Свт. Василий Великий
Письма биографического характера
Библиотека Золотой Корабль.RU 2010
Оглавление
Удивительно, как ободрил и утешил ты меня своими письмами, когда терял уже я бодрость от немилостей, так называемого, счастья, которым всегда полагались мне какие-нибудь препятствия к свиданию с тобою. Иногда спрашивал я даже сам себя: не справедливо ли повторяемое многими, что есть какая-то необходимость и судьба, управляющая и маловажными и важнейшими из наших дел, и что мы — люди ни в чем сами не властны; или, если не это, без сомнения, какое-то счастье преследует жизнь человеческую? и такие мысли найдешь весьма извинительными, когда узнаешь причины, которыми доведен я до них.
По молве о твоей философии оставил я Афины, презрев все тамошнее. С такою поспешностью проехал город на Геллеспонте (Константинополь), с какою ни один Улисс не бежал от пения Сирен. С удивлением, правда, взирал на Азию, но поспешал к митрополии (к Кесари) всех красот. Когда же прибыл на родину, и поискав, не нашел там тебя великое кое для меня приобретение; с этого самого времени было у меня уже много разных причин, служивших неожиданным препятствием. Непременно надобно было или сделаться мне больным, и потому не видаться с тобою, или не иметь возможности ехать вместе, когда отправлялся ты на восток, а, наконец, когда, перенеся тысячи пудов, достиг я Сирии, и там не свидеться с философом, который отбыл к Египтянам. Опять надобно было отправляться в Египет, совершить путь дальний и трудный, но и здесь не получить, чего домогался. И столько был я несчастлив в любви к тебе, что надобно мне стало или идти к Персам, следовать за тобою к самым отдаленным варварам (ты, конечно, поехал бы и туда; так противоборствовал мне демон!), или сидеть здесь в Александровом городе, как это и случилось. И мне кажется, если бы не отказался я идти за тобою, подобно овце, которую манят, показывая ей ветвь, тебе довелось бы идти далее индийского Нисса, и скитаться в стране, ежели только есть какая на краю обитаемой нами вселенной. Но к чему говорить много? И теперь, напоследок, когда проживаешь ты на родине, не удалось мне видеться с тобою, потому что удерживают меня от этого продолжительные недуги. А если и впереди они не облегчатся; то и зимою не увижусь с твоею ученостью. Не дело ли это судьбы, как сам бы ты сказал? Не дело ли необходимости? Почти не превосходит ли это и выдуманные стихотворцами басни о Тантале?
Но, как сказано, обрадован я твоими письмами, и не удержусь больше прежней мысли. Напротив того утверждаю, что надобно благодарить Бога, когда подает Он блага, и не выходить из терпения, когда не ущедряет ими. Поэтому, если даст мне возможность видеться с тобою, то, конечно, признаю это для себя и самым лучшим и вместе самым приятным делом. А если замедлится наше свидание, перенесу эту потерю благодушно; потому что Бог, без всякого сомнения, распоряжает нашими делами лучше, нежели как предначертали бы мы сами.
Когда брат Григорий писал мне, что хочет видеться со мною, и присовокупил, что у тебя то же самое намерение,— не мог я ожидать сего, частою потому, что нередко бывал обманут и боюсь верить, а частою потому, что развлечен был делами. Пора уже мне удалиться в Понт, где напоследок, если угодно Богу, положу, может быть, конец своему скитанию. Ибо, с трудом отказавшись от напрасных надежд, какие имел некогда на тебя, вернее же, если говорить правду, отказавшись от сонных грез (ибо хвалю того, кто надежды назвал сновидениями в бодрственном состоянии), иду теперь в Понт учиться, как жить. Здесь, конечно, указывает мне Бог место, в точности соответствующее нраву, ибо таким вижу его в действительности, каким на досуге и для забавы привык нередко представлять себе в уме.
Это - высокая гора, покрытая частым лесом, на северной стороне орошаемая холодными и прозрачными водами. По подгорью ее стелется покатая долина, непрестанно утучняемая влагами из горы. Кругом долины сам собой выросший лес, из различных всякого рода деревьев, служит ей как бы оградой, и в сравнении с ней ничего почти не значит Калипсин остров, красоте которого особенно, кажется, дивится Омир. Ибо немногого недостает, чтобы долине, по причине ограждающих ее отовсюду оплотов, походить на остров. С двух сторон прорыты глубокие овраги, а сбоку — река, текущая со стремнины, служит также непрерывной и неприступной стеной и луновидными изгибами примыкает к оврагам, поэтому доступы в подгорья заграждены. Один только есть в него вход, которым владеем мы. За местом нашего жительства есть другой гребень, возвышенную свою вершину подъемлющий над горою, и с него вся равнина развертывается перед взором. С высоты можно видеть и текущую мимо равнины реку, которая, по моему мнению, доставляет не меньше наслаждения, как и Стримон, если смотреть на него из Амфиполя. Ибо Стримон, в медленном своем течении разливаясь в виде озера, по своей неподвижности едва не перестает быть и рекою. А эта река, будучи быстрее всех, мне известных, свирепеет несколько при соседнем утесе и, отражаясь от оного, кружится в глубоком водовороте, чем доставляет мне и всякому зрителю весьма приятный вид, а туземным жителям приносит самую удовлетворительную пользу и в пучинах своих питает множество рыб. Нужно ли говорить о земной прохладе и о ветерках с реки? Множеству цветов и певчих птиц пусть дивится кто другой, а у меня нет досужего времени обращать на это внимание. Из всего, что могу сказать о моем убежище, наиболее важно то, что, по удобству положения будучи способно произращать всякие плоды, для меня возращает сладостнейший из плодов — безмолвие, потому что не только освобождает от городских мятежей, но и не заводит к нам ни одного путника, кроме встречающихся с нами на звериной ловле. Ибо сверх всего прочего здесь водятся и звери, впрочем, не медведи или ваши волки: нет, здесь живут стада оленей, диких коз, зайцы и тому подобное. Поэтому рассуди, какой опасности подвергся бы я, скудоумный, если бы подобное убежище упорно вздумал применивать на Тиберин — эту земную пропасть? Извини, что спешу теперь в него. Ибо, конечно, и Алкмеон, нашедши Ехинады, не согласился бы продолжать свое скитание.
Некоторые, пришедшие к нам из Анкиры (а их много, трудно даже и перечислить, притом все говорят единогласно), известили меня, что ты, любезная глава (как почтительнее выразить мне это), не с приятностию и не по обыкновению своему воспоминаешь обо мне. Но меня, как известно тебе, не поражает ничто человеческое, и всякая перемена не неожиданна для человека, который давно изведал немощь естества и удобство из одной противоположности переходить в другую. Потому не ставлю того в велико, если изменилось нечто в наших отношениях, и вместо прежней себе чести слышу теперь укоризны и оскорбления. Показалось же мне действительно странным и необычайным твое ко мне до того изменившееся расположение, что гневаешься и досадуешь на меня, даже, как говорят слышавшие, грозишь мне чем-то. Угрозам этим, скажу правду, много я смеялся. И совершенно стал бы ребенком, если бы убоялся подобных страхований. Страшным же и многоозабочивающим почел я то, что твоя во всем точность, которая, как был я уверен, соблюдена к утешению Церквей быть опорой правой веры и семенем древней и истинной любви, столько заимствовалась из настоящего положения дел, что хулы каких ни есть людей для тебя важнее дознанного обо мне долговременным опытом, и ты без доказательств увлекаешься в нелепые подозрения. Что еще говорю: в подозрения? Кто негодует и грозит, как сказывают это о тебе, тот по-видимому обнаруживает в себе гнев не подозревающего, но ясно и неоспоримо уже уверившегося.
Но, как сказал я, причину сему приписываю настоящему времени. Ибо великий ли был труд, чудный мой, переговорить со мною о чем бы то ни было в кратком письме как бы одному на один или, если не хотел доверить подобного дела письму, вызвать меня к себе? А если непременно должно было вывести дело наружу и неудержимость гнева не давала времени к отсрочке, то можно было к объяснению со мною употребить посредником либо из людей близких и навыкших хранить тайну. Но теперь кому из приходящих к вам по какой бы то ни было нужде не разглашают, будто бы пишу и слагаю что-то зловредное? А как утверждают пересказывающие речи твои слово в слово, тобой употреблено это самое речение.
Но сколько ни думаю сам с собою, ничем не могу объяснить себе этого. Почему приходит в ум и такого рода мысль: не из еретиков ли кто, злонамеренно подписав мое имя под своими сочинениями, огорчил правоту веры твоей и вынудил у тебя такое слово? А что писано мною против осмелившихся утверждать, что Сын и Бог в сущности не подобен Богу и Отцу, или против говоривших хульно, что Дух Святый есть тварь и произведение, на то, конечно, не согласился бы произнести сей укоризны ты, который подъял великие и славные подвиги за православие. Но сам ты разрешишь мое недоумение, если благоволишь ясно сказать имя того, кто ввел тебя в огорчение против меня.
Когда, по милости Божией и при помощи твоих молитв, поднялся я, по-видимому, несколько с болезненного одра и начал собираться с силами, тогда наступила зима, которая заключает меня дома и принуждает сидеть на одном месте. Правда, что она гораздо лучше против обыкновенного, но все же служит для меня достаточным препятствием найти в продолжение ее возможность не только пуститься в дорогу, но хотя немного выглянуть из дому. Впрочем, для меня немаловажно и то, что удостаиваюсь беседовать с твоим богочестием чрез письма и даже успокаиваю себя надеждою и от тебя иметь вознаграждение. А если дозволит время, продлится еще жизнь моя и голод не сделает для меня путешествие невозможным, то вскоре, может быть, по молитвам твоим, исполню свое желание и, улучив тебя дома, на всей свободе обогащусь великими сокровищами твоей мудрости.
Если бы стал я по порядку описывать причины, до сего времени меня задерживавшие, как ни сильно было мое стремление к твоему богочестию, то наполнил бы ими бесконечно длинную историю. Не буду говорить о болезнях, следовавших одна за другою, о неудобствах зимнего времени, о непрерывности дел, как об известном, о чем и прежде уже доносил твоему совершенству. А теперь и единственное утешение, какое имел в жизни (разумею матерь мою),— и оно отнято у меня по грехам моим. И не смейся надо мной что в таких летах жалуюсь на сиротство, напротив того, извини меня, что не могу терпеливо перенести разлуку с такою душою, которой равных по достоинству не вижу в оставшихся. Поэтому опять возвратились ко мне недуги, опять лежу на одре в совершенном изнеможении оскудевающих сил, и только с часу на час ожидаю неминуемого конца жизни.
А Церкви почти в таком же положении, как и мое тело: не видно никакой доброй надежды, дела непрестанно клонятся к худшему.
Между тем Неокесария и Анкира имеют, кажется, преемников на место почивших, и доселе спокойны. Да и мне злоумышляющие до сего времени не успели сделать ничего такого, что удовлетворяло бы их гневу и злобе, и причину этого явно приписываю твоим молитвам о Церквах. Посему не преставай молиться о Церквах и усердно просить Бога.
Удостоившихся прислуживать твоей святости премного приветствую.
У нас не миновался еще голод, потому необходимо мне оставаться еще в городе или для снабжения нуждающихся, или из сострадания к бедствующим. Поэтому и теперь не мог я вступить в путь вместе с достопочтеннейшим братом Ипатием, которого могу назвать братом не только в похвалу, но и по естественному между нами родству, потому что мы одной крови. Сколько страдает от болезни, небезызвестно сие и твоей чести; но меня огорчает то, что пресечена ему всякая надежда на облегчение, потому что и имеющим дарование исцелений не дано было про. извести над ним обыкновенных своих действий. Почему опять призывает на помощь твои молитвы. Снизойди же к его прошению и, по сердоболию своему к страждущим, а равно и для меня который за него ходатайствую, приими его по обычаю под свое покровительство; и если можно, вызови к себе благоговейнейших из братий, чтобы при глазах твоих приложили о нем попечение; а если невозможно сие, благоволи послать его при письме и поручить вниманию начальствующих.
Какую думаешь, болезнь причинил душе моей слух об этой клевете, рассеянной против меня некоторыми, не боящимися Судии, Который угрожает всем «глаголющим лжу» (ср.: Пс.5, 7)? Целую ночь провел я без сна по причине выражений, какие употребила любовь твоя: так глубоко коснулась печаль моего сердца! Ибо подлинно клевета, по словам Соломона, «мужа смиряет» (Притч.29,23); и нет человека столько нечувствительного бы не пострадал душевно и не преклонился до земли, став добычей языка, готового говорить ложь. Но необходимо все покрывать, все терпеть, отмщение за себя предоставляя Господу, Который не презрит нас, потому что «оклеветаяй убогаго раздражает Сотворшаго» (Притч.14,31). Впрочем, сложившие эту новую хульную басню на меня, должно быть, вовсе не верят Господу, Который утвердительно сказал, что и за праздное слово воздадим ответ на день Суда (см. Мф.12, 36). Скажи же мне, я предавал проклятию блаженного Диания? Ибо вот что донесено до меня. Где и когда? В чьем присутствии? Под каким предлогом? Словесно ли только или письменно? Другим ли в этом последовал или сам был начинщиком и самовольным распорядителем в такой дерзости? Какое бесстыдство в людях — обо всем говорить так легко! Какое презрение судов Божиих! Разве к выдумке своей прибавят еще, что бывал я когда-нибудь не в своем уме и не понимал собственных слов своих, потому что, сколько знаю, владея своим рассудком, не сделал я ничего подобного, да и сначала не держал того в мыслях. Напротив того, гораздо более сознаю в себе, что с первых лет жизни воспитывался я в любви к Дианию и, взирая на сего мужа, видел только, как он почтен, как величествен, сколько имеет в лице священнолепия. А когда раскрылся во мне уже разум, тогда узнал я его и по душевным совершенствам и радовался, если бывал с ним вместе, изучая простоту и благородство и свободу его нравов, а также и другие свойства, мягкость сердца, великость духа и вместе кротость, чинность, негневливость, приветливость, доступность, соединенную с сановитостью. Почему и причислял его к мужам, отличнейшим по добродетели.
Впрочем (не скрою правды), перед кончиной его жизни со многими из боящихся Господа в отечестве моем скорбел я о нем тяжкой скорбью за подпись под изложением веры, принесенным из Константинополя Георгием. Потом по кротости нрава и по скромности, желая всех несомненно уверить в отеческом сердоболии, когда впал в болезнь, от которой кончил и жизнь, призвав меня, сказал он: «Свидетельствуюсь Господом, что хотя в простоте сердца согласился я на принесенное из Константинополя писание, однако же нимало не имел мысли отвергать веру, изложенную никейскими святыми отцами, и не инаково содержу в сердце, но как принял вначале; и молюсь не быть отлученным от части тех блаженных трехсот осьмнадцати епископов, которые объявили Вселенной благочестивое провозвестие». Посему после такого удостоверения, уничтожив всякое сомнение в сердце, как самому тебе известно, приступил я к общению с ним и прекратил свою скорбь. Таковы мои отношения к этому мужу. Если же кто скажет, что он знает какую-либо незаконную мою хулу на сего мужа, то пусть не в углу, как раб, нашептывает об этом, но, выступив против меня, явно обличит со всею свободою.
Как мне препираться с тобою письмами? Как побранить тебя надлежащим образом за твое во всем простодушие? Скажи мне, кто три раза попадает в те же сети? Кто три раза попадает в одну петлю? И с бессловесными нелегко случиться этому. Ты принес мне одно письмо под вымышленным именем, будто бы от достопочтеннейшего епископа и общего нашего дяди, обманывая меня, не знаю для чего. Я принял письмо как принесенное тобою от епископа. Да как было не принять? От радости показывал его многим из друзей и благодарил Бога. Подлог открылся, потому что сам епископ из собственных уст своих отрекся от письма. Этим приведен я был в стыд; подавленный упреком в подлоге и обмане, желал, чтобы подо мною расступилась земля. Потом подали мне другое письмо, присланное будто бы от самого епископа со слугой твоим Астерием. Но и этого также не посылал епископ, как донес мне достопочтеннейший брат Анфим. Еще третье письмо принес мне Адамантий. Как надлежало мне принять его, когда прислано чрез тебя и чрез твоих? Желал бы иметь каменное сердце, чтобы не помнить прошедшего, не чувствовать настоящего, подобно бессловесным, поникши взором в землю, перенести всякий удар. Но что мне делать со своим рассудком, который после первого и второго опыта не может принять сего без исследования? И сие пишу, чтобы побранить тебя за простоту которую нахожу и в другое время неприличной христианам, а тем более несообразною с настоящими обстоятельствами; по крайней мере вперед и себя побереги, и меня пощади, потому что (надобно же мне поговорить с тобою свободно) ты в подобных делах служитель, не стоящий доверия. Впрочем, кто бы ни были приславшие письмо, отвечал я им как следует. Поэтому подвергаешь ли ты меня испытанию, если прислал письмо, действительно полученное от епископов, ответ сделан.
Тебе же, как брату, который не забывал родства и смотрел на меня не как на врага, следовало бы в настоящее время заботиться об ином, потому что вступил я в такую жизнь, которая, превышая мои силы, сокрушает тело и тяготит душу. Даже поелику вел ты против меня такую войну, то и по этой причине должен бы ты был теперь прийти ко мне и разделить со мною дела, ибо сказано: «братия в нуждах полезны да будут» (ср.: Притч. 17, 17).
Если в самом деле достопочтеннейшие епископы согласны на свидание со мною, то пусть назначат мне определенное место и время и пригласят меня чрез собственных своих людей. Ибо как не отказываюсь прийти на свидание с моим дядей, так не потерплю, если приглашение будет сделано ненадлежащим образом.
«Молчах, еда и всегда умолчу и потерплю» (Ис.42, 14) долее, чтобы против себя самого подтвердить, как несносен вред молчания, когда не буду и сам писать, и слушать обращающего ко мне слово? Ибо доселе терпеливо державшись этой печальной мысли, нахожу для себя приличным сказать словами Пророка: «Терпех яко раждающая» (Ис. 42, 14),— терпел, всегда желая или свидания, или слова и всегда не получая сего за грехи мои. Другой сему причины не могу и придумать, но уверяюсь, что за старые свои грехи несу наказание в разделении со своею любовью, если только кому бы то ни было, тем паче мне, которому ты сначала был вместо отца, дозволено будет в рассуждении тебя употребить это слово — «разделение». Но теперь грех мой, подобно какому-то густому облаку облекая меня, произвел неведение всего этого. Ибо когда посмотрю, что случившееся, кроме причиненной мне печали, не принесло никакого иного плода, тогда несправедливо ли приписывать мне настоящее грехам своим? Но если грехи причиною происшедшего, то пусть это по крайней мере положит конец неприятностям. И если тут было что по предусмотрению, то намерение, без сомнения, выполнено, потому что немалое время нес я утрату. Почему, не удерживаясь долее, первым отверз я уста и умоляю тебя вспомнить обо мне, а также и о себе, который во всю жизнь больше, нежели сколько требовалось по твоему родству, показывал о мне попечения; умоляю ради меня полюбить теперь и город, а не чуждаться его по моей вине.
Итак, ежели есть какое утешение о Христе и какое общение Духа и ежели есть сколько-нибудь сердоболия и сострадательности, то исполни мою просьбу, прекрати все, приводившее в уныние, положи некоторое начало тому, что веселило бы на будущее время; сам веди других к лучшему, а не за другим следуй, куда не должно, потому что и телесные черты нельзя признать кому-либо так собственно принадлежащими, как душе твоей принадлежат мир и кротость. Такому же человеку прилично привлекать к себе других и делать, чтобы все приближающиеся к тебе исполнились кротостью твоего нрава, как благовонием некоего мира, ежели и есть теперь нечто противоборствующее, то в скором времени и оно познает благо мира. Но пока от несогласия имеют место клеветы, по необходимости непрестанно растут худые подозрения. Потому и им неприлично не порадеть обо мне, а более всех неприлично твоей чести. Ибо если и погрешаю в чем, то, вразумленный, исправляюсь. Сие же невозможно без свидания. А если не сделал я несправедливости, то за что меня ненавидят? И сие-то представляю в собственное свое оправдание.
Но что скажут о себе Церкви, которые не на добро себе участвуют в нашем несогласии, об этом лучше молчать. Ибо веду слово не для того, чтобы оскорбить, но чтобы положить конец оскорбительному. От твоего же благоразумия ничто, конечно, не сокрыто; напротив того, и сам в уме своем изобретешь, и другим скажешь нечто такое, что гораздо важнее и совершеннее придуманного мною, потому что прежде меня видел ты вред, какой терпят Церкви, и больше моего скорбишь о том, издавна наученный Господом не презирать никого из меньших. Теперь же вред ограничивается не одним или двоими, но целые города и народы участвуют в наших несчастиях. Ибо нужно ли и говорить о той молве, которая идет о нас в странах отдаленных? Потому прилично твоему великодушию уступить любопрительность другим, лучше же сказать, если возможно, истребить ее и в их душе, самому препобедить огорчительное терпением. Ибо мстить свойственно всякому прогневанному, а стать выше самого гнева — это свойственно тебе одному и разве тому, кто близок к тебе по добродетели. Не скажу еще того, что негодующий на меня изливает гнев свой на человека, не сделавшего никакой несправедливости. Поэтому или прибытием своим, или письмом, или приглашением к себе, или каким тебе угодно способом утешь мою душу. А мое желание, чтобы твое благочестие явило себя Церкви и самим лицезрением твоим и словами твоей благодати подало врачевание мне и вместе народу. Поэтому если возможно сие, то всего лучше будет; а если угодно тебе и другое что, приимем и то. Только снизойди на мою просьбу и извести наверное о том, что заблагорассудится твоему благоразумию.
И прежде с удовольствием виделся я с братом своим. Да и можно ли было видеться иначе, потому что он мне брат и имеет столько достоинств? И теперь, когда пришел он ко мне, принял я его с тем же расположением, нимало не изменяясь в нежной своей любви к нему. Не дай Бог и испытать мне что-либо такое, что заставило бы меня забыть родство и быть во вражде со своими! Напротив того, прибытие его принял я за утешение и в телесных недугах, и в других душевных скорбях.
Письмами же, доставленными им от твоей досточестности, я крайне обрадован: давно уже желал я их получить не ради иного чего, а только чтобы и о нас не стали разглашать в свете печального сказания, что у ближайших родственников какое-то между собою несогласие, которое врагам приносит удовольствие, а друзьям бедствие и неугодно Богу, отличительным признаком учеников Своих положившему совершенную любовь. Посему, признавая необходимым отвечать на письмо твое, прошу обо мне помолиться и во всем прочем иметь попечение как о родном. Поелику же по неведению сам не могу выразуметь, что значит происшедшее между нами, решился признать истинным тот смысл, какой ты соблаговолишь втолковать мне.
Необходимо же, чтобы твой высокий ум определил и все прочее, а именно взаимное наше с тобою свидание, приличное для сего время и удобное место. Поэтому, если степенность твоя дозволит совершенно снизойти к моему смирению и сообщить мне какое-либо слово (угодно ли тебе будет, чтобы свидание наше было при других или наедине), я готов повиноваться, решившись однажды навсегда служить тебе с любовию и всеми мерами исполнять то, что к славе Божией повелит мне твое благоговение.
А почтеннейшего брата нимало не принуждал я пересказывать мне изустно, потому что и прежде его слово не подтверждалось делом.
К твоей досточестности с самого еще начала многое привязывало меня — и общая любовь к наукам, о которой повсюду разглашают изведавшие ее, и давняя наша дружба с чудным Терентием. Когда же достопочтеннейший брат Елпидий, человек во всем совершенный и составляющий для меня то же, что и самый близкий родной, разговорился со мною и описал в подробности твои совершенства (а он способнее всякого другого и узнать в человеке добродетель, и изобразить ее словом), тогда воспламенил во мне такую любовь к тебе, что прошу тебя посетить когда-нибудь старый кров мой, чтобы не слухом только, но и на опыте насладиться мне твоими совершенствами.
Получил я письмо твоего благоговения с достопочтеннейшим братом Еллинием, и что начертал ты мне, то он пересказал изустно; а с каким расположением выслушал это я, без сомнения, в том не сомневаешься. Впрочем, поелику решился я любовь к тебе ставить выше всякой скорби, то и сие принял как надлежало и молю Святаго Бога, чтобы остальные дни и часы сохранить мне себя в том же к тебе расположении, в каком пребыл в предшествовавшие сему время, в которое, как сам сознаю, не погрешил пред тобою ни в чем — ни в великом, ни в малом. Если же человек, недавно принявший на себя труд приникнуть в жизнь христианскую, а потом возмечтавший, что принесет ему некоторую честь столкновение со мною, слагает чего не слыхал, и рассказывает чего не выразумел, то и сие неудивительно. А удивительно и странно то, что между самыми искренними ко мне у вас братиями находит он слушателей для таких рассказов, даже не только слушателей, но как видно, и учеников. Точно, при других обстоятельствах было бы это странно, что подобный человек учит и что очерняет он меня, но эти несчастные времена научили меня ничем не оскорбляться. Ибо давно по грехам моим привык я встречать и большее сего бесчестие.
Итак, не дал я еще братиям его изведать мое мнение о Боге и теперь ничего не могу отвечать. Ибо кого не убедило продолжительное время, тех убедит ли краткое письмо? Если же достаточно и прежнего, то пусть почтены будут бреднями слова клеветников. По крайней мере, если необузданным устам и необученным сердцам дозволим говорить, что захотят, а сами будем иметь готовый слух к принятию сего, то пусть не только мы принимаем чужие речи, но и другие принимают наши.
Причиною же сему то, о прекращении чего давно уже просил я и о чем ныне, утомившись, молчу, именно, что мы с тобою видимся друг с другом. Ибо если бы, по старым условиям и ради лежащего на нас попечения о Церквах, большую часть года проводили мы вместе, то не имели бы к нам доступа клеветники. Но ты, если угодно, оставь их в покое, сам же склонись на мою просьбу, раздели мой труд в предлежащем подвиге и выступи со мною против ополчившегося на меня. Ибо, если только явишься, остановишь его стремление, рассыплешь собравшихся на ниспровержение благоустройства в отечестве, как скоро дашь им о себе знать, что сам ты по благодати Божией предводительствуешь нашим собором, и заградишь всякие неправедные уста глаголющих на Бога беззаконие. Если будет это, то сами дела покажут кто твой последователь в прекрасном и кто храмлет и по робости изменяет слову истины. А если дело Церкви будет предано, то невелика для меня важность убедить словами тех, которые столько же оказывают ко мне уважения, сколько оказали бы люди, не научившиеся еще полагать меру себе самим. Ибо вскоре по благодати Божией, свидетельство самих дел изобличит клевету, потому что ожидаю за слово истины пострадать, может быть, и большее что-нибудь, а если не так, то, без сомнения, быть изгнанным из Церкви и отечества. Если же ожидаемое не исполнится, то недалек Суд Христов. Почему, если желаешь свидания ради Церквей, готов я прийти к тебе, куда ни позовешь; а если желаешь для того, чтобы отразил я клеветы, то нет у меня времени отвечать теперь на это.
При всем стремлении быть в Никополе по получении письма от твоего преподобия с отказом прийти туда желание во мне ослабело, и вдруг напомянулись все мои недуги. А пришло на мысль и малое усердие звавших, потому что, сделав мне начальное приглашение чрез достопочтеннейшего брата Еллиния, который уравнивает подати в Назианзине, не соблаговолили прислать кого-либо для напоминания о том же или для сопровождения моего в пути. Итак, поелику, по грехам своим, я для них подозрителен, то побоялся светлость их торжества омрачить сколько-нибудь своим присутствием. Ибо вместе с твоим великодушием не откажусь вступить в борьбу с великими искушениями, но без тебя не имею достаточных сил взглянуть прямо в лицо и малой скорби.
Поелику же видеться с ними мне нужно по церковным делам, то пропустил я время празднества, отложил свидание до другого спокойного и нешумного времени и признал лучшим, приехав в Никополь, переговорить о церковных нуждах с боголюбивейшим епископом Мелетием, если он откажется от путешествия в Самосаты. А ежели не откажется, то с ним отправлюсь в путь, как скоро получу о сем извещение от обоих, то есть и он пришлет ответ на мое об этом письмо (потому что я писал уже к нему), а также ответит и твое богочестие.
Нужно же мне повидаться с епископами второй Каппадокии, которые после того, как стали именоваться принадлежащими к другой области, задумали уже, что сделались для меня иноземными и иноплеменными и даже не знают меня, как будто и никогда не заводили знакомства и не промолвили со мной ни одного слова.
Ожидалось также свидание с достопочтеннейшим епископом Евстафием, которое и было у меня с ним. Поелику многие вопияли против него, будто бы повредил он что-то в вере, то имел я с ним беседу и, при помощи Божией, нашел, что благомысленно держится всякого правого учения.
Письма епископов не доставлены твоему богочестию по вине тех самых, которые должны были переслать и мои письма; да и я об этом забыл, потому что непрерывные заботы исторгли из памяти.
Что касается до брата Григория, то и мне было бы желательно, чтобы он управлял Церковию соразмерно его силам, а таковою была бы разве вся воедино совокупленная под солнцем Церковь. Но как сие невозможно, то пусть будет епископом, не по месту уважаемым, но доставляющим уважение месту. Ибо в подлинном смысле велик тот, кто не только достаточен для великих Дел, но силою своею и малое делает великим.
Что же надобно сделать с Палматием, который после стольких братских увещаний услуживает еще Максиму в гонениях? Впрочем, и теперь не ленятся писать к нему, потому что видеться с ним не дозволяют и телесная немощь, и домашние недосуги.
Но знай, боголюбивейший отец, что дела наши имеют великую нужду в твоем присутствии и что тебе необходимо еще раз потрудить честную старость свою, чтобы поддержать колеблющуюся уже и близкую к падению Каппадокию.
На письмо любви твоей к стране, соседственной с Арменией, смотрел я так же, как смотрели бы мореходцы на разведенный на берегу огонь, видный на море издали, особливо когда море свирепеет еще от ветров. Ибо письмо твоей степенности и само по себе содержало много утешительного, а тем более увеличивали его приятность тогдашние обстоятельства, о которых, каковы бы ни были и сколько бы меня ни огорчали, ничего не скажу сам однажды навсегда решившись забыть все неприятное, расскажет же твоему благочестию мой со диакон.
А тело у меня совершенно отказалось служить, даже и малейшего движения не могу переносить без боли. Впрочем, молюсь, чтобы по крайней мере теперь, при помощи молитв твоих, можно мне было выполнить давнее желание, хотя бы поездка сия ввела меня в великое затруднение, потому что дела по моей Церкви столько времени оставались в небрежении.
Но если соблаговолит Бог, что, пока еще на земле, увижу твое благочестие в Церкви своей, то возымею подлинно благие надежды и о будущем, как не вовсе лишенный даров Божиих. Если возможно сие, то прошу исполнить во время Собора, который ежегодно бывает у нас в приближающуюся уже память мученика Евпсихия, в седьмой день месяца сентября. Ибо у меня есть дела, достойные внимания, требующие твоего содействия и касающиеся как поставления епископов, так рассуждения и совещания о том, что замышляет против меня простодушие Григория Нисского, который созывает Собор в Анкиру и ничего не опускает, чтобы действовать вопреки мне.
Приветствую любовь твою и чрез почтеннейшего и благоговейнейшего брата моего Петра, прося тебя как при всяком другом случае, так и теперь помолиться обо мне, чтобы, переменив этот несносный и вредный нрав, соделался я наконец достойным имени Христова. Без сомнения же, хотя и не говорю о сем, разговоритесь между собою о делах моих, и брат известит тебя в подробности о том, что у нас сделалось; а потому не приимешь без исследования худых обо мне подозрений, какие, вероятно, внушены людьми, которые возгордились против меня, забыв страх Божий и вопреки людскому мнению. Ибо что видел я от неустрашимого Василия, которого принял от твоего благоговения как стража моей жизни, стыжусь о том и сказывать; узнаешь же сие в подробности от брата моего. И говорю сие не в отмщение ему (ибо молю Господа не вменять ему этого), но имея в виду любовь твою ко мне сохранить твердою, ибо боюсь, чтобы не поколебали ее чрезмерными клеветами, какие, вероятно, сложили они в оправдание своего падения. В чем же будут обвинять меня, о том пусть допросит их твоя проницательность, делали ли они мне замечание, требовали ли исправления погрешности, какую теперь на меня возводят, и вообще обнаруживали ли передо мною неудовольствие свое. Теперь только низким побегом своим показали, что под светлым лицом и под притворными словами любви скрывали они неизмеримую пучину коварства и горечи. А сим сколько причинили мне слез и смеха тем, которые в сем жалком городе всегда гнушаются благоговейной жизнию и утверждают, будто бы целомудренная наружность употребляется только как искусство к снисканию доверия и как личина к прикрытию обмана, - сие, без сомнения, известно твоему благоразумию, хотя бы том и не рассказывал. Ибо здешними жителями ни один род жизни не подозревается уже столько в пороке, как обет жизни подвижнической. Чем надобно врачевать это? Позаботиться о ем предоставляется твоему благоразумию. Ибо обвинения, соплетенные на меня Софронием, ведут не к доброму, но служат началом разделения и отлучения, показывают старание охладить любовь и во мне. Умоляю твое сердоболие удержать его от этого вредного направления и попытаться лучше сблизить своею любовью разъединившееся, а не содействовать во взаимном разлучении тем, которые стремятся к раздору.
Прекрасно и справедливо поступил ты, воистину досточестнейший и возлюбленнейший брат, побранив меня за то, что, когда, расставшись с твоим благоговением, носил я к Евстафию эти предложения о вере, ничего не дал знать тебе о том, что было у меня с ним, маловажного или важного. А я умолчал о поступке его со мною не потому, что оный недостоин внимания, но потому, что разглашен уже молвою всюду, почему никому не было нужды в моем извещении, чтобы узнать намерение сего человека. Он и сам позаботился об этом, как бы опасаясь, чтобы немало было число свидетелей о его образе мыслей, и какие писал мне письма, разослал их в самые отдаленные места.
Итак, сам он отделился от общения, не захотев сойтись со мной в назначенном месте и не приведя туда учеников своих, как обещал, меня же с Феофилом Киликом своею явною открытою хулою предавая позору в многолюдных собраниях, потому что посеяваю в душах народа догматы, чуждые собственному его учению. И сего было уже достаточно, чтобы прервать мне с ним всякую связь. Когда же, пришедши в Киликию и встретившись с каким-то Галасием, изложил он ему исповедание веры, какое прилично было бы написать одному разве Арию и самому близкому из учеников его, тогда, конечно, еще более утвердился я в разделении с ним, рассудив, что «не переменит ефиоплянин кожу свою, и рысь пестроты своя» (ср.: Иер.13, 23), а равно и воспитанный в превратных догматах не может очиститься от еретического повреждения.
Но он и далее простер отважность свою, написав, лучше же сказать, скропав против меня длинные речи, исполненные всякого злословия и клеветы, на которые я не отвечал еще, будучи научен Апостолом: «не себе» отмщать, но давать «место гневу» (ср.: Рим. 12, 19); притом, представив себе глубину лицемерия, с каким всегда сближался со мною, приведен я был от изумления в какое-то немотствование. Но если бы и не было ничего этого, то настоящий поступок, на какой он отважился, в ком не произвел бы ужаса совершенного к нему отвращения? Как слышу (если только это справедливо, а не выдумка, сложенная для оклеветания), он осмелился повторить над некоторыми рукоположение, что доселе не делал, кажется, ни один из еретиков. Поэтому можно ли терпеливо нам переносить подобные дела и проступки этого человека почитать удобоисцелимыми?
Итак, не увлекайтесь ложными словами и не доверяйте подозрениям людей, которые без затруднения принимают все в худую сторону, будто бы я такие поступки почитаю безразличными. Да будет известно тебе, возлюбленнейший и досточестнейший для меня, что не знаю, испытывал ли я в душе своей когда-нибудь в другое время столько печали, сколько испытываю теперь, как скоро услышал о нарушении церковных уставов. Но молись только, чтобы дал нам Господь ничего не делать по раздражению, а иметь любовь, которая «не безчинствует, не гордится» (ср.: 1 Кор.13,5.4). Ибо посмотри, как не имеющие любви превознеслись выше всякой человеческой меры и бесчинствуют на свете, отваживаясь на поступки, каким протекшее время не предоставляет и примеров.
Слух о неожиданном действительно может сделать, что у человека «пошумит в обоих ушесех» (1Цар. 3, 11). Это случилось теперь и со мною. Ибо хотя и очень уже приученного к этому слуха коснулись сии против меня сочинения, какие ходят по рукам, потому что еще и прежде мною самим получено письмо, которого стоят, правда, грехи мои, но которого не ожидал я увидеть написанным когда-либо людьми, приславшими ко мне оное; однако же показалось мне, что последнее имеет в себе такой избыток горечи, по которому помрачает собою все предшествовавшее. И как мне было не выйти почти из ума, прочитав письмо к благоговейнейшему брату Дазину, исполненное тысячами оскорблении, несносных обвинений и нападений на меня, как будто уличен я в самых опасных замыслах против Церкви? А вскоре потом из сочинения, не знаю, кем писанного, приведены и доказательства, будто бы хулы на меня справедливы. Об одной части, скажу откровенно, дознался я, что писано это лаодикийцем Аполлинарием, и дознался не потому, что сам нарочито читал когда-нибудь, но потому, что слышал по рассказам других. Но нашел написанным тут и иное нечто, чего сам я не читал и не слыхал, чтобы читал кто другой; и этому Свидетель верный на небеси. Поэтому те, которые отвращаются лжи, научены, что любовь есть полнота закона, обещались носить немощи немощных, как дозволили взнести на меня такие клеветы и решились осуждать меня за чужие сочинения — сему, сколько ни рассуждал я сам с собою, не могу придумать причины, разве, как сказал я вначале, и причиненную мне этим скорбь признать частью наказаний какие заслужил я грехами своими. Сперва скорбел я душой, «яко умалишася истины от сынов человеческих» (Пс.11, 2), но потом убоялся сам за себя — не стражду ли, сверх прочих грехов и грехом человеконенавидения, заключая, что ни в ком уже нет верности, когда таковыми оказались ко мне и к самой истине люди которым доверял я в самом важнейшем.
Посему да будет известно тебе, брат, и всякому, кто друг истины, что не мои это сочинения и я не одобряю их, потому что написаны не по моей мысли. Если же за несколько до сего лет писал я к Аполлинарию или к кому другому, то не должно винить меня за сие. Ибо и сам не виню, если из чьих-либо друзей отпал кто в ересь (без сомнения, знаете сих людей, хотя и не называю по имени), потому что каждый умрет в собственном своем грехе.
И это отвечал я теперь на посланную книгу, чтобы сам ты видел истину и привел ее в ясность не желающим содержать истину в неправде. А если должно будет оправдываться мне в обширнейшем виде и по каждому обвинению, то, при Божием содействии, и это сделаю. Ни трех богов не проповедаю я, брат Олимпий, ни с Аполлинарием не имею общения.
Читал я книги, присланные твоею досточестностию. И последняя очень мне понравилась не только по своей краткости (что и естественно было для человека, на все уже ленивого и немощного), но и потому, что богата вместе мыслями, что ясно изложены в ней и возражения противников, и ответы на них; а также простота и неискусственность слога показались мне приличными намерению христианина, который пишет не столько напоказ, сколько для общей пользы.
А первая книга, которая по предмету имеет ту же силу, но прикрашена более пышными выражениями, разнообразными оборотами речи и разговорными красотами слога, как показалось мне, требует много времени на прочтение и мысленного труда, чтобы собрать мысли и удержать их в памяти. Ибо вставленные по местам обвинения противников и похвалы своим, хотя, по-видимому, придают сочинению некоторые разговорные прикрасы, однако же тем, что требуют времени и размышления, прерывают течение мысли и ослабляют силу слова, когда должно ему разить противников.
Без сомнения же, известно твоему тонкому уму, что и из внешних философов, писавших разговоры, Аристотель и Феофраст тотчас приступали к делу, потому что сознавали в себе недостаток Платоновых приятностей; а Платон, владея словом, вместе и с учениями борется, и осмеивает учителей, нападая на дерзость и бесстыдство в Фразимахе, на легкомысленность и изнеженность в Иппии, на высокомерие и заносчивость в Протагоре. Где же вводит в разговор лиц неопределенных качеств, так именами разговаривающих пользуется только для ясности дела, ничего же другого заимствованного от лиц не вносит в содержание, как поступил он в «Законах». Посему и мы, которые не по славолюбию беремся писать, но желаем оставить братиям залог полезного слова, когда выставляем лицо, которое известно всякому по необузданности нрава, должны внести в речь нечто заимствованное от качества лица, если только вообще прилично нам, оставив дело, заниматься осмеянием людей. А если собеседник неопределенного нрава, то эти выходки против лица прерывают связь, но не ведут ни к какому полезному концу.
Это сказал я, желая показать, что не льстецу в руки прислал ты труды свои, но сообщил свои произведения самому искреннему брату. Сказал же не для того, чтобы исправлять написанное, но только в предостережение на будущее время. Ибо, без сомнения, не откажется писать, кто владеет такою способностью и усердием писать, потому что всегда будут люди, доставляющие предметы для сочинения. С меня же достаточно будет читать написанное тобою, а чтобы самому написать что-нибудь, от этого я, можно почти сказать, столько же далек, как и от того, чтобы быть здоровым или иметь хотя малый досуг от дел.
Посылаю теперь с чтецом большую первую книгу, прочитав ее, как мог, а вторую удержал я у себя, намереваясь ее списать, но не имея пока человека, который бы скоро писал. До такой-то бедности дошло завидное состояние каппадокиян!
В каком положении нашел меня добрый Исаакес, об этом лучше перескажет тебе сам он, хотя и не владеет достаточно языком, чтобы трогательно описать чрезмерность страданий,— так велика была моя болезнь! Но, вероятно, известно это всякому, кто хотя несколько меня знает. Ибо если и тогда как, по-видимому, в добром я здоровье, у меня менее сил, чем у людей, в жизни которых уже отчаялись, то можно по этому судить, каков я был во время болезни. Впрочем (извини горячку, если она шутит), поелику быть нездоровым для меня стало чем-то естественным, то надлежало бы при этой перемене состояния иметь мне самое крепкое здоровье. Но поелику наказание Господне по заслугам моим умножает болезненность мою новыми усугублениями, то вслед за одною немощию получил я другую немощь; почему из всего этого даже ребенку видно, что совершенно необходимо уже мне расстаться с этим покровом, разве только Божие человеколюбие, по долготерпению своему, дав время на покаяние, и теперь, как многократно прежде, освободит и избавит от непреодолимых бедствий. Итак, да будет сие, как угодно Богу и полезно для меня.
А в каком упадке и небрежении дела церковные, потому что ради собственной безопасности не обращаем внимания на дела ближних, не способны видеть даже того, что при общих неудачах гибнет вместе и благосостояние каждого, об этом нужно ли говорить? Особливо нужно ли говорить человеку, который, издалека предусмотрев все в подробности, наперед засвидетельствовал и провозвестил и сам подвигся, и других возбуждал, то чрез письма, то приходя сам, и чего не делал, чего не говорил? Припоминаем об этом всякий раз, как видим исполнение, но ничем еще не воспользовались. И теперь, если бы не воспротивились мне грехи мои (сперва благоговейнейший и возлюбленнейший брат наш содиакон Евстафий, впав в тяжкую болезнь, продержал меня целые два месяца, пока со дня на день ожидал я его выздоровления; потом занемогли все, со мною бывшие, из которых оставшихся перечислит брат Исаакес, а напоследок сам я одержим был этою болезнию), то давно бы уже был я у твоей досточестности, не для того, чтобы оказать какую-либо пользу общему делу, но чтобы самому приобрести великую выгоду от свидания с тобою. Ибо решился я поставить себя вне стрел по делам церковным, как ничем не защищаемый от нападений, умышляемых противниками. Великая рука Божия для целого мира да спасет тебя, мужественного стража веры, бодрственного предстоятеля Церкви, и да сподобит меня прежде исхода моего свидеться с тобою на пользу душе моей.
Теперь, кажется, всего более чувствую утрату, какой подвергаюсь от своей болезни, когда, прилагая попечение о теле, принужден находиться в отсутствии во время прибытия в наше отечество такого мужа. Целый уже месяц лечусь водами самороднотеплыми, чтобы получить от сего какую-нибудь пользу. Но понапрасну, видно, тружусь в пустыне или даже многим кажусь достойным смеха, не слушая пословицы, которая говорит, что мертвым дне оставит пользы и теплое. Почему даже в таком состоянии намерен я, оставив все, идти к твоему велелепию, чтобы насладиться твоими добротами и с помощью твоего правдолюбия приличным образом устроить домашние свои дела.
Дом почтенной матери нашей Палладии, которую не близость только родства сопрягает со мною, но и доброта нрава соделала для меня второю матерью,— дом этой Палладии есть собственный мой. Итак, поелику близ дома произошло какое-то смятение, прошу твое великодушие отложить ненадолго исследование и подождать моего приезда, не для того, чтобы нарушить справедливость (соглашусь лучше тысячу раз умереть, чем просить такой милости у судии праведного и друга законов), но чтобы ты по устному моему объявлению узнал то, о чем неприлично мне писать. Таким образом и ты сам не погрешишь против истины, и мы не потерпим чего-либо неприятного. Итак, прошу тебя, поелику лицо это находится в безопасности и под военною стражею, оказать мне сию нетрудную и безукоризненную для тебя милость.
Два уже письма получил я от твоего богомудрого и совершенного благоразумия: одно из них ясно изобразило мне, как ожидал меня народ, управляемый твоим преподобием, и сколько огорчил я, не явившись на Священнейший Собор, а другое, посланное раньше, как заключаю по содержанию, но мне отданное после, содержит в себе учение, приличное тебе и необходимое для меня, а именно: не оставлять в небрежении Церквей Божиих и не делать противникам постепенных уступок в делах, отчего их сторона возрастает, а наша умалится. И кажется, отвечал я на оба письма; впрочем, поелику неизвестно, сохранены ли ответы мои теми, кому дано было это поручение, и теперь оправдываюсь в том же.
И в извинение, почему не был у вас, представляю самый верный предлог: о сем, думаю, дошел слух и до твоего преподобия, а именно, что я одержим был болезнью, которая доводила меня до врат смерти. Даже и теперь еще, когда извещаю тебя об этом, пишу, нося остатки болезни, и она такова, что для иного была бы нестерпимою болезнью.
А в ответ на то, что не по моей беспечности церковные дела выданы противникам, да будет известно твоему благочестию, что епископы, состоящие со мною в общении, по лености ли, по подозрительности ли и неискреннему расположению ко мне, или по внушаемому диаволом противлению благим действиям не хотят вспомоществовать мне. Но по видимости, точно, нас стало много между собою по присоединении к нам и превосходного Воспория, на самом же деле не помогают мне ни в чем самонужнейшем, почему неприятности сии самою большею частью препятствуют мне в поправлении своего здоровья, потому что недуги мои от сильной печали непрестанно возвращаются. Что же могу сделать один, когда и церковные правила, как сам знаешь, не дозволяют одному таких распоряжений? Впрочем, каких средств не испытывал я! О каком суде не напоминал им в письмах и при свидании! Ибо приходили они в город ко мне по слуху о моей смерти. Поелику же угодно было Богу, чтобы нашли они меня живых, то поговорил я с ними, как следовало. И в моем присутствии чувствуют они стыд свой и обещают все должное; но, расставшись со мною, опять возвращаются в прежнее свое расположение. Вот каковы и для меня последствия общего состояния дел, потому что Господь видимым образом оставляет нас, в которых «от преумножения беззакония изсякла любовь» (ср.: Мф. 24, 12). Но против всего этого да будет для нас достаточною твоя великая и действенная к Богу молитва. Может быть, и мы или сделаемся сколько-нибудь полезными для дел, или и не успев в том, о чем стараемся, избегнем осуждения.
Одно и то же, по-видимому, и удерживает меня писать к тебе, и опять делает это необходимым. Ибо, когда смотрю на необходимость своего путешествия и высчитываю пользу свидания, тогда приходит мне на мысль почитать письма за ничто, так как они в сравнении с действительностию не могут заменить собою и тени ее. Но опять, когда рассуждаю, что человеку, у которого нет самого важного и первого, одно утешение — приветствовать такового мужа и по обычаю просить, чтобы не забывал меня в молитвах, тогда приходит на мысль почитать письма чем-то немаловажным. Поэтому не хочу и сам в душе своей бросить надежды быть у тебя, и этой же надежды лишить твое благочестие. Ибо стыжусь не оказаться до того полагающимся на твои молитвы, что если это будет нужно, могу даже из старца сделаться юным, а не только из немощного и совершенно расслабленного, каков теперь, сколько-нибудь крепким. Причины же, по которым не могу еще быть у тебя, нелегко объяснить словом мне, которому не только препятствует в этом настоящая немощь, но который и никогда не имел такой силы слова, чтоб ясно изобразить многосложную и разнообразную болезнь свою, кроме того разве, что со дня Пасхи и доныне горячка, воспаление в кишках, опухоли внутренностей, как волны, потопляя меня, не дозволяют собраться с силами. А сколько теперь у меня болезней и какие они, может сказать о том и брат Варах, если не во всей точности, то достаточно к подтверждению причины, по которой отлагаю поездку. Я же совершенно Уверен, что, если искренно со мною помолишься, то легко освобожусь от всех мучительных недугов.
В письме твоем увидел я душу твою. Ибо действительно ни один живописец не может в такой точности схватить телесные черты, в какой слово способно изобразить душевные тайны. Так оно в письме твоем достаточно отпечатлело и твердость нрава, и истинное достоинство, и искренность во всем расположении. Чем и доставило мне великое утешение при невозможности видеть тебя. Поэтому не переставай пользоваться всяким случаем, который представится к тому, чтобы писать и дарить меня этою беседою из отдаления, потому что телесная немощь заставляет уже отчаиваться в возможности нам личного свидания. А какова сия болезнь, скажет тебе боголюбивейший епископ Амфилохий, которому известно сие по причине долгого пребывания со мною и который способен изобразить словом, что видел. Желаю же довести до сведения твоего о своих болезнях не для иного чего, а для того только, чтобы иметь себе извинение впоследствии, а не быть осужденну в лености, если не посещу вас. Впрочем, в сей потере нужно не оправдание, а более утешение. Ибо если бы возможно было мне видеться с твоею степенностию, то признавал бы это для себя гораздо более заслуживающим предпочтения, нежели что-либо вожделенное для других.
Мне невозможно избежать неприятностей зимы, как журавлям. Напротив того, что касается до предведения будущего, то может быть, не хуже я журавлей; а что касается до свободы в жизни, то почти столько же далеко мне до птиц, сколько и до способности летать. Сначала удерживали меня какие-то недосуги по житейским делам, потом непрерывные и сильные лихорадки так изнурили мое тело, что сам себе кажусь чем-то таким, что хуже и меня самого. После этого припадки четырехдневной лихорадки более двадцати раз повторяли свой круг. А теперь, когда, по-видимому, освободился я от лихорадок, до такого дошел изнеможения сил, что в этом не отличаюсь от паутины. Поэтому всякий путь для меня непроходим; всякое дуновение ветра для меня опаснее, чем треволнение для пловцов. Потому необходимо мне укрываться дома и ждать весны, если только доживу до весны, а не изнемогу от болезни, которая внедрилась в мои внутренности. Если же спасет меня Господь великою Своею рукою, то весьма охотно приду в вашу пустыню, весьма охотно обниму тебя, любезная для меня глава. Помолись только, чтобы жизнь моя устроялась на пользу душе.
И в другое время для меня очень важно сойтись с твоим преподобием, тем паче теперь, когда такой важности дело, собирающее нас вместе. Но поелику таковы остатки моего недуга, что не дозволяют мне и малейшего движения, и, совершив путь на колеснице только до мучеников, впал я опять почти в прежнюю болезнь, то по необходимости удостоюсь от вас извинения. И если можно отложить дело на несколько дней вперед, то, по благодати Божией, буду с вами вместе и приму участие в заботах. Если же дела требуют поспешности, при Божием содействии, делайте, что у вас под руками, но причислите к себе и меня, как присутствующего и прилагающего руку свою к тому, что хорошо сделано.
Здоровым и благодушествующим о Господе, молящимся о мне, да будешь сохранен Церкви Божией благодатию Святаго!
Сильное было у меня стремление свидеться с вами, но всегда встречалось какое-нибудь препятствие, останавливавшее меня в исполнении этого желания. Меня удерживали или телесная болезнь (о которой, конечно, и вам известно, что она неотлучно со мною, с раннего возраста и до этой старости, вместе росла и учит меня, по праведному суду все устрояющего Бога), или заботы о Церквах, или состязания с восстающими против слова истины. Потому доселе провожу время в великой скорби и печали, сознавая, что недостает у меня вашего соучастия. Ибо от Самого Бога, Который для того восприял на Себя пришествие во плоти, чтобы, показав примеры, как должны мы поступать, привести в порядок жизнь нашу и собственным гласом возвестить нам Евангелие Царствия, от Него научившись, что о «сем разумеют вси, яко Мои ученицы есте, аще любите друг друга» (ср.: Ин.13,35,34), и что Господь, намереваясь довершить Свое во плоти домостроительство, в предпутный дар ученикам Своим оставил мир Свой, сказав: «мир Мой оставляю вам, мир Мой даю вам» (ср.: Ин. 14,27), не могу сам себя уверить, что, без взаимной любви с другими и без старания, по мере сил моих, пребывать в мире со всеми, можно мне достойным образом именоваться рабом Иисуса Христа.
Много времени ждал я, не будет ли мне какого посещения и от вашей любви. Небезызвестно вам, что поставлен я у всех на виду; подобно подводным камням, выдавшимся из моря, на себя принимаю ярость еретических волн, и они, разбиваясь о меня, не затопляют того, что за мною. А когда говорю: не себе, не человеческой приписываю это силе, но благодати Бога, Который являет силу Свою в немощи человеческой, как Пророк говорит от лица Господня: «Мене ли не убоитеся, иже положих песок предел морю?» (ср.: Иер.5, 22). Ибо Он, Мощный, такою вещию, которая всего бессильнее и презреннее,— песком, связал великое и неудержимое море. Итак, поелику подобное есть нечто и в моем положении, то следовало, чтобы любовь ваша часто присылала каких-либо близких вам людей для посещения меня, утесненного, а еще чаще приходили ко мне дружелюбные ваши письма, то подкрепляющие меня в усердии, то исправляющие, если в чем погрешаю. Ибо не отрекаюсь, что подвержен я тысячам преткновений как человек и как живущий во плоти.
Но поелику в предшествовавшее сему время или по неусмотрению того, что было прилично, не воздали вы, достопочтеннейшие братия, должного мне, или, будучи предубеждены чьими-либо клеветами на меня, не почли меня достойным дружелюбного посещения, то вот сам теперь и начинаю переписку и признаю себя готовым перед вами сложить с себя взводимые на меня вины, если только мои обидчики согласятся стать со мною лицом к лицу пред вашим благоговением. Ибо и я, обличенный, узнаю грех свой; и вы, по обличении, получите прощение от Господа, уклоняясь от общения со мною, грешником; и обличившие не лишатся награды за то, что огласили скрытный мой порок. Если же прежде обличения осуждаете меня, то я никакой, правда, не потерплю от сего обиды, кроме того, что утрачу всего драгоценнейшее для меня достояние - любовь к вам; но вы и это самое потерпите, лишившись меня, и окажетесь противящимися Евангелию, которое говорит: «еда закон наш судит человеку, аще не слышит от него прежде и разумеет, что творит?» (Ин. 7, 51). А кто изливает на меня свои укоризны, но не представляет доказательств на то, что говорит, тот, как окажется, сам на себя наложит худое наименование за безрассудное употребление слов. Ибо клевещущего как иначе должно называть, если не дать ему того наименования, какого домогается он самим поступком своим? Поэтому и укоряющий меня пусть будет не клеветником, но обвинителем, лучше же сказать, пусть не принимает на себя и имени обвинителя но будет братом, вразумляющим с любовию и обличающим для исправления; а вы пусть будете не слушателями укоризн, но исследователями обличений, и я не буду оставлен не уврачеванным оттого, что не объявлен мне грех мой.
Не предавайтесь такой мысли: «Живя в стране приморской, не участвуем мы в бедствиях, какие постигают многих, и не имеем нужд в помощи других; потому какая нам надобность в общении с другими?». Господь, хотя острова отделил морем от твердой земли, однако же островитян с жителями твердой земли связал любовию. Ничто не разлучает между собою нас, братия, если по своему произволу не произведем разлучения. У нас «един Господь, едина вера» и то же упование (ср.: Еф.4,5,4). Ежели почитаете себя главой Кафолической Церкви, то глава не может сказать ногам: не имею в вас нужды. А если ставите себя и в другом звании членов церковных, опять не можете сказать поставленным с вами в том же теле: не имеем в вас нужды. Ибо руки одна у другой требуют содействия, и ноги одна другую подпирают, и глаза при взаимном согласии видят ясно. Я сознаюсь в своей немощи и домогаюсь единомыслия с вами. Ибо знаю, что, хотя и не присутствуете телесно, но помощию молитв доставите мне великую пользу в обстоятельствах самых тесных. И пред людьми не благоприлично, и Богу не благоугодно, чтобы говорили вы подобные слова, каких не употребляют и язычники, не знающие Бога. О них слышим, что хотя населяют страну всем изобильную, однако же, по неизвестности будущего, высоко ценят взаимное союзничество и домогаются иметь между собою сношения как нечто для них выгодное. А мы, имея у себя таких отцов, которые учредили, чтобы символы общения в кратких чертах обносимы были от одного конца земли до другого и чтобы все были согражданами и ближними всех, отделяемся теперь от Вселенной и не стыдимся разъединения, не представляем себе, что расторжение единомыслия приносит вред, не ужасаемся, что и на нас простирается страшное изречение Господа нашего, Который сказал: «за умножение беззакония изсякнет любы многих» (Мф.24, 12).
Нет, досточестнейшие братия, не потерпите сего, но и за прошедшее утешьте меня мирными писаниями и дружелюбными приветствиями, как бы нежным неким прикосновением умягчив рану сердца моего, нанесенную мне прежним вашим нерадением. И если располагаетесь сами прибыть ко мне и лично исследовать мои недуги, действительно ли они таковы, как вы о них слышали, или погрешности мои представлены вам с ложными прибавлениями и оттого кажутся очень тяжкими,— то пусть и сие будет. С отверстыми руками готов я ожидать вашего прибытия и предать себя строгому вашему исследованию, только бы всем этим управляла любовь. А если и у себя угодно вам назначить место, куда бы явившись, исполнил я лежащий на мне долг посетить вас и доставил вам случай произвести надо мною возможное испытание, чтобы и предшествовавшее было уврачевано, и в будущем не оставалось никакого места клеветам, то пусть и сие будет. Ибо нет в том сомнения, что хотя и немощна моя плоть, но пока дышу, обязан ничего не упускать к созиданию Церквей Христовых. Посему не уклоняйтесь от исполнения сей моей просьбы и не доводите меня до необходимости и другим высказать болезнь моего сердца. Ибо знаете, братия, что доселе в себе скрываю скорбь, стыдясь о том, что чуждаетесь вы меня объявить кому-либо из отдаленных, но имеющих со мною общение, чтобы и их не опечалить, и не доставить радости ненавистникам нашим.
Сие написал я теперь один, но посылаю по приговору всех братий в Каппадокии; и они присоветовали мне не с кем бы то ни было отослать письмо сие, но употребить на то человека, который бы по своей смышлености, какую имеет по Божией благодати, в состоянии был сам дополнить, чего не коснулся я в письме, опасаясь продлить его сверх меры. Разумею же возлюбленного мне и благоговейнейшего брата сопресвитера Петра, которого и приимите с любовию, и к нам отпустите с миром, да будет он для меня вестником доброго.
Долгое время, досточестнейшие и возлюбленнейшие для меня братия, соблюдали мы между собою молчание, как люди, движимые гневом. Кто же столько тяжкосерд и непримирим с огорчившим его, чтобы по ненависти к нему простирать гнев почти на целое человеческое поколение? А это можно видеть у нас, между тем, по крайней мере сколько я сие знаю, нет у нас справедливого предлога к разрыву, напротив того, с самого начала много важных причин к крайней между нами дружбе и к единению.
Одна самая важная и первая есть заповедь Господа, Который вразумительно сказал: «о сем разумеют вси, яко Мои ученицы есте, аще любите друг друга» (ср.: Ин.13,35). Еще и Апостол ясно представляет доброту любви, как в том месте, где дает знать, что любовь есть исполнение закона (см.: Рим. 13, 10), так и в том, где преимущество любви ставит выше всех, вместе взятых, высоких преимуществ и говорит: «Аще языки человеческими глаголю и ангельскими, любве же не имам, бых медь звенящи, или кимвал звяцаяй; и аще имам пророчество, и вем тайны вся и весь разум, и аще имам всю веру, яко и горы преставляти, любве же не имам, ничтоже есмь. И аще раздам вся имения моя, и аще предам тело мое, во еже сжещи е, любве же не имам, ни кая польза ми есть» (1Кор.13, 1—3). И говорит сие не потому, чтобы каждое из исчисленных преимуществ могло быть приобретено без любви, но потому, что святой Апостол, как сам сказал, хочет чрез этот оборот преувеличения засвидетельствовать превосходство заповеди о любви пред всеми прочими. Во-вторых, если много способствует ко взаимному союзу иметь тех же Учителей, то у вас и у меня одни учители тайн Божиих и духовные отцы, вначале положившие основание Церкви вашей. Разумею Григория Великого и всех, которые, после него вступая у вас на престол епископский и, подобно неким звездам, воссиявая один после другого, шли по тем же следам и для желающих оставили явственные знамения небесного жительства. Если же и плотского родства презирать не должно, напротив того, и оно много способствует к неразрывному союзу и общению жизни, то у меня в рассуждении вас есть и эти права.
Почему же, почтеннейший из городов (ибо в лице вашем обращаю речь ко всему городу), нет от тебя ни послания кроткого, ни приветливого слова, напротив того, слух твой отверст для людей, готовых клеветать? Посему тем более должен я воздыхать, чем более вижу успеха в замышляемом ими. Дело клеветы имеет у себя открытого вождя, который, будучи известен по многим худым делам, всего более отличается этим пороком, так что грех этот обратился ему в имя. Но не погневайтесь, однако же, на мое дерзновение: открыв оба уха клевещущим на меня, без исследования принимаете к сердцу все, и никто из вас не хочет отличить лжи от истины. Кто затруднялся когда-либо в произнесении злых обвинений, не имея перед собою противника? Кто обличаем был во лжи в отсутствие его самого — оклеветанного? Какое слово не найдет вероятия слушающих, когда злословящий усиливается доказать, что дело было так, а злословимого нет при этом и он не слышит хулы? Самый обычай общежития не учит ли вас тому, что если кто намерен быть равнодушным и беспристрастным слушателем, то должен не вовсе увлекаться предупреждающим, но ожидать оправдания от обвиняемого, чтобы таким образом, при сличении слов того и другого, открылась истина. «Праведный суд судите» (Ин. 7, 24) — вот одно из повелений, самых необходимых для спасения.
И говорю это, не забыв апостольских слов, потому что Апостол, бегая судов человеческих, целую жизнь свою сберегал для ответа на непогрешительном Судилище, как говорит: «Мне же не велико есть, да от вас истяжуся, или от человеческого дне» (1Кор. 4, 3). Но поелику ложные наветы предварительно заняли собою слух ваш, подвергается оклеветанию и вера моя в Бога, то, зная, что клеветник наносит вред трем вместе лицам, ибо обижает и оклеветанного, и к кому обращена речь его, и себя самого, молчал я о своем вреде, не мнением вашим о мне, как знаете это, пренебрегая (ибо можно ли пренебрегать им мне, который для того и пишу и вступаю теперь в эту борьбу, чтобы не повредить себе в оном?), но видя, что из троих, претерпевающих вред, меньше всех теряю я. Ибо я лишаюсь вас, у вас же похищают истину, а виновник этого и меня с вами разлучает, и себя отчуждает от Господа, потому что невозможно приблизиться к Богу делами запрещенными. Поэтому говорю сие более для вас, нежели для себя, хочу вас избавить от нестерпимого вреда, ибо какое большее зло мог бы потерпеть тот, кто утратил самое драгоценное — истину?
Итак, что говорю я, братия? Не то, что я безгрешен, что жизнь моя не исполнена тысячами проступков, ибо знаю себя и не перестаю источать слезы о моих грехах, если бы только возможно мне было умилостивить Бога моего и избежать угрожающего наказания; но кто судит дела мои, тот, если утверждает, что чисто око его, пусть ищет сучок и в моем оке (см.: Мф.7, 3—5), ибо сознаюсь, что имею нужду в великом попечении о мне людей здравых. А если не говорит он этого о себе (тем же паче не скажет, чем более он чист, потому что совершенным свойственно не себя самих превозносить, иначе, без сомнения, соделаются повинными в высокомерии фарисея, который, оправдывая себя, осуждал мытаря), то пусть вместе со мною поищет врача, и да не судит «прежде времене, дондеже приидет Господь, Иже во свете приведет тайная тмы и объявит советы сердечныя» (ср.: Кор.4, 5); пусть помнит Сказавшего: «не судите, да не судими будете» (Мф.7, 1); и: «не осуждайте, да не осуждени будете» (Лк.6, 37). Вообще же, братия, если прегрешения мои удобоисцелимы, то почему не повинуется он учителю Церквей, который говорит: «обличи, запрети, умоли» (2Тим. 4, 2)? Если же беззаконие мое неисцельно, то почему не противостанет мне в лицо и почему, объявив противозаконные мои поступки, не избавит Церкви от вреда, мною причиняемого? Итак, не потерпите злословия, произнесенного на меня сквозь зубы. Ибо это могла бы сделать и раба, служащая на мельнице; в этом отличился бы с избытком и всякий подлый человек, у которого язык изощрен на всякое злословие. Но есть епископы — пусть они будут приглашены для выслушивания, есть клир в каждой епархии — пусть будут собраны люди самые испытанные. Пусть свободно говорит желающий, но только бы это было обличение, а не злословие. Пусть выведены будут напоказ тайны моего лукавства, и тогда не ненавистию преследуют меня, но вразумят, как брата. Более имею права от блаженных и безгрешных мужей ожидать сожаления о себе, грешнике, нежели негодования на себя.
Если же преткновение в вере, то пусть будет указано сочинение, пусть опять соберутся равнодушные и бесстрастные судии прочтено будет обвинение, рассмотрено, не по неведению ли обвиняющего более представляется достойным обвинения сочинение, чем в существе своем оно предосудительно. Ибо многое и хорошее не представляется хорошим для людей, не имеющих в уме своего верного начала к суждению. И равновесные тяжести кажутся неравными, когда весовые чашки не имеют между собою равновесия. Даже и мед для иных казался горьким, если у них чувство вкуса повреждено было болезнию. И глаз в нездоровом состоянии не видит много действительного, представляет же многое такое, чего нет. Поэтому при оценке сочинений, как замечаю, бывает часто то же, когда судия по способностям ниже писателя, потому что кто судит о сочинении, с тем же почти запасом должен приступать к делу, как и написавший оное. О делах земледелия не способен судить, кто сам не земледелец; не распознает нестройного и стройного в музыкальных ладах, кто не имеет сведения о музыке; но судией сочинений тотчас делается всякий, кто хочет, кто не может указать учителя своего и времени, когда обучался, и вообще не слыхал ничего ни малого, ни великого том, как сочинять. А я примечаю, что и в словесах Духа не вся кому позволительно приступать к исследованию сказанного, только имеющему духа рассуждения, как научил нас Апостол, который, говоря о разделении дарований, сказал: «овому бо Духом дается слово премудрости, иному же слово разума, о том же Дусе, другому же вера, тем же Духом… другому же действия сил, иному пророчество, другому разсуждения духовом» (Ср. 1Кор.12, 8—10). Поэтому если сочинение мое духовно, то намеревающийся судить о нем пусть докажет, что имеет он дарование рассуждения о духовном. А если, как злословит он, это плод мудрости мира сего, то пусть покажет себя опытным в мирной мудрости, и тогда предоставлю ему голос в суде. И никто не представляй себе, что придумано это мною во избежание обличений. Ибо предоставляю вам, возлюбленнейшие братия, самим собою произвести исследование взведенных на меня обвинений. Неужели вы так медлительны умом, что не иначе можете доискаться истины, как разве всякого употребляя в посредники дела? Но если написанное мною само по себе кажется вам неоспоримым, то убедите нападающих на это оставить всякую любопрительность. Если же что представляется и сомнительным, спросите меня чрез каких-либо посредников, которые могли бы верно служить делу моему, или, если угодно, потребуйте у меня письменных доказательств. Но непременно постарайтесь всеми мерами не оставлять сего без исследования.
О вере же моей какое доказательство может быть яснее того, что воспитан я бабкою, блаженною женою, которая по происхождению ваша? Говорю о знаменитой Макрине, от которой заучил я изречения блаженнейшего Григория, сохранявшиеся до нее по преемству памяти, и которые и сама она соблюдала, и во мне еще с малолетства напечатлевала, образуя меня догматами благочестия. Потом, когда сам я получил способность понимать, и разум с летами усовершился, обошедши много суши и моря, если находил кого ходящим по преданному правилу благочестия, то брал его себе в отцы и делал путеводителем души своей в шествии к Богу. И по благодати Призвавшего меня званием святым в познание Свое, сколько знаю, до сего часа не принял я в сердце ни одного слова, враждебного здравому учению, и никогда не осквернял души злоименною хулою ариан.
Если же когда принимал в общение иных вышедших от этого учителя, то вступал с ними в сношение потому, что скрывали они болезнь во глубине души и употребляли речения благочестивые или не противоречили тому, что я говорил, и делал сие, не себе предоставляя весь суд над ними, а последуя произнесенным о них приговорам отцами нашими. Ибо от блаженнейшего отца Афанасия, епископа Александрийского, получил я послание, которое имею у себя в руках и показываю, кто потребует, и в котором он ясно выразил: «Если захочет кто обратиться от арианской ереси, исповедуя веру, изложенную в Никее, такового принимать без всякого о нем сомнения». И поелику представил мне участвовавшими в сем определении всех епископов македонских и ахайских, то, признавая необходимым последовать такому мужу, по достоверности давших закон, а вместе желая получить награду, обещанную миротворцам, исповедующих сию веру принимал я в число имеющих со мною общение.
Справедливее же будет судить о деле моем не по одному или двоим из не право ходящих во истине, но по множеству во Вселенной епископов, по благодати Божией пребывающих в единении со мною. Пусть будут спрошены епископы писидийские, ликаонские, исаврийские, обеих Фригий, из армянских со мною соседственные, македонские, ахайские, иллирийские, галльские, испанские, всей Италии, сицилийские, африканские, из египетских, соблюдающие здравую веру, и весь остаток сирских. Все они пишут ко мне письма и от меня получают также. И можете, как из писем, сюда приносимых, узнать, так опять из писем, отсюда к ним посылаемых, удостовериться, что все мы единодушны и единомысленны.
Посему кто убегает общения со мною (да не скроется это от вашей точности), тот отторгает себя от всей Церкви. Посмотрите, братия, с кем у вас есть общение? Если от меня его не приимете, кто после этого признает вас? Не доводите меня до необходимости против возлюбленной для меня Церкви предпринять что-либо строгое. Не заставляйте меня, что та`ю теперь в сердце своем, сам с собою вздыхая и оплакивая худые времена, потому что самые великие Церкви, издревле хранившие между собою братский союз, без всякой причины разделились ныне; не заставляйте, говорю, меня жаловаться на сие пред всеми, кто только со мною в общении. Не вынуждайте меня вымолвить такие слова, которые доселе под уздою рассудка держу сокрытыми в себе самом. Лучше мне удалиться, а Церквам быть в единомыслии между собою, нежели детским своим малодушием наносить столько зла людям Божиим. Спросите отцов своих, и они скажут вам, что сии епархии, хотя по видимости и разделены местоположением, но составляли одно по мысли и управлялись одною волею. Непрестанные сношения у народа, непрестанные перехождения у клира из одной епархии в другую; у самих пастырей столько было взаимной любви, что каждый из них в делах Господних прибегал к другому как к наставнику и вождю.
Согласие в ненависти ко мне и то, что все до одного последовали начавшему брань против меня, убеждало меня соблюдать одинаковое молчание со всеми, не приступать ни к дружелюбной переписке, ни к какому-либо совещанию, но в безмолвии переносить печаль свою. Но поелику на клеветы надобно уже не молчать, не потому, что опровержением должен я отмстить за себя, но потому, что обязан я не дозволять, чтобы ложь имела успех, и не допускать, чтобы обманутые терпели вред, то оказалось для меня необходимым предложить это всем и написать вашему благоразумию, что хотя и писал я недавно всему вообще пресвитерству, однако же не удостоен я от вас никаким ответом. Не льстите, братия, тем, которые посевают в душах ваших лукавые учения, и не будьте равнодушны к тому, что с ведения вашего народ Божий развращается нечестивыми уроками. Лавиянин Савеллий и галат Маркелл одни из всех отважились тому учить и то писать, что ныне у вас за собственное свое изобретение покушаются выдавать вожди народные, ломая язык и не имея достаточных сил, чтобы дать вид вероятия своим лжемудрованиям и лжеумствованиям. Они то пускают о мне в народ, что и позволительно, и непозволительно разглашать, и всеми мерами уклоняются от свидания со мною. Для чего же? Не для того ли, что опасаются быть обличенными в лукавых учениях? Они до такого дошли бесстыдства в рассуждении меня, что выдумывают о мне какие-то грезы, называя учение мое вредным. Но если соберут себе в голову все привидения листопадных месяцев, и тогда не в состоянии будут очернить меня какою-либо хулою, потому что в каждой Церкви много свидетелей истины.
А если спросить их о причине этой необъяснимой и непримиримой войны, указывают на псалмы, на изменение напева, какой утвердился у вас по навыку, и на что-нибудь, подобное сему, чего надлежало бы им стыдиться. Обвиняют меня и в том, что есть у меня подвижники благочестия, отрекшиеся от мира и от всех житейских попечений, которые Господь уподобляет терниям и которые препятствуют слову стать плодоносным. А такие люди носят мертвость Иисусову в теле своем и, взяв крест свой, последуют Богу. И я предпочел бы всей своей жизни, только бы присвоить все эти неправды и только бы имели меня своим учителем мужи, избравшие сей подвиг. А теперь, как слышу, такую добродетель имеют некоторые в Египте, а может быть, и в Палестине иные преуспевают в житии евангельском; слышу также о некоторых совершенных и блаженных мужах в Месопотамии. Мы же в сравнении с совершенными еще дети. Но если и женщины желают жить по-евангельски, предпочитают девство браку, порабощают мудрование плотское и живут в ублажаемом плаче, то они блаженны за сие избрание, в какой бы земле ни находились. У нас это в малом еще виде, потому что изучаем только начатки и одно введение в благочестие. Если же они вносят какой беспорядок в жизнь женскую, то не берусь защищать их. Одно только засвидетельствую вам: чего доселе вымолвить не имел смелости отец лжи — сатана, то небоязненно повторяют непрестанно эти сердца бесстрашные и уста необузданные. Намереваюсь же довести до вашего сведения, что желаю иметь у себя сонмы таких мужей и жен, у которых житие на небесах, которые распяли плоть со страстьми и похотьми, не заботятся о пище и одежде; но, ничем не развлекаемые и водруженные в Боге, день и ночь пребывают в молитвах; у которых уста не глаголют дел человеческих, но которые непрестанно поют песнопения Богу нашему, делая своими руками, чтобы у них было чем поделиться с нуждающимися.
А на обвинение в песнопениях, которыми клеветники мои наиболее устрашают людей простодушных, могу сказать следующее. Утвердившиеся ныне обычаи во всех Церквах Божиих однообразны и согласны. Ибо народ с ночи у нас бодрствует в молитвенном доме, в труде, в скорби и в слезном сокрушении исповедуясь Богу, и восстав напоследок, по молитвам начинают псалмопения. И иногда, разделившись на две части, поют попеременно одни за другими, чрез это вместе, и упрочивая поучение в словесах, и производя в сердцах своих сокрушение и собранность. Потом опять, предоставив одному начать пение, прочие подпевают и таким образом, проведя ночь в разнообразном псалмопении, прерываемом молитвами, на рассвете уже дня все сообща, как бы едиными устами и единым сердцем, возносят ко Господу псалом исповедания, каждый собственными своими словами говорит покаяние. Если за это уже бегаете от нас, то бегайте от египтян бегайте от обитателей той и другой Ливии, фивян, палестинян, аравитян, финикиян, сириян и живущих при Евфрате — одним словом, от всех, кто уважает бдения, молитвы и общие псалмопения.
Но сего не было при Григории Великом. Но не было при нем молебствий, какие вы совершаете ныне. И не в обвинение ваше говорю, потому что желал бы, чтобы все вы жили в слезах и непрестанном покаянии. Ибо и мы не иное что делаем, как молебствуем о грехах наших, с тем только различием, что умилостивляем нашего Бога не человеческими речениями, как вы, но словесами Духа. А что не было сего при досточудном Григории, кто тому у вас свидетель? Вы не соблюли доныне ни одного из его обычаев. Григорий не покрывал главы во время молитв. Почему же? Потому что был верный ученик Апостола, который сказал: «Всяк муж, молитву дея или пророчествуяй покрытою главою, срамляет главу свою» (1Кор.11, 4). И: «Муж убо не должен покрывати главу свою, образ и слава Божия сый» (ср.:1Кор. 11, 7). Эта чистая душа и достойная общения Духа Святаго избегала клятв, довольствуясь речениями: ей и ни, по заповеди Господа, сказавшего: «Аз же глаголю вам: не клятися всяко» (Мф.5, 34). Не дозволял он себе сказать брату своему: «уроде», боясь угрозы Господней (см.: Мф.5, 22). Ярость, гнев и горесть (см.: Еф.4, 31) не выходили из уст его; ненавидел он злословие, которое не вводит в Царство Небесное; зависть, превозношение были изгнаны из этой нельстивой души. Не представал он к жертвеннику, не примирившись прежде с братом. Словом лживым и хитрым, придуманным к чьему-либо оклеветанию, гнушался он, как знающий, что ложь от диавола и что «погубит» Господь «вся, глаголящия лжу» (ср.: Пс.5, 7). Если и в вас нет ничего этого, но чисты вы от всего, то действительно вы ученики заповедей Господних. Если же не так, то смотрите, «не оцеждайте комара» (Ср.:Мф.23, 24), входя в тонкие рассуждения о звуке голоса в псалмопениях и нарушая важнейшие из заповедей.
До этих слов довела меня необходимость защищаться, чтобы научились вы вынуть бревно из очей своих и тогда уже вынимать чужие спицы. Впрочем, все извиняю (хотя у Бога ничто не остается неисследованным): только было бы твердо главное. Заставьте умолкнуть нововведения в вере; Ипостасей не отметайте; Христова имени не отрицайтесь; слов Григориевых не толкуйте превратно. В противном случае, пока дышу и могу говорить, невозможно мне молчать о такой гибели души.
Что, думаешь, было со мною, и какую возымел я мысль, когда прибыл в Дазимон и узнал, что чрез несколько дней по моем прибытии твоя ученость удалилась? С того самого времени, как был я в училище, всегда высоко ценил беседу с тобою, не только по удивлению, какое имел к тебе из детства, но и потому, что всего дороже ныне душа правдолюбивая, способная судить о вещах здраво, что, как и полагаю, соблюлось еще в тебе. Ибо что касается до прочих, то видим, что большая часть из них, как на конских ристалищах, одни отделились к тем, другие к другим и присоединяют критики свои к защитникам мятежа. А тебе, который выше страха угодливости и всякой неблагородной страсти, прилично здравым оком взирать на истину. Ибо сознаю, что не слегка занимаешься делами церковными, когда и ко мне послал о них какое-то письмо, о чем объявляешь в последнем своем письме, только желал бы я слышать, кто взялся доставить мне это письмо, чтобы знать причинившего мне такую обиду, потому что не видал еще твоего письма ко мне об этом предмете. Поэтому как дорого, думаешь, дал бы я за беседу с тобою, чтобы довести до твоего сведения об огорчающем меня (потому что болезнующим, как знаешь, приносит всякую отраду, если перескажут скорбь свою), и ответить на твои вопросы, не вверяясь бездушным письмам, но один на один пересказав и объяснив все. Ибо живая речь действительнее в убеждении, и на нее не так легко нападать и клеветать, как на письменную.
А ничего уже не осталось, на что не отважился бы кто-нибудь, когда и те, кому вверено было нами важнейшее, кого из числа других людей признавали мы чем-то большим пред простыми людьми, и те приняли на себя труд чье-то сочинение, каково бы оно ни было, рассевать под именем моего и при этом клеветать братии, что для благоговейных ничто уже так недостойно ненависти, как имя мое. С самого начала принимал я старание оставаться в неизвестности, как, не знаю, заботился ли о сем кто другой из вникавших в немощь человеческую, а теперь как будто предпочитаю противное, то есть желаю прийти в известность у всех людей: так много говорят о мне повсюду на земле, а присовокуплю еще, и на море. Со мною ведут брань те, которые стоят на крайнем пределе нечестия и вводят в Церковь безбожное учение о неподобии. И те, которые, как сами думают, держатся середины, и, хотя утверждаются на тех же самых началах, однако же не соглашаются на следствия умозаключений, потому что о противны слуху многих, негодуют на меня, осыпают всякими, какими только могут, обидными словами, не удерживаются ни от одного навета, хотя Господь доселе все покушения их делал безуспешными. Не прискорбно ли это? Не делает ли сие мою жизнь мучительною? Одно у меня утешение в сих бедствиях – немощь плоти, по которой уверяюсь, что не много времени оставаться мне в этой несчастной жизни. И о сем довольно.
А тебе в телесных болезнях советую вести себя великодушно и достойно Бога, призвавшего нас, Который, когда видит, что с благодарением принимаем настоящее, или облегчит страдания, как Иова, или вознаградит нас великими венцами терпения в будущее наше восстановление после сей жизни.
Как скоро открылся случай, писал я к достойному удивления мужу, комиту Терентию, рассудив, что менее навлеку на себя подозрений, отправив к нему письмо о настоящих делах с посторонними, и вместе желая, чтобы возлюбленнейший брат Акакий не причинил никакого замедления в деле. Почему отдал я письмо производителю переписи в чине главноуправляющего, который отправляется на общественное иждивение, и поручил ему показать письмо наперед тебе.
Что касается дороги в Рим, то не знаю, почему никто не известил ваше благоразумие, что зимою совершенно она непроходима, потому что вся страна от Константинополя до наших пределов наполнена неприятелями. А ежели должно ехать морем то будет еще время, если только и на плавание, и на участие в посольстве по таким делам согласится боголюбивейший брат, епископ Григорий. Ибо отправляющихся с ним не вижу, о нем же знаю, что он совершенно неопытен в делах Церкви. И для человека благомыслящего свидание с ним достойно уважения и весьма дорого; но если кто горд, заносчив, посажен высоко и потому не способен слушать, когда говорят ему правду люди низкие, то какая будет польза для общественных дел от совещания его с мужем, у которого нрав далек от подлого ласкательства?
«Время,— сказано,— молчать, и время глаголати» (ср.: Еккл. 3, 7); это — слово Екклесиаста. Потому и теперь, так как довольно уже было времени молчания, благовременно отверсть уста к обнаружению истины того, что не все знают. Ибо и великий Иов много времени переносил бедствия в молчании, доказывая мужество сим самым терпением неудобопереносимых страданий. Но после того, как уже достаточно подвизался в молчании и в глубине сердца скрывал болезненное ощущение, отверз наконец уста и проглаголал то, что всякому известно. Так и я в сии три года молчания соревновал похвале Пророка, который говорит: «бых яко человек не слышай и не имый во устех своих обличения» (Пс.37,15). Почему во глубине сердца своего заключал болезнь, причиненную мне клеветою. Ибо действительно клевета унижает мужа и клевета вводит в заблуждение убогого. Итак, хотя столько зла от клеветы, что низводит с высоты и совершенного (ибо сие разумеет Писание под именем мужа) и вводит в заблуждение убогого, то есть скудного ведением высоких догматов (как представляется это Пророку, который говорит: «негли убози суть», и потому не послушают, «пойду ко державным» (ср.: Иер.5, 4-5), называя убогими скудных разумением; и здесь очевидно притча говорит, что вводятся в заблуждение и колеблются еще не усовершившиеся по внутреннему человеку и не достигшие совершенной меры возраста); однако же думал я, что надобно в молчании переносить огорчения, ожидая какой-нибудь перемены на лучшее от самих дел. Ибо полагал, что сказано это о мне не по какой-либо злобе, но по незнанию истины. Поелику же с течением времени и вражда возрастает, и они не раскаиваются в том, что говорили сначала, и нисколько не заботятся уврачевать прошедшее, но продолжают свое дело и стремятся к цели, какую предположили себе вначале преогорчать жизнь мою, ухищряясь запятнать меня во мнении братий, то молчание кажется мне уже небезопасным. Напротив того, пришло мне на мысль слово Исайи, который говорит: «Молчах, еда и всегда умолчу и потерплю? Терпех, яко раждающая» (Ис. 42, 14). О если бы и мне получить какую-нибудь награду за молчание и приобрести сколько-нибудь силы к обличению, чтобы, обличив, иссушить этот горький поток политой на меня лжи и прийти в состояние сказать: «поток прейде душа наша» (Пс.123, 4); и: «аще не Господь бы был в нас, внегда востати человеком на ны, убо живых пожерли быша нас... убо вода потопила бы нас» (Пс.123, 2—3)!
Много времени потратил я на суету и всю почти юность свою потерял в суетном труде, с каким упражнялся в том, чтобы уразуметь уроки мудрости, обращенной Богом в юродство; когда же наконец, как бы восстав из глубокого сна, обратил взор к чудному свету истины евангельской и увидел бесполезность мудрости «князей века сего престающих» (1Кор.2,6), тогда, пролив много слез о жалкой жизни своей, пожелал я, чтобы дано мне было руководство к церковному изучению догматов благочестия. И прежде всего предметом моего попечения было произвести некоторое исправление в нраве, развращенном долговременным обращением с людьми дурными. Итак, прочитав Евангелие и увидев там, что действительнейшее средство к усовершению — продать свое имущество, поделиться им с неимущими братиями и вообще не заботиться о сей жизни, не вдаваться душою ни в какое пристрастие к здешнему, пожелал я найти какого-нибудь брата, избравшего этот путь жизни, чтобы с ним переплыть скоропреходящую волну сей жизни. И подлинно многих нашел я в Александрии, многих в прочих местах Египта, а иных в Палестине, в Килисирии и в Месопотамии; дивился воздержанию их в пище, дивился терпению в трудах, изумлялся неослабности в молитвах, тому, как преодолевали они сон, не уступая никакой естественной необходимости, всегда сохраняя в душе высокий и непорабощенный образ мыслей, «во алчбе и жажди... в зиме и наготе» (2Кор. 11, 27), не имея привязанности к телу, не соглашаясь употребить о нем сколько-нибудь заботы, но живя как бы в чужой плоти, самим делом показали, что значит быть здесь «пришелцы» (Евр.11, 13) и что значит иметь «житие на небесех» (Флп. 3, 20). Подивясь сему и ублажив жизнь сих мужей, которые на деле показывают, что носят в теле своем мертвость Иисусову, пожелал и сам я, сколько было мне возможно, сделаться подражателем оных мужей.
Посему, увидев, что иные в отечестве намереваются подражать жизни их, подумал я, что нашел некоторое пособие для своего спасения, и видимое принял за доказательство невидимого. Итак, поелику неизвестно, что у каждого из нас внутри, то почитал я достаточными признаками смиренномудрия смирение в одеянии, и для удостоверения моего довольно было грубой одежды, пояса и обуви из невыделанной кожи. И хотя многие отвлекали меня от знакомства с ними, не удержался я, видя, что жизни, гоняющиеся за удовольствиями, предпочитают они жизнь терпеливую, и по отменности их жития был их ревнителем. Поэтому не допускал и того, в чем винили их касательно догматов, хотя многие утверждали, что имеют они неправые понятия о Боге, но научившись у начальника нынешней ереси, втайне рассеивают его учения. Но поелику никогда не слыхал сих учений сам, то извещавших меня почитал клеветниками.
А когда уже был я призван к управлению Церковию, умолчу о тех, которые под предлогом вспомоществования и дружеского общения даны мне стражами и надзирателями жизни, чтобы не подать мысли, будто бы или, говоря невероятное, клевещу сам на себя, или, заслужив вероятность тех, которые верят, подаю повод к человеконенавидению, что со мною почти и случилось бы, если бы не предварили меня щедроты Божий, ибо едва не впал я в подозрение на всех и, после коварно нанесенных мне ран в душу, едва не подумал, что ни в ком нет верности. Впрочем, пока еще казалось, что есть во мне некоторый вид привычки к ним. И хотя бывали у нас раз и два столкновения в рассуждении догматов и, по-видимому, не во всем согласно вели мы дело, однако же находили они, что произношу те же речения касательно веры в Бога, какие слышали от меня и во всякое время.
Ибо если иное во мне требует рыданий, то осмеливаюсь похвалиться о Господе тем одним, что никогда не держался погрешительных мнений о Боге и не переменял впоследствии мыслей, какие прежде имел; но то понятие о Боге, которое приобрел с детства от блаженной матери моей и бабки Макрины, и возрастало во мне, потому что с раскрытием разума не менял я одного на другое, но усовершал ими преподанные мне начала. Как возрастающее семя, хотя из малого делается большим, однако же с мо в себе остается тем же, не в роде изменяясь, но усовершаясь чрез возрастание; так, думаю, и во мне тот же разум возрастал по мере моего преспеяния и не заменен теперешним бывший вначале. Почему пусть испытают свою совесть и помыслят о Христовом Суде, если что другое, отличное от того, что говорю ныне, слышали от меня те, которые теперь разглашают о моем неправославии, и опозоривающими письмами, какие написали против меня, оглушая слух всякого, чем и я доведен до необходимости писать сие оправдание.
Меня обвиняют в богохульстве, хотя не могу быть изобличен ни сочинением, какое сам я предложил о вере, ни речениями, какие без письма изустно произносил всегда въявь в Церквах Божиих. Даже не нашлось свидетеля, который бы сказал, что слышал от меня втайне какие-либо нечестивые речи. Итак, за что же обвиняют меня, если не писал я нечестивого и не проповедую вредного, в домашних беседах никого не совращаю из приходящих ко мне?
Какая необыкновенная выдумка! Говорят: такой-то в Сирии написал нечто неблагочестиво, а ты лет за двадцать и более писал к нему письмо, следовательно, ты сообщник этого человека, и его вины пусть будут и твоими. Но ты, друг истины, который знаешь, что ложь есть порождение диавола, как убедился, что это письмо точно мое? Ты не посылал и не осведомлялся, не слыхал сего и от меня, который мог бы сказать тебе истину. Если же и мое письмо, из чего видно, что это, попавшееся тебе ныне сочинение, современно моему письму? Кто тебе сказал, что сочинению сему уже двадцать лет? Из чего видно, что сочинение писано тем именно человеком, к которому посылал я письмо? А если и он сочинитель, и я писал к нему же, и одно время и моего письма и сочинения, где доказательство, что я одобрял оное в уме и держусь того же образа мыслей?
Спроси сам себя: сколько раз навещал ты меня в обители, что на реке Ирисе, когда был там со мною и боголюбивейший брат Григорий, у которого со мною одна цель жизни? Слышал ли ты что-нибудь подобное? Нашел ли какое доказательство, важное или неважное? Сколько дней в селе, на другом берегу, у матери моей провели мы между собою как друзья, ночь и день продолжая разговор? Нашел ли ты, что в уме у меня было что похожее? Когда же вместе посещали мы блаженного Силуана, не об этом ли был у нас разговор в продолжение пути? И в Евсиное, когда со многими епископами намереваясь ехать в Аампсак, пригласили вы меня, не о вере ли была у нас речь? Не во все ли то время, как рассуждал я об ереси, были при мне твои скорописцы? Не все ли это время находились при мне самые близкие из учеников твоих? Когда посещал я братства, проводил с ними ночи в молитвах и всегда говорил и слушал о Боге без всяких уловок тогда не представил ли точных доказательств своего образа мыс лей? Почему же такой долговременный опыт оказался менее стоящим уважения, чем неосновательное и слабое подозрение? Кому же прежде тебя надлежало быть свидетелем моего расположения? Что было говорено мною о вере в Халкидоне, что — неоднократно в Ираклии и что — еще прежде в предместье Кесарии,— не все ли это у меня согласно? Не все ли одно с другим сходно, кроме того, что, как заметил я, в словах моих усматривается некоторое возрастание, по мере моего преспеяния, и это не изменение чего-либо худшего в лучшее, но, вследствие возрастающего знания, восполнение недостающего?
Как же не подумаешь и о том, что отец не возьмет греха сыновнего, и сын не возьмет греха отцова (см.: Иез. 18, 20), но каждый умрет в собственном своем грехе? А мне обвиняемый тобою ни отец, ни сын; он не был у меня ни учителем, ни учеником. А если грехи родителей должны обращаемы быть в вину детям, то гораздо справедливее, чтобы грехи Ариевы обращены были на его учеников; и если кто породил еретика Аэтия, то на главу отца должна взойти вина сыновняя. Если же несправедливо обвинять за них кого-либо, то тем паче справедливо не подвергать меня ответственности за тех, кто не принадлежит, ко мне, хотя они и подлинно погрешили, хотя и написано ими нечто достойное осуждения. Ибо извинительно мне не верить тому, что говорят против них, потому что собственный мой опыт показывает склонность обвинителей к клевете.
Если они сами обмануты и, думая, что я разделяю мнение написавших те Савеллиевы слова, которые они всем показывают, приведены сим к обвинению меня, то и в сем случае не заслуживают извинения, потому что прежде ясных доказательств вдруг осыпают и язвят хулами человека, не сделавшего никакой неправдыв и (чтоб не сказать еще) связанного с ними тесною дружбой. И поелику их подозрения заключают в себе ложь, это уже доказывает, что они не водятся Духом Святым. Ибо много надобно подумать, много провести бессонных ночей, со многими слезами изыскать истины у Бога тому, кто намеревается разорвать дружбу с братом. Если властители мира сего, когда намерены осудить на смерть кого-либо из преступников, отдергивают завесы и призывают опытнейших к рассмотрению дела и много времени думают, то обращая внимание на строгость закона, то принимая в уважение общее естество, после многих стенаний, пролив слезы о необходимости, делают явным для всех, что по нужде служат закону, а не для собственного удовольствия произносят осуждение, то кольми паче должен признать свое дело требующим большого тщания, и попечения, и совещания со многими, кто намеревается расторгнуть дружбу с братиями, утвержденную давностию времени.
Но здесь одно письмо, и то сомнительное! Ибо не могут сказать, что признали оное по знакам подписи, имея у себя в руках не первоначально написанное, а уже список. Итак, все выведено из одного письма, и притом давнего! Ибо двадцать лет прошло до нынешнего времени с тех пор, как написано что-то к этому человеку. Во весь же промежуток этого времени нет ни одного свидетеля о моем образе мыслей и о моей жизни, подобного восставшим на меня ныне обвинителям.
Но не письмо причиною их удаления от меня: есть другой предлог к разделению, о котором стыжусь говорить и всегда бы стал молчать об этом, если бы настоящие происшествия не делали необходимым для пользы многих обнаружение всего их намерения. Добрые сии люди подумали, что общение со мною служит для них препятствием к приобретению власти И поелику взята была с них одна подписка в исповедании веры, которое я предложил им не потому (признаюсь в этом), чтобы сам не доверял их образу мыслей, но желая загладить подозрения, какие на них имели многие из единодушных со мною братий, то по одной мысли — в этом исповедании встретить себе препятствие к тому, чтобы приняли их к себе преобладающие ныне, отреклись они от общения со мною — и предлогом к отречению придумано это письмо. Самым же ясным доказательством слов моих служит то что, отрекшись от меня и сложив на меня обвинения, какие только хотели, письмо сие прежде, нежели отправили ко мне, разослали всюду, ибо за семь дней до того, как пришло оно в мои руки, явилось уже у других, которые сами, получив от людей, собирались отослать еще к кому-нибудь. Ибо так придумали передавать от одного к другому, чтобы скорее распространить по всей стране. И об этом тогда еще говорили извещавшие меня весьма ясно о замысле их. Но я рассудил молчать, пока Сам Открывающий глубины не уличит их замыслов самыми ясными и неоспоримыми доказательствами.
Получил я письмо твоего благоговения и похвалил наименование, какое удачно дал ты написанной ими книге, назвав ее книгой отпускной. Не могу и понять, какое оправдание в сем пред непогрешительным Судилищем Христовым приготовили себе написавшие сию книгу чтобы отступить от любви моей. Ибо выставляют на вид мою вину, сильно нападают на меня, рассказывая, что им угодно, а не что было на самом деле; сами притворяются весьма смиренными, а мне приписывают надменную гордость, будто бы не не принял я посланных ими; и все это или, безопаснее сказать, большая часть из этого — ложь; все это написано так, как будто бы хотят они уверить только людей, а не правду говорить пред Богом и стараются угодить людям, а не Богу, пред Которым всего предпочтительнее истина. Сверх того, в написанное против меня сочинение вставили еретические выражения, скрыв имя нечестивого сочинителя, чтобы многие, по простоте своей читая перед этим жалобу на меня, и присовокупленное почли моими же словами, потому что хитрыми моими клеветниками умолчано имя отца сих лукавых учений, а чрез то людям простодушным оставлен случай к подозрению, будто бы это и выдумано, и написано мною. Посему прошу вас, знающих это, и сами не смущайтесь и успокойте волнение колеблющихся, хотя и известно мне, что с трудом будет принято мое оправдание, потому что злые хулы на меня распространены лицами, достойными вероятия.
Итак, в рассуждении того, что распространяемое под моим именем не мое, думаю, что, хотя гнев на нас и весьма омрачает их рассудок, делая их неспособными видеть полезное, однако же если сам ты спросишь их, конечно, не дойдут до такого ожесточения, чтобы осмелились собственными устами вымолвить ложь и сказать, что это — мое сочинение. А если не мое, почему же осуждают меня за чужое? Но скажут, что я сообщник Аполлинариев и сам держусь таковых превратных учений. Пусть потребуют у них на сие доказательств. Если умеют они проникать в сердце человеческое, пусть сознаются в этом, и вы узнаете справедливость их во всем. А если уличают меня в общении тем, что видимо и всем известно, то пусть покажут или канонические письма, мною к нему или им ко мне писанные, или сношения со мною клириков, или что когда-нибудь принял я кого из них в общение молитвы.
Если же выставляют письмо, которое писано к нему двадцать пять лет тому назад, писано мирянином к мирянину и притом не то, которое мною было написано, но в списке, Бог знает кем сделанном, то из этого самого узнайте несправедливость потому что никто во время епископства не обвиняется, если, будучи мирянином, по неучастию в деле написал что неосмотрительно, и притом не о вере, но простое письмо, заключающее в себе дружеское приветствие. Может быть, окажется, что и они писали и к язычникам, и к иудеям, и это не ставится им в вину. Ибо до сего дня никто не был судим за дело, подобное тому, за какое обвиняют меня «оцеждающии комары» (Мф. 23, 24).
Итак, что не писал я сего, не был в согласии с ними, но даже предаю проклятию тех, которые держатся сего лукавого мудрования, то есть сливают Ипостаси, в чем возобновляется нечестивая ересь Савеллиева,— это известно Сердцеведцу Богу, известно и всему братству, изведавшему на опыте мое смирение. Да и они сами, так сильно обвиняющие меня ныне, пусть испытают собственную совесть и узнают, что с детства далек я был от подобных учений.
А какой же мой образ мыслей? Если кто доискивается сего, узнает из самого письма, под которым есть собственноручная их подпись, и ее-то желая уничтожить, скрывают они перемену свою в своей клевете на меня. Ибо не признаются, что раскаиваются в подписи своей к предложенной мною книге, но на меня возводят обвинение в нечестии, почитая никому не известным, что отделение от меня есть только предлог, в действительности же отпали они от веры, которую, неоднократно при многих исповедовав письменно, напоследок приняли и подписали в том виде, как мною предложена, что всякий может прочесть и узнать истину от самого этого писания. Намерение их сделается известным, если кто прочтет исповедание веры, которое дали они Геласию, после подписи, данной мне, и заметит, какое различие между тем и другим исповеданием. А если так легко переходят они от одного образа мыслей к другому, противному, то пусть не чужие отыскивают сучки, но вынут бревно из собственного своего глаза (см.: Мф.7,5).
Но полнее оправдываю себя во всем и показываю дело в другом письме, которое удостоверит требующих большего. А вы в наастоящее время, получив это мое письмо, отложите всякую печаль утвердите любовь свою ко мне, по которой сильно желаю единения с вами. Мне причинит величайшую скорбь и неутолимую болезнь сердцу, если клеветы на меня столько превозмогут над вами, что охладят любовь и сделают нас чуждыми друг другу. Будьте здоровы!
Святый Бог силен даровать и радость свидания с вами мне, который всегда желаю и видеть вас, и слышать о вас, потому что ни в чем другом не нахожу душевного покоя, как только в вашем преспеянии и усовершении чрез исполнение заповедей Христовых. Но пока не дано мне сие, признаю необходимым для посещения вас отправить искреннейших и боящихся Господа братии и побеседовать с вашею любовию в письме. Посему-то самому послал я благоговейнейшего и искреннейшего брата нашего, сотрудника по Евангелию, сопресвитера Мелетия, который расскажет вам и о моей любви, какую имею к вам, и о душевном моем попечении, потому что день и ночь молю Господа о вашем прославлении, чтобы и мне ради вашего спасения иметь дерзновение в день Господа нашего Иисуса Христа, и нам воссиять во светлости святых, когда дело ваше испытано будет правосудием Божиим.
А вместе великую заботу причиняет мне трудность настоящего времени, в которое все Церкви приведены в колебание и всякая душа как бы просевается сквозь решето. Ибо иные нещадно отверзли уста на своих сослужителей. Ложь изрекается небоязненно, а истина скрывается; и обвиняемые осуждаются без суда, а обвинителям верят без исследования.
Почему и я, услышав что ходят по рукам многие письма, писанные против меня, и что они чернят, опозоривают и винят меня в делах, в рассуждении которых готово у меня оправдание пред судом истины, решился молчать, что и делал. Ибо третий уже год тому, как, поражаемый клеветами, переношу сии удары, наносимые мне обвинениями, и довольствуюсь тем, что Господь - Тайноведец и Свидетель клеветы.
Но поелику вижу, что молчание мое многие приняли уже за подтверждение клевет и подумали, что молчу не из великодушия, а потому, что не могу отверзть уст пред истиною, то по этому самому попытался я написать к вам, умоляя любовь вашу о Христе не вовсе принимать за истинные те клеветы, которые разглашает одна только сторона. Ибо, как написано, закон никого не судит, «аще не слышит от него прежде и разумеет, что творит» (Ин.7,51).
Впрочем, благонамеренному судии достаточно одних дел для обнаружения истины. Почему, хотя и молчать буду, вам можно рассмотреть, что делается. Ибо обвиняющие меня в неправославии оказались ныне открыто приложившимися к стороне еретиков; осуждающие меня чужие сочинения оказываются несогласными с собственными своими исповеданиями, какие предлагали мне письменно. Представьте себе привычку людей, отваживающихся на сие: у них заведено всегда принимать сторону сильных, немощных друзей попирать, а тем, которые взяли верх, услуживать. Ибо те, которые написали пресловутые сии письма против Евдоксия и против всех, державшихся той же стороны, и разослали их всех братствам, и засвидетельствовали, что бегают общения с ними как пагубного для душ, а потому не приняли голосов, поданных о низложении их, так как голоса сии были от еретиков, в чем тогда уверяли меня,— теперь, забыв все сие, стали заодно с ними. И им не остается никакой возможности отрицать сие, потому что явно открыли свое намерение, в Анкире с радостию вступив в общение с ними по домам, так как еще не были ими приняты всенародно. Итак, спросите у них: если православен Василид, сообщник Екдикия, то почему, возвращаясь из Дардании, разрушили его жертвенники в стране Гангринов и поставили трапезы? Почему и доныне делают нашествия в Амасии и у Зилов и от себя поставляют пресвитеров и диаконов? Ибо если имеют с ними общение как с православными, то для чего делают нашествие как на еретиков? А если признали еретиками, почему не гнушаются общением с ними?
Из всего этого, досточестнеишие братия, и детскому уму не ясно ли видно, что они, имея в виду собственную свою пользу, начинают или клеветать на кого, или поддерживать кого? Поэтому и от меня делились, не за то прогневавшись, что не ответил я им (ибо это, по словам их, всего более их огорчило), и не потому, что не принял хорепископов, которых, как говорят, присылали они. Впрочем, выдумывающие это дадут ответ Господу. Ибо был прислан один какой-то Евстафий, который передал письма дружине наместника и он, проведя три дня в городе, когда уже собрался возвратиться домой, поздним вечером, во время моего сна, подходил, сказывают, к моему дому. Но, услышав, что сплю, ушел и на другой день уже не появлялся ко мне, но уехал, таким образом исполнив свое ко мне поручение. И вот вина, за которую терплю обиду, и великодушные люди сии с этим проступком не сравнили прежнюю службу, какой служил я им с любовию, но столько отяготили на мне гнев за эту погрешность, что, где только могли, во всех Церквах по всей Вселенной огласили меня отлученным.
Но в действительности не эта причина раздора. Напротив того, поелику думали тогда, что заслужат одобрение от Евзоия, если станут меня чуждаться, то придумали для меня сии предлоги, чтобы чрез вражду ко мне у них найти себе некоторое предстательство. Они теперь охуждают и никейскую веру, и нас называют единосущниками, потому что, по сей вере, Единородный Сын исповедуется единосущным Богу и Отцу не в том смысле, что одна сущность разделилась на две братские сущности,— да не будет сего! не это разумел оный святой и боголюбивый Собор,— но в том смысле, что Сына должно представлять себе тем же, чем и Отец есть по сущности. Ибо так сами они протолковали вам, сказав: «Свет от Света». И это есть то никейское исповедание веры, которое принесли они с Запада и сообщили Тианскому Собору, и им приняты были в общение. Но для подобных изменений в вере своей есть у них мудрое некое правило, потому словами веры пользуются, как врачи, на время, так и иначе преобразуясь применительно к врачуемой болезни.
Но не мое дело обличать нетвердость сего лжеумствования; вы сами должны разуметь это. Ибо «даст вам Господь разум» (ср.: 2 Тим. 2, 7) к познанию, какое учение правое и какое - строптивое и развращенное. Ибо если должно ныне такое, а завтра другое составлять исповедание веры и изменять его, смотря по времени, то ложно утверждает сказавший: «един Господь, едина вера, едино Крещение» (Еф.4,5). А если утверждает он справедливо: «Никтоже вас да льстит суетными сими словесы» (ср.Еф.5, 6).
Ибо клевещут на меня, что делаю нововведение в учении о Духе Святом. Спросите же, что это за нововведение? Мы исповедуем, что сами приняли, а именно: что с Отцем и Сыном поставляется наряду Утешитель, а не причисляется к твари. Ибо уверовали мы в Отца и Сына и Святаго Духа, и крестились во имя Отца и Сына и Святаго Духа, почему Утешителя никогда не отлучаем от единения с Отцем и Сыном. Ибо Духом просвещаемый ум наш простирает взор к Сыну, и в Нем, как в образе, созерцает Отца. Поэтому и имен не выдумываем сами от себя, но именуем Святым Духом и Утешителем и не осмеливаемся отрицать должную Ему славу. Вот наше исповедание во всей его истине! Кто за сие обвиняет нас, тот пусть порицает; кто за это гонит нас, тот пусть гонит. А кто верит клеветам на нас, тот пусть готовится судиться с нами. «Господь близ, ни о чемже» печемся (ср.:Флп.4,5-6).
Если кто сочиняет в Сирии, это до меня не касается, сказано: «от словес бо своих оправдишися и от словес свои осудишися» (Мф.12,37). Пусть слова мои судят меня, за чуждые мне погрешности никто да не осуждает меня, и за двадцать лет писанного мною письма да не представляют в доказательство, что и теперь я в общении с написавшим это сочинение. Ибо писал я письмо прежде этого сочинения, будучи мирянином, к мирянину, когда еще и не имели против сего человека никакого к подобного подозрения, и писал не о вере, и вовсе не то, что они теперь выставляют в клевете на меня, но одни приветствия, требуемые благоприязненным обращением.
Одинаково убегаю и проклинаю как нечестивых и страждущих Савеллиевым недугом, и защищающих Ариево учение. Если кто того же именует и Отцем и Сыном и Святым Духом и предполагает нечто единое многоименное, одну ипостась, означаемую тремя наименованиями, то я такового поставлю в один ряд с иудеями. А подобно сему, если кто говорит, что Сын по сущности не подобен Отцу, или если кто Духа Святаго низводит в тварь, то и его предаю проклятию и почитаю близким к языческому заблуждению.
Но невозможно мне письмами своими заградить уста обвиняющих меня, а гораздо вероятнее, что они раздражаются моими оправданиями и готовят против меня что-нибудь более важное и тяжкое. Впрочем, нетрудно предохранить вам слух свой. Почему сделайте то, что от вас зависит: сохраните ко мне сердце свое искренним и не предубежденным клеветами и на представленные обвинения потребуйте у меня отзыва. И если найдете у меня истину, не давайте места лжи. А если сознаете, что не имею сил оправданию, то поверьте тогда обвинителям моим как утверждающим истину. Они бодрствуют, чтобы делать мне зло; от вас этого не требую. Ведя торговую жизнь, из клеветы на меня изрекают они стороннюю только прибыль, а вас прошу сидеть дома, вести себя благоприлично, в безмолвии совершая дело Христово; уклоняться же свиданий с ними, которые делаются с коварною целью развратить слушающих, уклоняться для того, чтобы и ко мне сохранить искреннюю любовь, и веру отцов соблюсти неповрежденною, и, как друзьям истины, оказаться пред Господом достойными похвалы.
Редко нахожу случай писать к твоему богочестию, и сие немало огорчает меня: это почти то же, как если бы часто мог я видеть тебя и наслаждаться твоею беседою, но делал это редко. Но не имею возможности писать по недостатку отправляющихся к вам отсюда: иначе ничто не препятствовало бы, чтобы письма составляли как бы дневник моей жизни, извещая любовь твою о том, что каждый день со мною происходит. Ибо и мне приносит облегчение совещание с тобою о делах своих, и ты, как знаю ни о чем так не заботишься, как о делах моих.
Теперь же Елпидий, который спешит к господину своему защититься от клевет, ложно составленных на него некоторыми врагами, выпросил у меня письмо. Чрез него приветствую твое благоговение и представляю тебе сего человека, который достоин твоего покровительства и по справедливости своего дела и ради меня. И хотя не могу засвидетельствовать о нем ничего другого, но поелику много услужил, взявшись доставить тебе письмо мое, почитай его в числе своих, помни о мне и молись о Церкви.
Знай же, что боголюбивейший брат мой удалился из своей страны, не перенеся беспокойств от людей бесстыдных. Доара же волнуется, потому что тамошние дела приведены в замешательство тучным китом. Мне враги строят козни при Дворе, как говорят знающие это; но рука Господня пока еще со мною. Молись только, чтобы не быть мне наконец оставленным; ибо брат живет в бездействии, а Доара приняла к себе старого погонщика лошаков; более же нет ничего, и наветы врагов наших рассыплет Господь.
Впрочем, твое лицезрение будет для меня избавлением от всех настоящих и ожидаемых огорчений. Посему, если будет тебе когда возможно, соблаговоли посетить меня, пока еще я на земле.
Книга о Духе написана мною и кончена, как сам знаешь, отослать же писанную на бумаге воспрепятствовали находящиеся при мне братия, сказав, что имеют приказание от твоего благородства переписать на пергамине. Почему, чтобы не оказаться поступающим вопреки твоему приказанию, удержался я теперь; пошлю же в скором времени, если только найду человека, способного доставить тебе.
Здравым, благодушествующим, молящимся о нас Господу да будешь дарован ты мне и Церкви Божией человеколюбием Святаго!
Читал я письмо твое, присланное с братом нашим, сопресвитером Стратигием, и читал с удовольствием. И как было иначе читать написанное человеком благоразумным и от сердца научившимся, по заповеди Господней, иметь любовь ко всем? Узнал я почти причину молчания в предшествовавшее время. Ты походил на человека недоумевающего и приведенного в изумление, как это Василий, который с детства услуживал такому-то, в такие-то времена делал то-то, вступал в брань с тысячами, чтобы сделать удовольствие одному, теперь стал совершенно другим человеком и вместо любви грозит войною; и что далее писано тобою, достаточно показывает изумление души при такой неожиданной перемене обстоятельств. И если ты уязвил меня не сколько, то принял я это без неприятности, потому что не так упрям, чтобы огорчаться дружескими упреками братий. Даже не только не обиделся написанным, но и посмеялся немного над этим, что при таких многих и важных опытах, которыми, по-видимому, утверждалась прежде наша взаимная дружба, по дошедшим до тебя малостям впал ты, как пишешь, в столь сильное изумление. Ужели и с тобою случилось то же, что и со многими, которые, оставив исследование сущности дел, обращают внимание на людей о которых идет речь, и делаются не исследователями истины, но оценщиками разности лиц, забывая совет, что «познавати лице в суде не добро» (ср.: Втор.1, 17; Притч. 18, 5).
Но поелику Бог не приемлет лица на суде человеческом, то не отрекусь сделать тебе известным то самое оправдание, которое приготовил я для Великого Суда, а именно, что сначала у нас не было ни большой, ни малой причины к раздору, но ненавидящие меня люди сами знают, по каким причинам (а мне не нужно и говорить о них) слагали непрестанные клеветы. Раз и два отражал я их. Но как дело было бесконечное, не помогало и непрестанное оправдание, потому что жил я далеко, а к лжецам близко было сердце, которое легко уязвляется клеветами на меня и не научилось оберегать свободным одно ухо для отсутствующего, то, поелику жители Никополя требуют какого-либо несомненного удостоверения в вере, что, конечно, и вам небезызвестно, заблагорассудилось мне принять на себя сие служение — написать письмо. Ибо сим, как рассчитывал я, успею сделать два дела: жителей Никополя смогу убедить не думать худо о человеке и загражу Уста клеветникам своим, потому что согласие в вере преградит путь клеветам с обеих сторон.
И исповедание веры написано, принесено мною и подписано, а после подписания назначено место для другого Собора и другое время, чтобы и соседние наши братия, собравшись, соединились между собою, и общение их было уже искреннее и нелестное. Итак, явился я в срок, и единомышленные со мною братия частию пришли, частию подходили, все с радостию и усердием поспешая как бы для заключения мира; посланы и письма и гонцы с известием о моем прибытии, потому что мне принадлежал место, назначенное для принятия собирающихся. Но с другой стороны не было никого: ни передового, ни вестника о прибытии ожидаемых; посланные же мною возвратились, рассказывая о великом унынии и ропоте тамошних, будто бы проповедана мною новая вера, говорили и о сделанном определении не дозволять епископу их идти ко мне; пришел же ко мне некто и принес письмо, наполненное одними общими выражениями и нимало не напоминающее о первоначальных условиях, а достойный всякого моего уважения и почтения брат Феофил, прислав одного из бывших с ним, открыл нечто такое, что, как думал он, и сам он обязан сказать, и мне прилично слышать, сам же писать не соблаговолил, не столько опасаясь обличения за письмо, сколько заботясь не дойти до необходимости приветствовать меня как епископа, разве только слово это вымолвлено сильнее надлежащего и вылилось из разгоряченного сердца. В таких обстоятельствах я ушел, пристыженный, упав духом, не зная, что и отвечать спрашивающим. Немного прошло потом времени, как отлучился я в Киликию и возвратился оттуда, и вот вдруг письмо, заключающее в себе отказ от общения со мною. А причина разрыва та, говорят, что писал я к Аполлинарию и имел общение с сопресвитером нашим Диодором.
Но Аполлинария никогда не почитал я врагом, а за иное и уважаю этого человека. Однако же не имею таких с ним связей, чтобы принять на себя то, в чем его обвиняют, потому что, прочитав некоторые из его сочинений, могу и сам обвинить его в ином. Не помню, чтобы когда просил я у него книги о Духе Святом или получил присланную мне им книгу. Но хотя слышу, что он сделался самым громким из всех писателей, однако же немногие сочинения его читал я. У меня нет досуга входить в такие исследования, а вместе и не охотник я браться за новости; тело мое не дозволяет мне и чтением богодухновенных Писаний заняться прилежно и как бы надлежало. Как же это до меня касается, если кто-то написал что-то, не нравящееся кому-то? Впрочем, если должно одному давать отчет за другого, то обвиняющий меня за Аполлинария пусть оправдается передо мною за Ария, своего учителя, и за Аэтия, своего ученика. А я и не учил ничему этого человека, которого заблуждения приписывают мне, и не учился у него.
А Диодора, как воспитанника блаженного Силуана, и сначала принял я, и теперь люблю и уважаю за благодать, ощутительную в его слове, по которой он многих пользующихся его беседою делает лучшими.
Сверх сего письмом сим приведенный в такое расположение, какое было естественно, и пораженный таким страшным и внезапным переворотом, не мог я и отвечать. Сердце у меня стало связано, язык расслабел, рука онемела, и впал я в немощь души немужественной (пусть сказано будет, что — правда, впрочем, и достойно извинения); едва не дошел я до человеконенавидения; мне казалось, что всякий нрав подозрителен, что в природе человеческой нет блага — любви, но есть благовидное слово, служащее какой-то прикрасой для употребляющих его, а на самом Деле в сердце человека нет сего расположения. Ибо, если тот, кто, по-видимому, с детства до глубокой старости был рачителен о себе, по таким предлогам так легко ожесточился, не приняв в рассуждение ничего, касающегося до меня, и опыту в предшествовавшее время не дал больше веса, чем столь ничтожной клевете, но как необузданный молодой конь, еще не научившийся хорошо носить на себе всадника, по малому подозрению стал на дыбы, сбил и сбросил на землю тех, кем прежде гордился, что надобно предположить о других, которым не давал я таких залогов дружбы и от которых не видел подобных доказательств благонравия? Перебирая это сам с собою в душе своей и непрестанно обращая в сердце, или лучше сказать, отвращаясь от этого сердцем (так воспоминание о сем грызет и терзает меня), не отвечал я на это письмо, умолчав не из презрения (не подумай этого, брат потому что не перед людьми оправдываюсь, но говорю о Христе перед Богом), но от недоумения и затруднительности, не находя что сказать, соответственное печали.
Пока находился я в таком состоянии, застигло меня другое письмо, писанное к какому-то Дазизу, в самом же деле разосланное ко всем, что доказывается столь быстрым его распространением, что в несколько дней рассеялось оно по всему Понту и прошло в Галатию. А ныне говорят, что вестники таких добрых слухов, обошедши Вифинию, дошли до самого Эллиспонта. Что же писано было против меня к Дазизу, конечно, ты уже знаешь, потому что не удаляют тебя столько от дружбы своей, чтобы тебя одного оставить не удостоенным этой чести. Если же не дошло до тебя письмо, то я тебе пришлю. В нем увидишь, что меня обвиняют в коварстве и лживости, в расстройстве Церквей, в пагубе душ и еще (что, по их мнению, всего справедливее) в том, будто бы с умыслом предложил я исповедание веры, не жителям Никополя услуживая, но сам желая обманом получить их согласие. Всему этому судия — Господь. Ибо возможно ли какое ясное доказательство сердечных помышлений? Но то удивило меня в них, что из подписи предложенной мною книги заводят столько раздоров, что и быль и небыль смешивают вместе для удостоверения своих обвинителей; а не подумают о том, что письменное их исповедание никейской веры хранится в Риме и что своими руками выдали Тианскому Собору книгу, принесенную из Рима, которая теперь у меня и в которой содержится то же самое исповедание веры. Забыли они и собственную свою речь, в которой, выступив тогда на среду, оплакивали свое заблуждение, увлекшись в которое дали свое согласие на книгу, составленную Евдоксиевым скопищем; почему, чтобы оправдать себя после такой погрешности, придумали, отправившись к Рим, взять там отеческое исповедание веры и, какой причинили вред Церквам согласием своим на худое, исправить оный введением лучшего. Но те которые для веры предприняли самое дальнее путешествие и сказали такую мудрую речь, теперь укоряют меня, будто бы действую коварно и под видом любви поступаю злоумышленно. Из рассказываемого же о них теперь открывается, что осуждают они никейскую веру, потому что сами побывали в Кизике и возвратились с иною верою.
И что говорить об изменчивости в словах, когда в самих делах имею гораздо больше доказательств, что они обратились к противоположной стороне? Не покорившиеся определению, произнесенному на них пятьюстами епископами, при таком множестве согласившихся на мнение об их низложении, и не захотевшие сложить с себя управление Церквами, потому, как сказано, что подтвердившие такое мнение не были причастны Духа Святаго, правили Церквами не по благодати Божией, но восхитив себе власть и из желания суетной славы,— эти самые люди Рукоположенных теми же епископами принимают теперь за епископов. Спроси их ты за меня, хотя и презирают они всех людей, будто бы нет у них ни глаз, ни ушей, ни «сердца чувственна» (ср.: Притч. 14,10), чтобы сколько-нибудь видеть несообразность происходящего, однако же сами они имеют ли какой смысл в сердце у себя? Как могут быть два епископа — один низложенный Евиппием, а другой рукоположенный им? Ибо то и другое есть дело той же руки. Если он не имел благодати, данной Иеремии, «разорить и создать, искоренить и насадить» (ср.: Иер.1,10), то не искоренил одного и не насадил другого. Если уступаешь ему одно, дозволь и другое. Но, видно, у них одна цель — везде искать своего и другом почитать того, кто содействует их пожеланиям, признавать же врагом и не щадить никакой клеветы на того, кто противится их пожеланиям.
Каковы и теперешние их распоряжения против Церкви? Ужасны по легкомыслию делающих и жалки по бесчувственности терпящих. Евиппиевы сыновья и Евиппиевы внуки, вызванные из чужой стороны в Севастию чрез достоверных послов, получили в свое управление народ, овладели жертвенником и стали закваской для тамошней Церкви. И они преследуют меня как единосущника; а к ним пристал теперь и Евстафий, который на бумаге принес в Тиану из Рима слово «единосущие», хотя не мог быть принят во многожеланное общение с ними, потому что или побоялись множества согласившихся против него, или уважили их власть. Ибо каковы были собравшиеся, как рукоположен каждый из них, какова была прежняя их жизнь, от которой перешли они к теперешнему могуществу... о, желал бы я никогда не иметь столько досуга, чтобы описывать дела их! Ибо научился молиться так: «да не возглаголют уста моя дел человеческих» (Пс.16, 4). Сам ты исследуй и узнай сие. А если и от тебя что скроется, то, конечно, не будет сокрыто от Судии.
Впрочем, не откажусь и твоей любви пересказать, что произошло со мною, а именно: прошлый еще год, изнемогши от весьма сильной горячки и приблизившись к самым вратам смерти, потом воззванный к жизни Божиим человеколюбием, не с радостью смотрел я на возвращение сил моих, рассуждая, на какие опять иду бедствия. И придумывал сам в себе, не предназначено ли во глубине премудрости Божией что-нибудь такое, для чего даны еще мне дни жизни во плоти. Когда же узнал об этом, заключил, что угодно Господу, чтобы увидел я Церкви успокоенными от волнения, которое претерпели они перед этим по случаю отделения тех, которым было все поверено за их лицемерную честность. Или, может быть, Господу угодно укрепить душу мою и сделать более трезвенною для последующего времени, чтобы не обращала она внимания на людей, но соображалась с евангельскими заповедями, которые не переменяются ни со временем, ни с обстоятельствами дел человеческих, но всегда те же, и как произнесены нелживыми и блаженными устами, так и останутся вечно. А люди подобны облакам, которые с переменою ветров носятся туда и сюда по воздуху. Особливо же эти, о которых у нас слово, оказались самыми непостоянными из всех, нами изведанных. Таковы ли они в прочих житейских делах, пусть скажут сие жившие с ними вместе. А как мне показалось, такую изменчивость в вере, какова их, не помню, чтобы сам видел в ком ином или знал по слуху от других. Сначала последовали Арию, потом передались Гермогену, который — прямой враг Ариева злочестия, как показывает самое исповедание веры, вначале произнесенное этим человеком в Никее. Умер Гермоген, и снова перешли они к Евсевию, главе арианского сонмища, как говорят знающие сие по опыту. Отстав и от него по каким-то причинам, опять возвратились в отечество и опять таили в себе арианское мудрование. Достигши епископства (умалчиваю о том, что было до того), сколько выдали исповеданий веры? Одно в Анкире, Другое в Селевкии, еще другое, и наиболее известное,— в Константинополе, иное же в Лампсаке, а после того в Никее Фракийской, другое же теперь в Кизике, в котором, инако не знаю, слышу же только, что, умолчав о единосущии, проповедуют теперь подобосущие и вместе с Евномием пишут хулы на Духа Святаго. Сии исчисленные мною исповедания веры хотя и не все противоречат между собою, однако же равно доказывают изменчивость нрава тем, что они никак не держатся одних и тех же речений. Это совершенная правда, хотя будут умолчаны тысячи других поступков.
А поелику теперь дошли они и до вас, то прошу отписать чрез того же человека (разумею сопресвитера нашего Стратигия), таким же ли и ты остаешься ко мне или переменился вследствие свидания с ними? Ибо невероятно, чтобы и они стали молчать и ты, который писал ко мне такие вещи, против них не употребил своего дерзновения. Итак, если пребываешь в общении со мною то это всего лучше и составляет высочайший предмет наших желаний. А если приложился к ним, то сие прискорбно, правда (ибо как не скорбеть об отлучении такого брата?), впрочем, если не иному чему, то по крайней мере переносить такие потери достаточно научен я ими самими.
Давно получив письмо от любви твоей, выжидал я случая отвечать с верным человеком, чтобы вручитель письма дополнил и недоговоренное в самом письме. Итак, когда пришел ко мне возлюбленнейший и благоговейнейший брат наш Стратегий, признал я справедливым употребить его на сие служение как человека, знающего мои мысли и способного вместе искренно и богобоязненно послужить в моем деле. Посему знай, возлюбленнейший и досточестнейший для меня, что высоко ценю любовь тебе, которой, что касается до душевного расположения, сколько сознаю за собою, не оставлял я ни на один час, хотя много было важных предлогов к справедливому огорчению. Но я решился на сие, чтобы, как на весах, неприятному противополагая полезное, обращать внимание на то, где перевешивает лучшее. Поелику же дела изменились, от кого всего менее надлежало быть сему, то извини меня, который не в расположении изменился, но перешел на другую сторону. Лучше же сказать, я держусь той же стороны, но другие, непрестанно переходя от одной стороны к другой, теперь открыто передались противникам. А ты сам знаешь, как высоко ценил я общение с ними, пока принадлежали они к числу здравых верою. Если же теперь не следую им и уклоняюсь от единомысленных с ними, то по всей справедливости заслуживаю извинения, как ничего не предпочитающий истине и собственной своей безопасности.
Извещал меня диакон Актиак, что некоторые возбудили в тебе огорчение против меня своей клеветою, будто бы недружелюбно расположен я к твоей честности. А я и не подивился, что такого мужа сопровождают льстецы. Ибо людям весьма сильным обыкновенно оказываются такие низкие услуги: иные по недостатку собственных добрых качеств, которыми бы могли привести себя в известность, входят в милость чрез обнаружение чужих недостатков. И как ржа в пшенице есть тля, зарождающаяся в самой пшенице, так почти и ласкательство, вкрадывающееся в дружбу, губительно для самой дружбы. Поэтому, как сказал, не подивился я, что иные, как шмели вкруг ульев, жужжат в твоем блистательном и чудном доме. Но весьма удивительным и вовсе неожиданным показалось мне то, что ты, человек особенно известный степенностию нрава, согласился подставить им оба уха и принять клевету на меня, который, с юного возраста до этой старости питая любовь ко многим, никого, сколько знаю, не предпочитал в дружбе твоему совершенству. Ибо хотя бы не убеждал меня разум любить тебя при таких твоих совершенствах, достаточно было бы привычки, приобретенной с детства, чтобы привязать меня к душе твоей. А тебе известно, сколько навык силен в дружбе. Если же не показываю ничего соответственного такому расположению, то извини мою немощь. И сам ты в доказательство благорасположения, конечно, потребуешь от меня не дел, но одного произволения, желания тебе всего лучшего. И не дай Бог дойти тебе когда-нибудь до того, чтобы иметь нужду в благодеянии столь малых людей, как я!
Поэтому как стал бы я говорить или действовать вопреки тебе по делу Мемнониеву? Ибо диакон рассказывал мне это. Как предпочел бы дружбе твоей богатство Имития, человека, до такой степени расточающего свое имущество? Но во всем этом нет нимало правды; я ничего не говорил и не делал вопреки тебе. А тем, которые говорят ложь, подало, может быть, повод сказанное мною некоторым из заводивших шум, а именно: «Если этот человек решился намерение свое привести в исполнение, то будете ли шуметь или нет, непременно желаемое будет, хотя вы говорите, хотя молчите. Если же передумает, то не вмешивайте почтеннейшего имени моего друга и под видом усердия к своему покровителю не домогайтесь приобрести себе какую-нибудь выгоду внушением страха и угрозами». Самому же завещателю ни лично, ни чрез другого ничего не говорил я об этом деле ни важного, ни маловажного. И ты не должен не верить этому, если не почитаешь меня человеком вовсе отчаянным, который ни во что не ставит этот великий грех — ложь. Напротив того, и в этом деле совершенно оставь подозрение на меня, и во всем прочем мое расположение к тебе ставь выше клеветы, подражая Александру, который, получив письмо о злоумышлении врага, поелику в это самое время взял в руки лекарство, чтобы его выпить, не только не поверил клеветнику, но вместе и письмо прочел, и лекарство выпил. Ибо думаю ставить себя не ниже кого-либо из сделавшихся известными своею дружбою, потому что никогда не был изобличен погрешившим против дружбы, а сверх того приял от Бога заповедь любви, которая делает меня твоим должником не только по общей человеческой природе, но и потому, что признаю тебя благодетелем как в частности себе самому, так и отечеству.
Ред. golden-ship, 2010