Кураев А.В.

Протестантам о Православии. Наследие Христа

Православная библиотека Золотой Корабль, 2010

ПРЕДИСЛОВИЕ

КОНФЛИКТ ИНТЕРПРЕТАЦИЙ

ХРИСТИАНСКИЕ КОНФЕССИИ И ИСТОРИЧЕСКИЕ ЭПОХИ

“ХРИСТОС — СПАСИТЕЛЬ”: ВЗГЛЯД С ВОСТОКА И С ЗАПАДА

МОЖНО ЛИ КРЕСТИТЬ ДЕТЕЙ?

ИКОНА В БИБЛИИ

ПОЧЕМУ СВЯЩЕННИКА ЗОВУТ “БАТЮШКОЙ”

ЧЕМ ПРАВОСЛАВИЕ ХУЖЕ ПРОТЕСТАНТИЗМА?

ИСТОРИЯ ПОСЛЕ ХРИСТА: РАСТРАТА ИЛИ НАКОПЛЕНИЕ?

ХРИСТОС ЦЕРКОВНОГО ПРЕДАНИЯ

ЧТО ЗНАЧИТ ВОЗНЕСЕНИЕ?

ПРАВОСЛАВИЕ И ПРОТЕСТАНТИЗМ: СПОР О МАТЕРИИ И ЭНЕРГИИ

ТАЙНОЕ ПРЕДАНИЕ ТАИНСТВ

ПРИЧАСТИЕ: РАДОСТНАЯ ВЕСТЬ ДЛЯ ПЛОТИ

БЫЛА ЛИ ТАЙНАЯ ВЕЧЕРЯ ПОСЛЕДНЕЙ?

ЧЕЛОВЕК РОДИЛСЯ В МИР

КТО АВТОР НОВОГО ЗАВЕТА?

ЧЕМУ УПОДОБЛЮ ЦАРСТВО БОЖИЕ?

ТРИ ОТВЕТА О ПРЕДАНИИ

ОБРАЩЕНИЕ К АДВЕНТИСТАМ

МЕТОДИКА ДИСПУТА С ПРОТЕСТАНТАМИ

ВЕРА ПО-АМЕРИКАНСКИ: ТОВАР НА ЭКСПОРТ?

РОССИЯ НА ПОРОГЕ КОНТРРЕФОРМАЦИИ

ПОСЛЕСЛОВИЕ ДЛЯ КУЛЬТУРОЛОГОВ

 

 

 

ПРЕДИСЛОВИЕ

Со студентом Свято-Тихоновского Православного Богослов­­с­кого института, где я преподаю, однажды произошел случай и смешной, и характерный. Как и к любому молодому москвичу, к нему уже многократно приставали уличные пропо­ведники. Обычно они завязывают разговор с приглашения: “А не хотите ли Вы придти к нам на вечеринку (собрание, студен­ческий кружок, семинар и т. п.)?”. Он уже издалека научился распознавать своих не в меру общительных сверстников из сект, и поэтому, когда на станции метро к нему направилась очередная улыбчивая пара, он внутренне приготовился сразу дать им отпор, чтобы не тратить время на прения.

Но ответ-то он заготовил на один вопрос, а задали ему другой. В результате диалог состоялся такой: “Скажите, а Вы верите в Бога?” — “Нет, я православный!”.

Конечно, уходить от вызовов протестантов, от объясне­ний с ними полезно не всегда и не всем. Так что, несмотря на то, что эта книга названа “Протестантам о православии”, она предназначена не только для протестантов. Она и для тех православных, которые намерены не уклоняться от приглашений и вызовов протестантских проповедников, но, вступая с ними в дискуссию, защищать свою Церковь. Кроме того, она может оказаться полезной и для тех православных людей, которые просто хотят знать свою духовную традицию.

На закате советской эпохи людям Церкви казалось, что вот кончится ледниково-атеистический период, души людей начнут отмерзать от пошлости материализма и неверия, и постепенно народ вернется к своей духовной истории, к своим традициям, к Православию. Без шумных акций, без пропагандистской навязчивости, но путем постепенного отогревания сердец в России начнут возрождаться и каменные соборы, и храмы человеческих душ.

За годы неслыханных в истории гонений Русская Церковь потеряла только убитыми более 200 000 священнослужителей. Более полумиллиона священнослужителей были репрессированы[i]. В России никогда не было такого числа служителей Церкви одновременно. Огромность этой цифры означает, что было выбито несколько поколений священников, — не “естест­венных” поколений, а скорее воинских “призывов”, когда на место арестованного служителя алтаря тотчас же становился другой.

Со мной в семинарии учился юноша из села, в котором никогда за годы советской власти не закрывалась церковь. Но в середине 20-х у храма замаячили чекисты — и арестовали священника, диакона, старосту, церковных певчих, пономаря и сторожа. Но храм не закрыли. Люди походили вокруг, повздыхали и решили: что ж храму без дела стоять, — надо в нем служить. И пошли ходоки к епископу, и попросили дать им нового батюшку или посвятить во священника и диакона кого-нибудь из самих сельчан. Новое духовенство прослужило четыре года. И приехал черный воронок. Снова арестовали всех “церковников”. И снова храм не закрыли. И снова нашлись люди, бросившие тихий вызов власти и взявшие на себя крест священства… Пять раз повторялся этот сюжет. И каждый раз находились люди, ради Христа готовые идти на плаху. Их выбивали. Александр Солженицын называет это “искусственным отбором”, совершавшимся над русским народом: выбивание лучших, выживание худших…

И вот искалеченная Церковь обратилась к искалеченному народу. Тихо, полуслышно, без блеска шоу и без мишуры лозунговой риторики... Слишком тихо. Мегафоны потребительского культа, поддержанные динамиками зарубежных сект, заглушили голос Русской Церкви. Слабостью Церкви и невежеством людей решили воспользоваться зарубежные секты, в числе которых оказались и христиане-протестанты. Они не знают Православия, не любят его, и потому полны решимости его добить. То, что не успели сделать коммунисты, стараются довести до конца американские миссионеры. Только вместо ссылок на Маркса и Ленина они в своей критике Православия ссылаются на Ветхий Завет: иконы, мол, вопреки Моисею пишете и субботу не соблюдаете…

Вслед за коммунистами американско-корейские протестанты взращивают в русских людях отторжение от той духовной традиции, что тысячелетие вдохновляла все лучшее, что было в русской культуре и в русской истории. Протестанты учат русских православных, что молиться за упокоение наших отцов и предков не нужно. Протестанты учат нас, что крестить наших детей ни к чему. Жителей России они учат дружно скандировать: “Спасибо тебе, Америка, за то, что ты есть”.

И при этом их проповедники способны лишь к заочной критике православия. Оглушить прихожанку, действительно не знающую ни Библии, ни православия, они еще могут. А вот оправдать свои нападки на православие перед лицом действительно православного богословия — нет. А, значит, люди, которым дорого Православие, которым дорога Россия, должны освоить сокровище православной мысли, — не издалека знать о нем и отстраненно им любоваться, а самим войти в него.

Проблема “протестантизм и православие” отнюдь не есть просто проблема соотношения двух групп граждан России. Это и не проблема взаимоотношений двух христианских конфессий. Православие — это внутренняя проблема русского протестантизма. Это внутренняя боль (иногда осознаваемая, иногда лишь заглушаемая) практически каждого русского протестанта. Самим фактом своей жизни в России он понуждается все время возвращаться к оправданию своего отказа от православия. Для этого он должен возобновлять в своем уме некоторый образ православия, достаточно негативный, чтобы внушать ему отталкивание. Но иногда в поле его зрения попадет некий осколочек православного мира, который не вполне вписывается в этот имидж: то глубокая мысль какого-нибудь святого Отца или православного богослова, с которой даже протестант не может не согласиться, то свидетельство о православном мученике, то глаза живого верующего человека, молящегося, однако, перед православными иконами. А то и просто вдруг взорвет внутренний мир острое ощущение того, что по своей родной стране ты теперь ходишь как чужой, и на ее вековые святыни смотришь холодным взглядом даже не иностранца, а — недруга… И человек начинает думать. В этом труде мысли я и хотел бы помочь моим соотечественникам, предложив им некоторые сведения о православии, которых не знают или не рассказывают иностранные проповедники и лекторы.

Итак — действительно ли православие хуже протестантизма? Действительно ли православие держится лишь инерцией традиции и само не сознает своей жизни и своей практики? Действительно ли православные (как говорят протестанты) Евангелие лишь целуют, но не читают? Чтобы человек мог сделать действительно свободный выбор — он должен знать не только критику православия сектами (от толстовцев и рериховцев до пятидесятников), но и обоснование православной мыслью (да, мыслью, мыслью, а не просто “традицией”) особенностей православного мировоззрения и практики.

 

+   +   +

Под “протестантами” в этой книге понимаются не наследники Реформации, не немецкие лютеране, не кальвинисты и не англикане. Речь идет о тех гораздо более поздних (и, соответственно, весьма недавних) неопротестантских образованиях, которые, как правило, возникли уже в Америке и оттуда сейчас рванулись к нам в Россию. Соответственно слово “протестант” в этой книге означает именно тех людей, которые под этим именем чаще всего встречаются жителю современной России: это баптисты, адвентисты, пятидесятники, различные харизматические (“неопятидесят­нические”) группы, “церковь Христа”, а также многообразные “просто христиане” (на деле — баптисты и харизматики, прячущие свою конфессиональную принадлежность ради того, чтобы было легче привлекать к себе людей, симпатизирующих православию). То есть речь будет вестись о богословски неразвитых направлениях протестантизма, чьи проповедники нередко со странной гордостью заявляют, что богословия они не знают, что оно не не интересно и не нужно - ибо есть Библия, и им этого вполне достаточно.

КОНФЛИКТ ИНТЕРПРЕТАЦИЙ

В семинарском фольклоре давно (может, уже не первое столетие) ходит предание о нерадивом ученике, которому на экзамене по латыни предложили перевести с латыни слова Христа: “Дух бодр, плоть же немощна” (spiritus quidem promptus est, caro autem infirma). Ученик, который, очевидно, грамматику знал лучше, чем богословие, предложил следующий перевод: “Спирт хорош, а мясо протухло”… Перевод, а уж тем более истолкование всегда зависят от духовного опыта человека.

Сколько существует прочтений Пушкина или Гете! Даже газета-однодневка — и та может быть воспринята по-разному. Любой текст живет в сотворчестве автора и читателя. Читатель не просто потребляет текст, он его заново оживляет, по-своему творит. Поистине “нам не дано предугадать, как слово наше отзовется”.

Но тем более неизбежны разнопрочтения, когда речь идет о Библии — книге, от которой мы отстоим столь далеко и по своему духовному уровню, и по историко-культурному окружению. Поэтому кто бы ни говорил о Писании, его речь не менее говорит нам о нем самом, чем о Евангелии. Выбор комментируемых мест и сам комментарий, интонация разговора и конечные выводы — все это зависит от опыта и культуры человека. И тот факт, что у нас есть не одно Евангелие, а четыре, и называются они — “Евангелие по…” — уже само это говорит о том, что любой пересказ Благой Вести Христа неизбежно интерпретативен. Можно даже сказать с большим усилением: если бы кто-то мог ежедневно прочитывать Евангелие целиком, то он каждый день читал бы другую книгу, ибо сам он меняется — в том числе и под воздействием чтения Богодухновенного текста (на этом основано церковное требование регулярного чтения Писания).

Но люди доверчиво внимают проповедникам, заявляющим: “Мы проповедуем только Евангелие. Мы несем простое и истинное понимание Евангелия. Мы живем только и строго по Евангелию. Откройте глаза, возьмите в руки Евангелие, которое мы вам подарим, и читайте. Мы будем давать вам очевидные комментарии, и вы увидите, что православные просто исказили евангельские слова…”.

Эти проповедники зовутся протестантами. А так как при недавнем господстве “теории отражения” сложнейшие философско-методологические исследования, вскрывающие отношения между субъектом познания и его объектом, были названы “идеалистическими выдумками” и запрещены, то человеку, который не наслышан о Витгенштейне, Поппере и Гуссерле, трудно понять, что любой текст существует только в интерпретации, или, усилив акцент: текст вообще не существует без читающего. Все, чего ни коснется человек, он делает “своим”, на все он налагает неизбежный отпечаток своего жизненного и духовного опыта, все понимает в свою меру.

Как восприятие мира человеком неизбежно субъективно - так неизбежно субъективно и восприятие человеком библейского текста. Однако лишь философски невоспитанный ум увидит в этом обстоятельстве повод для радикального скептицизма и релятивизма. Да, мы познаем внечеловеческий мир по-человечески. Но все же - познаем. Да, мы воспринимаем Слово Божие по человечески - но все же воспринимаем именно его. Богословие знает способы, позволяющие гасить фоновые шумы наших слишком человеческих интерпретаций ради того, чтобы очистить от них тот Замысел, который в Свое слово влагал Сам Открывающийся.

Поскольку я не пишу учебник по герменевтике (искусству толкования Писания) - укажу лишь на самые очевидные способы защиты Текста от человеческой предвзятости.

Первый из них - помнить о том, что работаем мы с книгами, которые дошли до нас во множестве разноречащих друг другу рукописей. Это очень важно и очень радостно: Бог вверил Свое послание рекам человеческой истории. Он не сбросил к нам книгу, вырезанную на алмазе. Он позволил, чтобы Его слово разносилось по земле и по векам человеческими руками. Вроде бы все, что вручено людям - ненадежно. Но Евангелие все же не потерялось[ii].

И все же отличия неизбежны и неустранимы при рукописной передаче текста). Конечно, в основном это описки или непроизвольные изменения текста (введение в текст языковых особенностей, характерных для данной местности и века). Но есть некоторые разночтения, которые меняют богословский смысл целой фразы, и в этих случаях выбор между разными рукописями является смысловой интерпретацией. Например, в некоторых рукописях Евр. 2, 9 читается как “Дабы Ему, по благодати (cariti) Божией, вкусить смерть за всех”. В других же вместо cariti стоит cwriV: “вдали”. И тогда получается, что Христос вкусил смерть “вдали от Бога”, “вне Бога” (и этот апостольский стих воскрешает в памяти крик Спасителя на Голгофе: “Боже Мой, почему Ты Меня оставил?!”)[iii]. Он, Иисус, один оставлен Богом — чтобы более никто из нас не оставался со смертью один на один…

Еще пример разночтения — молитва Христа на Тайной Вечере: “Отче Святый! соблюди их во имя Твое, тех, которых Ты Мне дал!” (Ин. 17, 11, ср. 17, 12). В синодальном русском переводе эти слова поняты переводчиками как передача апостолов Отцом Сыну. Однако ряд рукописей, на которые опираются некоторые современные переводы Евангелия[iv], содержат чтение не “данные” (ouV de0dwka0V; действительно могущее в этой фразе относиться только к ученикам), но “данное” (¯´ de0dwka0V, то есть единственное число среднего рода), и при таком написании Христос говорит именно о том, что Отец дал Сыну Свое имя: “Отче Святый! соблюди же их во имя Твое, которое Ты Мне дал!”. Кон­текстуально логичнее тот перевод, который говорит о передаче имени Отца Сыну: ведь в Флп. 2, 9-11 апостол говорит, что “Бог <...> дал Ему имя выше всякого имени, дабы пред именем Иисуса преклонилось всякое колено небесных, земных и преисподних, и всякий язык исповедал, что Господь Иисус Христос в славу Бога Отца”[v]. Сын “славнейшее наследовал имя” (см. Евр. 1, 4). Такое чтение разрушает все построения “свидетелей Иеговы”, ибо оказывается, что именно Имя Свое, то есть имя Иеговы Отец даровал Сыну.

В древнейших рукописях Писания нет ни разбиений между словами, ни знаков препинания, ни заглавных букв. Например, как прочитать: “Глас вопиющего в пустыне: приготовьте путь Господу” (Мф. 3, 3) или “Глас вопиющего: в пустыне приготовьте путь Господу” (Ис. 40, 3)[vi]? В первом случае мы слышим человека, который из пустыни, вдали от городов кричит горожанам: “ Эй вы, там, в городах! Готовьтесь: Господь грядет!”. Во втором случае это голос, раздающийся на городской площади и призывающий выйти из городов, из вместилищ греха и пошлости, и в пустыне, обнаженными от обветшавших одежд культуры, встретить Творца миров. От расположения знака препинания смысл меняется довольно значительно…

Где написать заглавную букву? Ставить или нет прописную букву в павловом стихе: “благовествование наше <...> закрыто <...> для неверующих, у которых бог века сего ослепил умы” (2 Кор. 4, 3-4)? Синодальный перевод полагает, что “бог века сего” — это сатана. (И делает это к вящей радости иеговистов, которые тем самым получают пример применения слова “бог” к существу, которое богом не является, и делают свой вывод: раз падший ангел называется богом, то тем более именование Христа богом никак не означает, что Он действительно есть Бог). А в конце II столетия св. Ириней Лионский читал так: “У неверующих века сего Бог ослепил умы” (Против ересей. 3, 7, 1).

Во-вторых, не стоит забывать и того, что работаем мы по большей части с переводами Библии. Протестанты, как и все остальные христиане, проповедуют Евангелие не по-древнегречески и не древним грекам. Значит, они опираются на некие переводы.

Переводчики могли иметь дело с разными рукописями, то есть с разными вариантами первоисточника (что особенно важно для изучения истории ветхозаветного текста): "Если бы издание Семидесяти (Септуагинта) осталось чистым и в том виде, как оно переведено на греческий язык, то излишне было бы переводить еврейские книги на латинский язык. Но так как теперь в различных странах находятся в обращении различные списки, и тот подлинный и древний перевод испорчен и поврежден,.. иудеи смеются над нами" (Иероним. Апология против Руфина. 2,28)[vii].

Но главное - любой перевод есть уже толкование. Любое слово чужого языка может быть переведено несколькими словами языка переводчика. Какое из веера значений данного слова было использовано  именно в данном случае? - Об этом должен догадаться (и свою догадку обосновать) переводчик. К сожалению. не всегда его догадки бесспорны, не всегда они верны.

Вот пример такого перевода, что скорее порождает недоумения, а не разрешает их[viii]. В русском переводе Кол. 2,13-14 говорится: "Вас, которые были мертвы, оживил вместе с Ним, простив нам все грехи, истребив учением бывшее о нас рукописание, которое было против нас". При таком переводе получается чисто теософская, гностическая мысль: учение оживляет нас, учение Христа очищает нас от рукописания греха. Не жертва Христа спасает - но Его проповеди (или наше согласие с Его учением - что граничит уже с самоочищением и самоспасением). На самом деле вернее перевод: истребив рукописание с утвержденным (dogmasin) на нем. "Учение" (dogmasin) относится не к нам и не ко Христу, а к рукописанию: рукописание как собственноручная долговая расписка "было составлено в форме определенных точных постановлений; toij dogmasin по-русски переведено неточно"[1]. Современные переводы на европейские языки подтверждают справедливость такого подхода[ix].

Труд переводчика — творческий труд. И компьютерный перевод именно потому, что он автоматичен, до сих пор уступает труду человека-переводчика. Стремление сделать кальку, буквально-подстрочный перевод порой делает текст не просто непонятным, но даже и придает ему совершенно ложный смысл. До сих пор замешательство многих православных вызывает церковно-славянский перевод притчи о сеятеле: “Потом же приходит диавол и вземлет слово от сердца их, да не веровавше спасутся” (Лк. 8, 12). Прочитает батюшка по-славянски этот евангельский отрывок, начинает тут же проповедь... И порой рождаются весьма “диалектические” толкования: мол, если бы человек веровал, но грешил, то он не мог бы спастись, а если он не будет веровать, то он не будет судим так строго, и потому сможет быть спасен как язычник. И даже то, что вообще-то эти слова выражают желание искусителя, как-то не принимается во внимание… Славянский перевод лишь буквально передает греческую конструкцию. Синодальный русский перевод дает как будто противоположный текст: “чтобы они не уверовали и не спаслись”; греческая же конструкция имеет тот же смысл, но использует имеющуюся в греческой грамматике возможность, при которой одна отрицательная частица относится сразу к двум глаголам, точнее, к каждому из них. Славянский переводчик знал эту конструкцию, хотел ее привить и к славянскому языку, но она здесь не прижилась, и в результате текст этого стиха стал кощунст­­венно-непонятен.

Но не только грамматика таит сюрпризы для переводчика. Богослов-переводчик не может не учитывать, что любое слово многозначно, а значит, перевод есть выбор между значениями. Например, еврейское слово аман означает одновременно и знание, и веру. В каком случае как его переводить? Еврейское слово алма “молодица” может означать и девушку, и молодую замужнюю женщину. Когда пророк Исайя возвещает “Се, Дева (алма) во чреве приимет и родит Сына” (Ис. 7, 14), имеет ли он в виду обычные роды обычной молодой женой, или перемену в судьбах мира и Израиля он связывает с чудом Девственной матери? Еврейский журналист из Москвы предлагает правильный, с его точки зрения, перевод: “Смотрите, эта молодка беременна”[x]. Непонятно только, зачем пророку надо было возвещать факт, столь обыденный, как нечто важное и обнадеживающее. Так что дело в выборе общего смысла и соответствующего ему значения отдельного слова.

А как переводить так, чтобы это было понятно людям дру­гой культуры? Например, в Библии слово “плоть” далеко не всегда антоним “души”; чаще всего оно означает просто конкретное живое существо. Отсюда выражения вроде: “Я Господь, Бог всякой плоти” (Иер. 32, 27); “Всякая плоть узнает, что Я Господь” (Ис. 49, 26); “Будет приходить всякая плоть пред лице Мое на поклонение” (Ис. 66, 23). Но в языке греческой философии слово “плоть” имело четко определенные антонимы: “дух”, “душа”, “ум”. Не заметив этого различия, талантливый православный богослов середины IV века Аполлинарий попал в ловушку: выражение апостола Иоанна “и Слово стало плотью” он воспринял как утверждение о том, что у Христа не было человеческой души… И оказался еретиком.

Еще пример влияния разницы уже не просто культур, а эпох на перевод и восприятие библейского текста: ап. Павел пишет, что сейчас мы созерцаем тайны Царствия Христова “как в зеркале” (славянский перевод здесь опять же буквально точен: “якоже зерцалом”). А русский синодальный перевод говорит — “как бы сквозь тусклое стекло” (1 Кор. 13, 12). В восприятии современного человека это ровно противоположные вещи. Сказать я вижу как в зеркале, отражается как в зеркале значит признать высшую достоверность наблюдения. А “как сквозь тусклое стекло” означает как раз гадательность, предположительность, неточность видимой картины. Контекст апостольского послания склоняет ко второму чтению: “видим как бы в гадании, как сквозь тусклое стекло”. Но в греческом тексте все же стоит — зеркало. Все становится понятно, лишь если мы вспомним, что в древности зеркала были не нашими, “венецианскими”, а металлическими, передающими весьма приблизительное и довольно искаженное изображение. Поэтому тогда выражение “отражается как в зеркале” означало как раз — с неизбежными искажениями. Русский переводчик верно передал смысл этого выражения, ради этого пожертвовав буквальной филологической точностью.

И совсем уже за рамки работы со словарем выходит труд по переводу Евангелия на языки других, небиблейских и неевропейских культур. Переводчики Евангелия на китайский язык, например, пришли к выводу, что единственный способ перевести знаменитый стих Евангелия от Иоанна “В начале было Слово” — это написать “В начале было Дао”, употребив название, принятое в даосизме для жизненного принципа, управляющего миром.

А как перевести “Я — Хлеб Жизни” для народов, которые не едят пшеничного хлеба и живут только рисом? Хлеб там подается только в ресторанах для европейцев, и потому для китайца буквально переведенное “Я хлеб жизни” звучит так же, как для русского “Я — гамбургер жизни”. Пришлось переводить по смыслу, а не словарю: “Я — Рис Жизни”.

Еще одна показательная сложность: в 1 Кор. 3, 6 Павел так рассказывает о росте Церкви под совместным влиянием двух проповедников: “Я насадил, Аполлос поливал, но возрастил Бог”. Для нас — понятно. Для засушливого Ближнего Востока — понятно. А для вьетнамцев? Рис и так растет в воде. Зачем его поливать? Пришлось изучать их способ ведения полевых работ и выделить в нем вторую после посадки необходимую земледельческую операцию: “Я насадил, Аполлос привязывал ростки к палочкам”.

Пробема не только в переводе на языки экзотических культур, но и в переводе на язык культуры нашей.

Например, в Евангелии есть слова о том, что учение Христово будет проповедано его учениками “с кровлей крыш”. Можно ли это понять как призыв проповедовать Евангелие по телевизору?

В-третьих, не следует забывать правило герменевтики, которое предупреждает нас о том, что нельзя принимать к рассмотрению библейский текст в отрыве от его контекста.

Например, поклонники уринотерапии любят заявлять, что они следуют библейскому совету "пей из своего колодца". Действительно, в Библии есть такие слова. Но произносит их языческий ассирийский царь Сеннахерим, уговаривая иудеев капитулировать перед ним и войти в состав его империи ("Примиритесь со мною и выйдете ко мне, и пусть каждый пьет воду из своего колодца... Да не обольщает вас Езекия, говоря: Господь спасет нас"" (Ис. 36,16 и 4 Цар 18,31). Вряд ли это обещание можно понимать как призыв к уринотерапии. Хорошо было бы обещание со стороны захватчика: "Подчинитесь мне, и вы будете жить столь хорошо, что будет пить собственную мочу!". Если же оккультные целители будут настаивать на том, что они верно истолковали этот библейский текст и что в нем речь идет именно об уринотерапии - то пусть дочитают этот сюжет до конца и увидят, чем кончилась для Сеннахерима проповедь "уринотерапии": "И вышел Ангел Господень и поразил в стане ассирийском сто восемьдесят пять тысяч человек. И отступил Сеннахерим, и жил в Ниневии. И когда поклонялся он в доме Нисроха, бога своего, сыновья его убили его мечем" (Ис. 37,36-37)...

Пример насилия над Евангелием знаком каждому, кто хоть раз дискутировал с протестантами. Если наш собеседник настроен "экуменично", если он при всех своих претензиях к православию все же готов считать нас "тоже христианами", он и от нас ждет аналогичной ответной любезности. Чтобы православные побыстрее согласились признать протестантские собрания христианскими церквами, он напоминает: "Где двое или трое собраны во имя Мое, там Я посреди них" (Мф. 18,20). И тут же дает свое толкование этим евангельским словам: "Мы же ведь тоже собираемся во имя Христа - значит, и Он несомненно посреди нас! И неважно - где именно собираются эти "двое или трое". Да, мы собираемся не в православном храме, но поскольку наши собрания ради Христа - Христос приходит и к нам". Получается, что эти слова Христа оправдывают любые церковные расколы и внутрихристианские размежевания...

Что ж, давайте сопоставим так понятый смысл этого стиха с целокупным библейским контекстом. Приветствует ли Писание обособление от народа Божия, от Церкви? Христос призывает своих учеником к миру и единству или к анархизму? Ну, нет: как только нашлись такие люди, что попробовали и в самом деле создавать двухместные и трехместные церкви-купе, как они услышали гневное: "Разве разделился Христос?" (1 Кор. 1,13). "Умоляю вас поступать достойно,.. стараясь сохранять единство духа в союзе мира" (Еф. 4,1-3).

Да и сама беседа Христа, в которой звучат эти его слова, столь любимые всевозможными раскольниками, не позволяет принять их как оправдание раскола. Смотрим всю 18-ю главу. Это поучение о пастырстве. Не возноситесь над людьми, но умейте любить их и  служить им. "Кто умалится как это дитя, тот и больше в Царстве Небесном... Смотрите, не презирайте ни одного из малых сих" (Мф. 18,4 и 10). Затем идет притча о заблудшей овце и добром пастыре. Но пастырство не может быть только  всепрощающим и всемилующим.  "Горе миру от соблазнов" (Мф. 18,7). Ту самую овцу, которую пастырь несет на своих же плечах - он должен уметь и защитить. "Если же согрешит против тебя брат твой, пойди и обличи его между тобою и им одним... Если не послушает, возьми с собою еще одного или двух... Если же не послушает их, скажи церкви; а если и церкви не послушает, то да будет он тебе, как язычник и мытарь" (Мф. 18,15-17). Если же в вас будет пастырская мудрость и кротость, если вы будете не как тираны распоряжаться в стаде Христовом, но как дети, умаляясь и любя всех - то тогда и дастся вам самая великая и самая страшная власть. Только в детских руках она относительно безопасна. Почему? - Потому что дети умеют быстро прощать не помнят обид. Слезы легко просыхают на их лицах. И потому такого "духовного ребенка" можно поставить хранителем высшей власти: "Истинно говорю: что вы свяжете на земле, то будет связано на небе; и что разрешите на земле, то будет разрешено на небе" (Мф. 18,18).

Как видим, вся глава посвящена вопросам церковной дисциплине, церковного пастырства и единства. И тут-то и звучит: "Где двое или трое собраны во имя Мое, там Я посреди них" (Мф. 18,20). Главный призыв всей главы, становящийся очевидным, если дочитать ее до конца (притча о царе и должнике): умейте прощать, и только этим умением вы сможете сохранить единство друг с другом и с паствой. Лишь самая крайняя нужда может позволить вам порвать общение с согрешившим. Но, отвергая его, помните, что вы отвергаете его не только от себя, но и от Меня. Я, - как бы говорит Христос, буду с вами. Но если вы отторгнете человека от общения с вами, вы тем самым сделаете его чужим и для Меня. Он станет чужим для Вечной Жизни, он наследует погибель. Желаете ли вы ему этого? У него может быть скверный характер, он может быть пленен немалыми грехами, он может досаждать вам и быть неприятен вам. Но не смейте его по своей инициативе отталкивать в геенну. Я даю вам страшную власть. Но не используйте ее для того, чтобы губить тех людей, ради которых Я взойду на Крест. Лишь крайнее упорство и открытое противостояние и противоречие вам, соблазняющее остальных людей, может быть мотивом к тому, чтобы отторгнуть его от общения[xi]...

Эти слова поощряют не раздробленность христиан, а их единство. Эти слова не означают, будто там, где любые двое или трое неофитов решились собраться во имя Христа, Он сразу заново создаст Свою Церковь[xii]. Напротив - условием присутствия Христа является единомыслие христиан.

Впрочем, зачем я здесь от себя пробую восстановить смысл речения Христова? Вот изъяснение этого места св. Киприаном Карфагенским: "“Многое представляется не многочисленности, но единомыслию молящихся. Господь заповедал сперва единодушие, указал на согласие и научил верно и решительно соглашаться между собою. Как же согласится с кем-либо тот, кто не согласен с телом самой Церкви и со всем братством? Как могут собираться во имя Христово двое или трое, о которых известно, что они отделяются от Христа и от Евангелия Его? Ведь не мы отошли от них, а они от нас. После того как через учреждение ими различных сборищ произошли у них ереси и расколы, они оставили главу и начало истины. А Господь говорит о Своей Церкви, говорит к находящимся в Церкви, что если они будут согласны, если, сообразно с Его напоминанием и наставлением, собравшись двое или трое, единодушно помолятся, то несмотря на то, что их только двое или трое, они смогут получить просимое от величия Божия.  (Этими словами) создавший Церковь не отделяет людей от Церкви, но показывает, что Он охотнее бывает с двумя или тремя единодушно молящимися, нежели с большим числом разномыслящих, и что более может быть испрошено согласной молитвой немногих, нежели несогласным молением многих... Кто не соблюл братской любви, тот не может быть мучеником " (О церковном единстве, 12-13)[2].

Бог-Троица, Который есть Любовь, отдает Себя не обособленному человеку, не раскольнику, но сообществу людей. Тот, Кто в Своем бытии таинственно превышает Единичность, просит и людей стремиться а такому же единству. Подобное познается подобным. Любовь не дает себя безлюбовности иил ненависти. Прими человека, соединись с людьми - и тогда к вам придет Троичное Единство. Потому "Учитель мира и Наставник единства не хотел, чтобы молитва была совершаема врозь и частно, так, чтобы молящийся молился только за себя. В самом деле, мы не говорим "Отче мой, иже еси на небесех, хлеб мой даждь ми днесь!" (О воскресной молитве, 8)[3].

 Итак, один библейский стих можно заставить служить обслугой своей страсти к расколу и обособлению. Но всю Библию превратить в средство для оправдания расколов нельзя. В целостном библейском констексте стих может иметь смысл совсем не похожий на тот, который кажется очевидным, если он цитируется отдельно. Не страшно заметить себя противоречащим одному, поверхностно понятому библейскому стиху. Но не стоит идти наперекор всему Писанию.

Четвертый принцип герменевтики - найти, собрать вместе и сопоставить все библейские высказывания на интересующую тему. Например, при обсуждении вопроса о допустимости воинской службы для христианина недостаточно процитировать ветхозаветную заповедь "не убий". Нужно будет вспомнить и многочисленные войны, к которым прямо призывает Бог в Ветхом Завете. Нужно будет также вспомнить, что на грани Ветхого и Нового Заветов Иоанн Предтеча не призывает приходящих к нему воинов бросать оружие, но лишь увещевает их: "никого не обижайте, не клевещите и довольствуйтесь своим жалованьем" (Лк. 3,14). Нужно будет вспомнить и то, что апостолы носили оружие (Ин. 18,10).

Пятый принцип герменевтики я бы сформулировал словами Карла Маркса: "Эволюция человека -  ключ к анатомии обезьяны". В переводе с дарвинистского языка на богословский: Библию надо читать "по-еврейски", то есть - с конца. Библию нельзя читать с первой ее страницы, с первых ее книг. Не книга Бытия должна стать первым знакомством с Писанием, а Евангелие от Матфея (причем желательно советовать людям сразу начать читать ее со второй главы - пропустив ничего не говорящие начинающему читателю списки предков Христа). Сколько людей оказывались вне Церкви потому, что поддались привычному читательскому рефлексу и начали читать  Библию с первой страницы. После нескольких пролистанных глав Библия в лучшем случае представлялась им сборником сказок и мифов, в худшем - чудовищным руководством по погромам и резням. Именно Евангелие - ключ к ветхозаветной истории. И поэтому лучше взять вершинный, самый ясный ее плод, и лишь затем приступать к изучению тех глубин, из которых он долго и трудно прорастал. Не зная итога исторического процесса - трудно понять его логику, трудно заметить даже его возникновение. Ну кто бы мог подумать, что самое важное событие в жизни Российской империи за 1893 г. - это собрание двух десятков разночинцев на окраине провинциального Минска? Даже если бы об этом собрании появилось сообщение в прессе - смог бы какой-нибудь читатель угадать в заметке о создании "Союза борьбы за освобождение рабочего класса" тревожную тень, под которой пройдет кровавая судьба России в ХХ веке? Лишь зная, что произошло в Петрограде  осенью 1917-го, можно оценить минскую вечеринку 1893-го... Так то, что произошло в Иерусалиме в евангельские времена делает понятным весь  предшествующий ход библейской истории.

Новый Завет - ключ к Ветхому Завету. Это означает, что прочтение ветхозаветных повествований должно быть подчинено поиску в них тех смыслов, которые вполне проросли в "последние времена" - во времена евангельские. Ветхий Завет не равен самому себе, он стремится излиться за свои пределы - в Завет Новый. Ветхий Завет не имеет ни смысла, ни оправдания в самом себе - лишь то, что придет ему на смену, придаст ему смысл и оправдает его. Он существовал ради того, чтобы однажды стать ненужным - в Евангелии.

 И потому христианин не может удовлетвориться просто цитатничеством из Писания, он обречен на мысль просто потому, что Библия - не Коран. В Коране суры (главы) расположены не по сюжету, не по времени их написания, не по хронологии описываемых в них событий, не по значимости. Они расположены просто по своему размеру - в сторону постепенного уменьшения объема. Такое расположение подчеркивает, что весь текст "изоморфно" сакрален: в нем нельзя выделить более важное, оттенив его менее важным. Все равно значимо.

Но христианская Библия - это не Книга (bibloj). Это - книги (biblia). Это сборник, состоящий из книг двух Заветов. И книги Ветхого Завета отнюдь не равноценны книгам Завета Нового. Педагог и учитель - не одно и то же.

Сама двуприродность Библии настойчиво понуждает к работе ума и духа.

Мы не можем принять Ветхий завет вполне и буквально — иначе мы стали бы иудеями. Мы не можем отвергнуть его вполне и всецело — иначе мы были бы гностиками. В итоге в отличие от гностиков, христиане приняли книги Ветхого Завета. Но в отличие от иудеев, дополнили их Евангелием.

И это не просто механическое совмещение. Евангельский свет был брошен в ветхозаветную библейскую историю, которая стала предисторией. И как было совместить книги, в которых нередко говорится "иди и убей!" (см. Числ. 25,5 и 31,17), с книгой, в которой главный призыв - "иди и примирись!" (см. Мф. 5,24)?

Без Ветхого Завета Евангелие непонятно. Непонятно оно становится прежде всего оттого, что в отрыве от предыдущей истории оно становится случайной импровизацией далекого Бога, который оставил сотворенное Им человечество после первой же случившейся неприятности. Люди остались в руках и на воспитании у бандитов. Но затем, когда дети повзрослели и выросли, Бог вдруг вспомнил о них и пришел их навестить. Уместно ли этом случае молитвенное обращение к Нему - "Отец!"?

Итак, христиане приняли Ветхий Завет, но “обезопасили” его новозаветным переосмыслением ветхозаветных текстов. Это означает, что необходимость воцерковления Ветхого Завета потребовала подвергнуть его напряженнейшей и изощреннейшей экзегетике. Но вот вопросы, который встал тут же и который не исчезает по сей день: что именно в Ветхом Завете сохраняет свою обязательность для сынов Завета Нового? Что есть такого среди предписаний Ветхого Завета, которые для христианина исполнять уже никак невозможно? Какие из мест Ветхого Завета благочестивое чувство может неосудительно использовать для собственного выражения, воспитания и подражания - так, что некий человек или община имеют право следовать этим установлениям, другие же имеют право проходить мимо них, но никто не может осуждать другого за соблюдение или несоблюдение этих норм благочестивой жизни ветхозаветного происхождения?

Спор не затих до сих пор.

Например, копты (египетские христиане) разуваются, идя к Причастию[4]. В этом они видят подражание Моисею, который подходил к Купине неопалимой, "иззув сапоги". Скорее всего, правда, эта традиция у коптов появилась под влиянием мусульманского окружения (мусульмане, - впрочем, также опираясь на этот библейский эпизод, вошедший и в кораническую традицию, - входят в свои меяети босыми). Мы же не подражаем Моисею столь буквально. При возникновении дискуссии на эту тему копты имеют полное право сослаться на Писание. Сочтем ли мы эту ссылку для себя убедительной и обязательной (в смысле - обязывающей и нас поступать таким же образом)?

Аналогично и адвентисты настаивают на ветхозаветных ограничениях в еде, на исключительном праздновании субботы. Протестанты в целом ветхозаветный запрет на изображения переносят в наш мир, и при этом как будто не видят проблемы, заключающейся в том, насколько допустимо ветхозаветные запреты на изображения чужих богов считать относящимися и к изображениям Христа. И в православной же среде до сих пор идут споры о том, можно ли есть продукты, содержащие кровь животных[xiii].

Необходимость выяснить отношение к Завету, ставшему Вет­хим, понудила христианских мыслителей выработать сложное, пронизанное историзмом отношение к Библии. Было необходимо признать, что Божественные заповеди меняются в зависимости от духовного роста людей[xiv]. И оказалось, что именно реальная, исторически конкретная община людей (Церковь) была поставлена перед необходимостью провести своего рода “ин­вен­та­ри­­­зацию” библиотеки Писания: что любовно и благодарно поцеловать — и все же оставить в прошлом или в аллегорических тол­кованиях, а что взять с собою и не расставаться с ним до скон­чания века.

На подобные вопросы нельзя ответить только с помощью библейских цитат. Ведь вопрос в том, насколько вообще оправданно обращение именно к этому, ветхозаветному, источнику цитат. Поэтому сначала нужно провести различение: что именно в Ветхом Завете было педагогического, а  что - онтологического? Без чего не смог бы израильский народ дожить до дней Иисуса Христа - а без чего вообще никакому человеку не приблизиться к Богу? Все в Писании – от Бога. Но что Бог прописал как лекарство именно для этого человека и его дома, а что для жителей совсем другого континента и другой эпохи?  Что было лишь исторически необходимым и потому осталось на той древней странице истории и было перелистнуто вместе с нею, а что надисторично, потому что просто человечно. Ветхозаветная заповедь "чти отца твоего и матерь твою" может ли остаться лишь в прошлом? А предписание об убийстве неверной жены через побиение ее камнями?

Легко отвечать на эти вопросы, если о них есть прямое упоминание в книгах Нового Завета. Чтить ли родителей? - Так Христос и на кресте заботится о Матери  и молится к Отцу (Ин. 19,26-27 и Лк. 23,46). Убивать ли блудницу? - "Кто из вас без греха, пусть первый бросит в нее камень"[xv].

Но каким должно быть наше отношение к тем ветхозаветным предписаниям, которые прямо не подтверждаются, но и не отвергаются текстами Нового Завета?

Вообще я бы посоветовал обращать особое внимание на то, приводит ли ваш собеседник в подтверждение своей позиции цитаты только из Ветхого Завета, или же он опирается прежде всего на Завет Новый. Например, адвентисты и "свидетели Иеговы", настаивая на том, что душа человека умирает со смертью тела, приводят соответствующие библейские цитаты. Но все они - родом из ветхозаветной, то есть до-евангельской эпохи. И здесь уместно спросить: а точно ли в посмертных судьбах человека ничего не изменилось с приходом Спасителя?[xvi] И почему эти проповедники смерти не обращают внимание на то, что видит тайнозритель Иоанн при снятии "пятой печати"? "Я увидел под жертвенником души убиенных за слово Божие и за свидетельство, которое они имели. И возопили они громким голосом, говоря: доколе, Владыка Святый и истинный, не судишь и не мстишь живущим на земле за кровь нашу? И даны были каждому из них одежды белые. И сказано им, чтобы они успокоились еще на малое время, пока и сотрудники и братья их, которые будут убиты, как и они, не войдут в их число" (Откр. 6,9-11). Это никак не разговор душ воскресших людей после всеобщего воскресения мертвых (ибо после всеобщего Воскресения уже не будет гонений на христиан, а здесь говорится о мучениках, которые еще будут убиты). Это явно еще промежуток между двумя пришестиями Господа, то есть время нашей истории, "нашей эры". Мы видим, что души людей: а) живы; б) они осознают самих себя; в) они помнят, что с ними произошло на земле; г) они видят, что происходит и сейчас на земле - видят, что их палачи благоденствуют; д) это видение вызывает в них самую живую реакцию, не оставляет их равнодушными;  е) у них есть право обращения к Богу, и, наконец, ж) Бог слышит их просьбы (хотя в данном случае и не исполняет - ибо в них все же было не вполне нравственно доброкачественное пожелание отмщения). И, значит, православная традиция обращения к усопших святым как к живым и могущим ходатайствовать о нас, оставшихся на земле, пред Небесным престолом, библейски оправданна[xvii].

Если некий автор или проповедник в обоснование своей концепции приводит лишь цитаты из Ветхого Завета - это уже призыв к настороженности. Почему такая центрированность на "ветхом"? Нет текстов на эту тему в Новом Завете? А может - само молчание Евангелия об этом предмете гораздо важнее всех ветхозаветных слов о нем?

Так, преп. Иосиф Волоцкий доказывает возможность и даже необходимость казнить еретиков ссылками на Ветхий Завет (Просветитель, 13). Но в Евангелии-то нет призыва казнить своих оппонентов! В Новом Завете есть описания духовной брани - когда по молитвам апостолов Господь, Владыка жизни и смерти,   защищал рождающуюся Церковь и прикасался смертью к ее врагам. Но ведь апостолы никого не сжигали и не убивали мечом... Преп. Иосиф не замечает этой разницы, смешивает воедино физические убийства древнего Израиля и духовную брань апостолов, выводя отсюда допустимость инквизиции. Заволжские старцы вполне справедливо отвечают на примеры строгости, приведенные Иосифом из ветхозаветной истории: "Аще ж ветхий закон тогда бысть, нам же в новей благодати яви владыко христолюбивый союз, еже не осудити брат брата: не судите и не осуждени будете... Аще ты повелеваешь, о Иосифе, брату брата согрешивша убити, то скорее суботство будет и вся ветхаго закона, их же Бог ненавидит"[5]. Примеры же апостольских молитв, избавлявших церковь от еретиков, приведенные Иосифом, понуждают старцев вполне метко заметить: что ж, вот ты сам и помолись так! А зачем же звать палача?[xviii] Если мы будем ссылаться на Ветхий Завет для оправдания инквизиции – то давайте уж сразу дадим каждому священнику по медведице. Чтобы она убивала всех еретиков, что встретятся на его пути – как это было с Елисеем…

Помимо работы с цитатами есть еще и ощущение духа Евангелия. И его точнее передал все же Владимир Соловьев: "Из двух религиозных обществ которое более соответствует духу Христову и евангельским заповедям: гонящее или гонимое? Если такая постановка вопроса ошибочна, то лишь наполовину, а соблазн его остается во всей силе. Ибо хотя не все гонимые страдают за правду, но все гонители несомненно заставляют страдать высшую правду в самих себе. Нельзя же православному христианину отрицать того факта, что Христос в Евангелии неоднократно говорил Своим ученикам "вас будут гнать за имя Мое", но ни разу не сказал: "вы будете гнать других во имя Мое""[6]. Если кому-то Соловьев кажется еретиком - эту же мысль можно подтвердить словами Хомякова: "Бог не требует ни крови, ни гонений за веру: мечом не доказывают истины. Бог слова покоряет словом"[7]. Впрочем, и библейскую цитату здесь привести можно: "Все, взявшие меч, мечом погибнут" (Мф 26,52). В этой фразе Христа нет исключения. Не сказано: "Все, кроме преп. Иосифа Волоцкого и последующих ему православных инквизиторов...". И потому нет у нас нравственного права возмущаться чекистскими гонениями. Они лишь выхватили меч из наших рук. И пока руки православных богословов, публицистов и даже монахов (из "Жизни Вечной" и "Земщины") будут тянуться к мечу - будут оправданны и удары по этим рукам, и новые гонения на нас...

Итак, тем, кому кажется, что христианин может обойтись без усилия мысли, просто перебором цитат из Писания, стоит помнить, что от обязанности думать они никак не смогут быть освобождены хотя бы в силу того обстоятельства, что само наше Писание синтетично, разнородно и разноценно.

Еще один вид неизбежных интерпретаций — это выбор акцентов: что чаще цитируют, что реже. У каждого проповедника есть любимые цитаты. В Библии нет подчеркиваний, нет ясных обозначений: “этот стих важнее предшествующих”. Поэтому выбор того или иного места в качестве более важного, постоянно напоминаемого, есть все та же работа интерпретации.

Даже если проповедник будет говорить исключительно библейскими цитатами - то все равно это будет проповедь, порожденная его произвольным толкованием. Ведь от человека зависит - какое библейское высказывание он выбрал в своей сегодняшней ситуации, с каким другим библейским местом его сопряг.

 Льюисовский Баламут, рекомендуя, как удержать человека от действительного воцерковления, советует направить его на приход к некоему священнику, чей метод служения он находит восхитительным: “Чтобы избавить мирян от трудностей, он многое вычеркнул и теперь, сам того не замечая, все крутится и крутится по малому кругу своих любимых пятнадцати песнопений и двадцати чтений, а мы можем не бояться, что какая-нибудь истина, доселе незаметная ему и его приходу, дойдет до них через Писание. Но, возможно, твой пациент недостаточно глуп для этой церкви или пока еще недостаточно глуп”[xix].

Искусство переиначивания смысла текста через тенденциозный подбор и расположение цитат из него известно давно. В эпоху поздней античности появился даже особый жанр “го­ме­ро­цен­тонов”: желающие выдергивали из поэм Гомера отдельные строки и с их помощью составляли вполне негомеровские сюжеты. Из Вергилия некий Осидий Гета смастерил собственную трагедию “Медея”. Соорудить внешне эффектный самодел из Библии тоже не составляет труда. Уже св. Ириней сравнивает еретиков с создателями гомероцентонов или с людьми, которые составляют образ собаки или лисы из кусочков мозаики, которая представляет царя (Против ересей, 1-9-4 и 1-8-1).

Так что подбор цитат (и, соответственно, круг неизбежных умолчаний о каких-то библейских текстах, которые проповедник счел не относящимися к интересующей его теме) есть тоже интерпретация. Интерпретационен и ответ на вопрос — для разрешения каких именно конкретных жизненных и церковных ситуаций надо вспоминать то или иное место Писания? Должен ли я вспоминать слова Христа “Будьте как птицы небесные”, принимаясь за обед? Птицы небесные, как известно, не пользуются ножом и вилкой. Должен ли христианин клевать свой обед? Или же мне надо найти духовный, символический смысл этих слов?

Это и есть основной вопрос библейского богословия: к какой именно жизненной, конкретной, современной ситуации надо прилагать тот или иной текст Библии, в каком именно библейском месте человек узнает самого себя, какие именно библейские слова он считает за вызов, обращенный лично к нему сегодняшнему.

И ничего в Писании не сказано  на самую важную для меня тему – что должен делать я, Иван Иванович Иванов, сегодня, в один из вторников две тысячи нашего года.

Признаюсь, что есть в Евангелии заповедь, которую я нарушаю постоянно. Пожалуй, даже регулярно. Это заповедь «не судите». Причем у меня сезонные обострения: в январе и в июне. Как только время сессии в МГУ – так сразу я не могу удержаться. Студенты пробуют меня вразумить, остановить. И когда я ставлю кому-нибудь двойку, то они обличают меня: «отец Андрей, не по христиански это. Сказано ведь «не судите, прощайте». Ну хотя бы четверочку поставьте!»[xx]. Знаю, знаю я этот текст. Но знаю, что в Новом Завете сказано и иное: “начальник <...> не напрасно носит меч” (Рим. 13, 4). Мой меч – это право росписи в зачетках студентов.

Аналогичные вопросы стоят перед любым руководителем  и судьей. Чем должен руководствоваться судья-христианин в своей работе? Должен ли он помнить благословение ап. Павла о мече “начальник» или же именно в своей рабочей сфере он должен буквально руководствоваться призывом Христа прощать до седмижды семидесяти раз (Мф. 18, 22), и потому приговор выносить только суперрецидивистам, а тем, кто убил или изнасиловал только в первый или в сотый раз всего лишь выдавать приглашения на воскресные собрания?

Лично про нас в Писании ничего не сказано. И все же оно написано и для нас тоже. При встрече с властительной ложью - должен ли я молчать, как Христос перед Пилатом? Или я должен и тут свидетельствовать о Христе и Его правде - как Павел перед римским проконсулом (Деян. 13,6-12)?

От выбора человека, от тонкости его духовного зрения зависит, от духовного вкуса и опыта — на какой именно странице Библии он узнает себя (тем самым “понимая”, то есть наделяя ее своим лично-пережитым смыслом).

Прочтение Библии зависит от самопонимания человека - и обратно: поведение человека может меняться от его прочтения Библии. Эти взаимозависимости (и их социальные последствия) хорошо видны из истории Америки.

Протестанты ощущали себя в Америке “новым Израилем”. Протестантский рефлекс: любую ситуацию своей жизни подведи под ту библейскую коллизию, которая кажется тебе аналогичной, подходящей именно для данного случая. А Библия рассказывает о вхождении Израиля в обетованную землю. Вот и мы сейчас на пороге новой земли… И все так похоже, все так сходится. Языческий Египет — это опоганившаяся католическая Европа. Фараон — это папа. Моисей — это Лютер. Новый Израиль — это протестанты. Как евреи были утесняемы в Египте, так и мы испытали на себе ненависть католической Европы. Плавание через Атлантику — новый Исход. Америка же, конечно, и есть новая земля обетованная.

Протестанты увидели в Америке новую Палестину, новый Ханаан. Древний Ханаан был заселен язычниками. Америка также полна индейцев-язычников. Итак, исторические летописи Ветхого Завета пророчески возвестили судьбу нас, протестантов. А, значит, все повеления, которые Бог тогда дал евреям, относятся и к нам. Какова была участь филистимлян, хананеев и иных поклонников Ваала, отказавшихся передать свою землю во владение пришельцам? Что Бог повелел Моисею и Иисусу Навину сделать с теми язычниками, на чью землю Он привел Израиль? “В то же время возвратившись Иисус взял Асор и царя его убил мечом <...> и побили все дышащее, что было в нем, мечом <...> предав заклятию: не осталось ни одной души; а Асор сожёг он огнем. И все города царей сих и всех царей их взял Иисус и побил мечом, предав их заклятию, как повелел Моисей, раб Господень <...> А всю добычу городов сих и весь скот разграбили сыны Израилевы себе; людей же всех перебили мечом, так что истребили всех их: не оставили из них ни одной души. Как повелел Господь Моисею, рабу Своему, так Моисей заповедал Иисусу, а Иисус так и сделал <...> Таким образом Иисус взял всю эту нагорную землю <...> и равнину и гору Израилеву” (Нав. 11, 10-16).

Протестантский лозунг “только Писание” привел к такому принятию Библии, при котором Ветхий Завет не преображался в Новом, а механически соединялся с ним. Соответственно, война с индейцами получила у американских протестантов религиозную санкцию. Так протестантский буквализм в обращении с Библией дал религиозное основание геноциду коренного населения Америки[xxi]. И где же гарантия, что протестанты, теперь из Америки переезжающие в Россию, будут тактично относиться к туземно-православной культуре? При неверном понимании даже Библия может стать опасной и для самого человека, и для окружающих…

Возможность такого рода ошибки заложена в том, что человек и Библия не единосущны. Каждый из нас понимает Писание в меру своей испорченности или конгениальности ему.

Вопрос интерпретации Библии есть и вопрос о понимании человеком своей собственной жизни. Каким видит себя человек — таким он видит свое отражение в Писании. Например, человек пережил некий опыт видения духовного света. Он стремится проинтерпретировать свой опыт через призму Библии. А в ней говорится о двух совершенно противоположных источниках духовного света: есть свет Преображения, свет Фаворский — а есть свет прельщения, понимаемый как свечение сатаны, принявшего вид ангела света (2 Кор. 11, 14). Так какой из этих двух феноменов вторгся в мою жизнь?

Очень хочется узнать себя именно в самых высоких и чудесных библейских событиях. Что может быть поразительнее, чем данный апостолам дар Пятидесятницы? И что же удивляться, что множество секточек объявили себя соучастниками Пятидесятницы и владельцами ее дара. Но действительно ли их исступленное бормотание есть тот самый дар, что был дан апостолам? Не ближе ли это к исступлениям языческих лжепророков? О харизматических неопятидесятничес­ких движениях приходится сказать, что это пугающее совмещение христианской теории (“евангелизма”) с совершенно оккультной практикой. В конце концов апостолам дар говорения на иных языках был дан для проповеди. Это был дар понимания от сердца к сердцу, возможность говорить на языке любого человека без посредства переводчика. Но пятидесятнические и харизматические лидеры, приезжающие в Россию из-за рубежа, почему-то произносят свои проповеди и молитвы не по-русски. Ангелам они что-то проповедуют на “ангельских язы­ках”, а вот к русским людям могут обращаться лишь через переводчика… А значит, и “дар” их — не апостольский, а всего лишь спиритический. Однажды мне в ответ заметили, что вот, мол, точно установлено, что лидер местного неопятидесятнического прихода однажды в приступе глоссолалии несколько фраз произнес точно на китайском языке. Если бы он произнес эти слова в Шанхае — это было бы чудом. А произнесение их в русском городке остается всего лишь причудливым фокусом (ибо кому же здесь проповедовать Евангелие на китайском?). Хороши были бы апостолы, если бы в Эфиопии они стали проповедовать на русском, а на берегах Днепра на китайском!

А ведь есть пророчества — и так хочется найти им понятное толкование, применить их к своей жизни, к своим современникам (а главное — к врагам). Как, например, это сделал в 1979 г. американский телепроповедник Джерри Фалуэлл: “В 38 и 39 гла­вах книги пророка Иезекииля мы читаем, что эта страна (которая восстанет против Христа и нападет на Израиль с севера) называется Рош. Иезекииль упоминает два города Роша, называя их Мешех и Тубал. Эти имена поразительно похожи на Москву и Тобольск — эти два города сегодня являются крупнейшими в России”[xxii]. Тобольск, правда, не является даже областным центром, но ради азартной интерпретации, столь хорошо поддерживающей “крестовый поход” Рейгана, такой деталью можно и пожертвовать.

Это не новая уловка: во время Северной войны лютеранские капелланы Шведской армии уверяли своих солдат, что война с Россией носит священный характер: ведь главным врагом Израиля была Ассирия – Ассур. А если прочитать это имя наоборот, то получается – Русса, то есть Россия…[xxiii]

Какое библейское пророчество сбывается сейчас? “Кричат мне с Сеира: сторож! сколько ночи?” (Ис. 21, 11). Что близится в нашу эпоху: рассвет (“Сторож отвечает: приближается утро, но еще ночь” (Ис. 21, 12) или ночная тьма (“уже позднее, чем кажется”)?

В Библии есть пророчества угрожающие и обнадеживающие. И каждая эпоха ищет себя в библейском зеркале, каждая эпоха всматривается в Библию с неизменным вопросом: что здесь сказано про меня? И поведение человека и общины весьма сильно будет зависеть от того, считают ли они, что приближается ночное время “последней битвы”, или же убеждены, что вокруг эпохи “невиданного прогресса” уже заблистали зарницы “ци­ви­ли­зации любви и мира”. Есть библейские тексты, которые как будто обещают благоденствие на земле как итог исторического мирового процесса. А есть такие тексты, которые предупреждают, что Царство Божие не от мира сего, что Дух этого Царства есть именно тот Дух, что не от мира исходит, и мир Его принять не может, и что любовь в наш мир может войти лишь распятой…

Но как есть в Библии страницы, в которых каждому хочется узнать себя, так есть в ней и такие страницы, которые христиане очень редко и очень неохотно соглашаются приложить к себе лично и к своей общине. Это — горькие слова Спасителя о фарисеях: “И то, что сказал Господь наш, сетуя на фарисеев, я прилагаю в отношении к нам, нынешним лицемерам <...> Не связываем ли и мы бремена тяжкие и неудобоносимые, и не возлагаем ли их на плечи людей, а сами и перстом не хотим дотронуться до них (Лк. 11, 46)? Не делаем ли мы все дела свои, чтобы показаться перед людьми (Мф. 6, 5)? Не любим ли мы восседать на первом месте на трапезах и сонмищах <...> а тех, которые не слишком рьяно отдают нам такую честь, не делаем ли мы смертными врагами? Не взяли ли мы ключ ведения и не закрываем ли им Царство Небесное перед людьми, вместо того чтобы и самим войти, и дать войти им? Не обходим ли мы море и сушу, дабы обратить хотя одного; и когда это случается, делаем его сыном геенны, вдвое худшим нас (Мф. 23, 15)? Не вожди ли мы слепые, оцеживающие комара, а верблюда поглощающие (Мф. 23, 24)? Не очищаем ли мы снаружи чаши и блюда, а внутри полны хищения, жадности и невоздержания (Мф. 23, 25)? <...> Не строим ли мы надгробий над могилами мучеников и не украшаем ли раки Апостолов, а сами уподобляемся убийцам их?”[xxiv].

Определение случаев и лиц, к которым относится данный библейский стих, есть традиционный предмет для межхристианских споров. Какие повеления Христа относятся ко всем христианам, а какие только к апостолам? “Что вы свяжете на земле, то будет связано на небе; и что разрешите на земле, то будет разрешено на небе” (Мф. 18, 18), — это касается только апостолов и епископов, или же относится к любому хриcтианину? Идет ли речь о том, что все постановления апостолов и их преемников будут подтверждаться Небом, или же о том, что от того, что соберет человек в своей душе и что он из нее изринет за дни своей земной жизни, зависит образ его вечности?[xxv].

А вот как “на­ход­чиво” отвечает один протестантский богослов на вопрос — может ли женщина быть пастором, старейшиной или епископом Церкви: “Давайте рассмотрим те качества, которыми должны обладать пастор или епископ, и посмотрим, обладает ли требуемыми качествами женщина. Епископ да будет одной жены муж (1 Тим. 3, 2). Есть ли такое качество у женщины? Может ли женщина быть мужем своей жены?”[xxvi].

Инквизиторы же (во всех конфессиях) полагали, что их профессиональная деятельность оправдана словами Христа о грешнике, которому лучше бы повесить мельничный жернов на шею и утопить во глубине морской (см. Мф. 18, 6). Имел ли Христос в виду, что именно Торквемада должен вешать этот жернов? Есть ли слова Христа призыв к действию или всего лишь предостережение? Точно ли именно для оправдания полицейского зуда Христос сказал эти слова? Вообще — когда мне хочется призвать все кары (и небесные, и земные) на голову еретика — должен ли я вспоминать этот стих Евангелия или другой, в котором Христос очень жестко предупреждает учеников, чтобы они не смели вырывать плевелы (Мф. 13, 29)?

Бывают конфессионально-преувеличенные расширения смысла некоторых библейских стихов. Например, протестанты укоряют православных за то, что в нашей церковной жизни есть практики, обряды и вероучительные формулы, буквально не предписываемые Библией. Чтобы оправдать свое убеждение в том, что человечество не в силах ничем и никак обогатить свой опыт после дарования ему Библии, что ничего иного, нового (раскрывающего Библию в многообразии человеческой жизни и истории) быть уже не может, они приводят заключительный стих книги Откровения: “И я также свидетельствую всякому слышащему слова пророчества книги сей: если кто приложит что к ним, на того наложит Бог язвы, о которых написано в книге сей; и если кто отнимет что от слов книги пророчества сего, у того отнимет Бог участие в книге жизни и в святом граде и в том, что написано в книге сей” (Откр. 22, 18-19). Это печать, которой ап. Иоанн запечатывает свою книгу. На каком основании надо считать, что эта печать относится ко всей Библии? Иоанн предостерегает от искушения дополнять данное ему Откровение иными видениями, снами и голосами. Это вполне понятная предосторожность. Иоанн несколько раз повторяет: “книга сия”. Библия же — это не книга, а “книги” (biblia — множественное число от греческого bibloV — книга). “Книга пророчеств” — это книга Откровения, а не Библия в целом (включающая в себя, например, такие послания Павла, которые являются чисто пастырскими, но никак не пророческими: к Филимону, например).

 Когда Иоанн писал эти слова, то никакого Нового Завета (в смысле сборника апостольских книг) просто не существовало. Впервые разрозненные книги собрал и издал воедино лишь Маркион в середине II столетия. Более того — вплоть до пятого века именно книга Откровения в Восточных Церквах не включалась в сборники новозаветных текстов (прежде всего на основании евангельских слов: “Закон и пророки до Иоанна” (Крести­те­ля) — Лк. 16, 16). “Книга пророчеств”, написанная после дней Иоанна Крестителя, казалась нарушающей эти слова Спасителя. Так что тот факт, что книга Откровения завершает собою Библию, объясняется не тем, что она есть нечто, что важнее всего сказать напоследок, а всего лишь тем, что эта книга вошла в состав Библии позднее остальных. В результате и сложилась та иллюзия, которой оказались подвержены протестанты: слова, заключающие книгу Откровения, они восприняли как слова, завершающие всю Библию и имеющие отношение опять же к ней ко всей. Православная же традиция до сих пор хранит в себе неоднозначное отношение к этой книге. Признавая ее Боговдохновенность, Церковь тем не менее не считает знание ее безусловно необходимым каждому христианину для дела спасения: книга Откровения — единственная новозаветная книга, которая в нашей литургической практике не читается в храме. Книга многозначных пророчеств естественно, как показала история, становится излюбленным предметом для сектантских спекуляций и фантазий[xxvii]. В православии же есть надежда на то, что в преддверии событий, описываемых Апокалипсисом, Господь даст Церкви толкователя, который предупредит: вот теперь — время Апокалипсиса, приидите и увидьте, раскройте книгу и готовьтесь (одно из преданий, бытующих в православии, но не закрепленных на вероучительном уровне, говорит, что ап. Иоанн не умер (ср. Ин. 21, 22-23), но был живым восхищен на небо и в конце времен вернется к нам вместе с Илией и Енохом, чтобы вместе противостать антихристу).

Протестантское толкование заключительного стиха Откровения не учитывает и того обстоятельства, что апостол Иоанн сам нарушил свое же повеление. “Откровение было не задолго до нашего времени, но почти в наш век, под конец царствования Домициана”, — пишет в конце второго столетия св. Ириней Лионский (Против ересей. 5, 30, 3). Домициан скон­чал­ся в 95 году. Следовательно, Откровение написано до 95 года[xxviii] (многие современные библеисты склонны относить Апокалипсис к 50-м годам I века, считая его вообще первой книгой новозаветного канона). Что же касается Евангелия от Иоанна, то оно единодушно датируется последними годами первого–началом второго столетия. Таким образом, Откровение не стало последней книгой апостола Иоанна. Впрочем, апостол нарушил не свое обещание, а всего лишь баптистское понимание своей мысли.

Кроме того, православные ничего не собираются добавлять в книгу апостола Иоанна (или во всю Библию), так же как не собираются что-либо устранять из нее. Протестантское толкование иоаннова стиха есть на самом деле не только запрет на написание иных книг. Это вообще запрет на всякое религиозное творчество. И лишь логично, что сами же протестанты его нарушают. Ведь они не ограничиваются просто переизданиями Библии, но и сами пишут книжки, в которых рекомендуют правила поведения и формулы веры, отсутствующие в Библии. Пишут же они брошюры с рекомендациями о половом воспитании подростков, о том, как успешнее вести свой бизнес, о том, как организовать театрализованные миссионерские шоу и о том, в чем неправо православие. Ни о чем таком в Библии прочитать нельзя.

В конце концов протестанты верят в Троицу и употребляют этот термин. А в Библии его нет. Он введен во втором веке св. Феофилом Антиохийским. Он точно резюмирует библейское откровение о Боге, но в Библии все же отсутствует[xxix].

… На келью одного старца напали бандиты, ограбили и убежали. А старую рясу оставили. Старец заметил ее, схватил и заковылял вдогонку за разбойниками с криком: братья, вы у меня еще вот это забыли, возьмите.

Этот рассказ мне кажется хорошей иллюстрацией к православно-протестантским отношениям. Молятся ли протестанты Христу? Да. Но где в Писании есть совет Христа о том, что надо молиться Ему? Не «просите во имя Мое», а вот прямо – «просите Меня, молитесь Мне!»? Даже Ориген – непревзойденный знаток Писания – и то не мог найти таких прямых заветов (и из этого сделал вывод, что Христу все-таки молиться нельзя; тот же вывод делают современные иеговисты). Нигде в Новом Завете мы не видим, чтобы апостолы молились Христу, не видя Его. Они обращаются ко Христу живому и явившемуся им по воскресении. Стефан молится Христу, которого видит  в минуту своей смерти на горнем Престоле. Но если Христос невидим, то нет ясности -  к кому именно обращаются апостолы с мольбой «Господи»: к Отцу или к Сыну.

И все же христиане с древнейших времен обращали свои молитвы ко Христу. А как называется такая норма благочестия, которой нет в Писании, но которая все же есть в жизни Церкви? – Предание. И раз баптисты молятся Христу, значит, они исполняют церковное предание. И хорошо делают. Я же обращаюсь к ним словами того старца: «Братья, вы у нас взяли одно церковное предание – о молитве Христу. Так возьмите и все остальное, пожалуйста. Возьмите у нас практику молитв ко святым и к Божией Матери… И станете православными».

Так что есть у протестантов предания. Часть из них взяты от нас. Часть - самопальны. Таковы любимое протестантское словечко “Божий план спасения” или призыв “Прими Христа как своего личного Спасителя!”. В Библии таких слов все же нет…

Кроме того, протестантское понимание сталкивает в непримиримом противоречии последние фразы двух иоанновых творений: Апокалипсиса и Евангелия. Одно говорит: “Не добавляй ни слова!”. Другое же утверждает, что “Самому миру не вместить бы написанных книг” (Ин. 21, 25). Тайна Христа, тайна Его воскресения и жизни в человеческих сердцах такова, что никакими словами не может быть исчерпана.

Итак, протестантам следовало бы с меньшим энтузиазмом зачитывать православным иоаннов стих, якобы запрещающий написание и изучение святоотеческих книг.

Примером неуместно-расширительного толкования библейского текста служит и адвентистское понимание 16-й главы книги Откровения.  Адвентизм, верно уловив интонацию ветхозаветного пессимизма, не допускавшего бессмертия (тем более — радостного бессмертия) души, не заметил, что в Новом Завете появились совсем иные воззрения на сей предмет. Поскольку же для христианина вроде бы неудобно обосновывать свои воззрения исключительно ссылками на ветхозаветные тексты, адвентисты ищут и в Новом Завете указания на одновременную смерть души и тела. И получается, например, так: “Слово псюхэ используется применительно к жизни животных,  а также человека (Откр. 16, 3) <…> Псюхэ не бессмертна, она подвержена смерти (Откр 16, 3)”[xxx]. Но Откр 16, 3 говорит: “Второй Ангел вылил чашу свою в море: и сделалась кровь, как бы мертвеца, и все одушевленное умерло в море”. Гибель рыб разве может быть доказательством смертности человеческой души? Перед нами пример явного толковательского насилия над библейским текстом…

Кроме того, у каждого христианина и у каждой деноминации есть своя “конфессиональная слепота”: они просто не замечают в Писании тех или иных текстов. Знают их, читают — но не придают значения. Например, для католика нет в Евангелии более дорогого стиха, чем слова Христа, сказанные Петру: “Ты — Петр, и на сем камне Я создам Церковь Мою”. Католики под “Петром”-камнем понимают здесь каждого очередного римского папу. Православные вслед за Оригеном говорят, что речь идет не о личности Петра, но о вере Петра. Вера в Иисуса как в Христа, как в Сына Божия есть та скала, на которой строится жизнь христианина, новое сообщество людей, новая Церковь. И поэтому энтузиазм католиков по поводу этого стиха православные не разделяют. У адвентистов любимый стих — заповедь о соблюдении Субботы. И новозаветные повествования об апостольских собраниях “в первый же день недели” (Деян. 20, 7), “по прошествии Субботы” они не замечают. Сколько ни показывают православные протестантам ветхозаветные повеления о создании изображений херувимов — наши оппоненты все равно не видят никаких иных библейских свидетельств об изображениях, кроме как “не делай никакого изображения”.

Если же некий человек настаивает, что он и его община живут точно по Библии (в отличие о православных, самовольно модернизировавших библейское учение), то к нему можно обратиться словами Тараса Бульбы: “Поворотись-ка, сынку!”. Дай взгля­нуть на твой пояс. Если ты точно исполняешь все повеленное в Библии — то с тобой всегда должна быть лопатка: “кроме оружия твоего должна быть у тебя лопатка; и когда будешь садиться вне стана, выкопай ею яму и опять зарой ею испражнение твое” (Втор. 23, 13). Санитарная норма, понятная и необходимая в мире, где нет службы канализации. Мечи (“оружие твое”) апостолы носили с собой. Так что вполне возможно, что они носили и лопатки. Почему же их не носят протестанты? В ответ слышу: да это же заповедь из Ветхого Завета, а мы живем по Евангелию! Но тут уж я проявляю чисто протестантскую "упертость" и требую предъявить мне такой новозаветный текст, в котором была бы прямо отменена эта норма ветхозаветного закона. Ну, есть ли где-то в Новом Завете текст, гласящий: "Вы слышали, что сказано древним: носите с собой лопатки. А ныне говорю вам: пользуйтесь памперсами "с крылышками""? Нет такого текста? Тогда почему же вы своим человеческим разумением отменили библейское установление?.. Потом, я, впрочем, становлюсь мягче. И предлагаю "мировую": что ж, я не буду обвинять вас в неисполнении ветхозаветной заповеди о лопатках - но и вы не обвиняйте православие за то, что мы не обращаем внимание на ветхозаветные же предписания воздерживаться от любых изображений.

Итак, разные люди берутся за толкование Евангелия. Люди разные и «христианства» получаются у них разные. Белинский из Евангелия вычитал лишь то, что «Христос первый возвестил людям учение свободы, равенства и братства и мученичеством запечатлел, утвердил истину своего учения… Смысл учения Христова открыт философским движением прошлого века» (то есть – философией французских просветителей; оттого далее Белинский полагает, что атеист «Вольтер больше сын Христа, нежели все Ваши попы”)[xxxi].

И как же можно настаивать на самоочевидности Писания, как можно заявлять, что "нам не нужно богословие, так как у нас есть Писание" - если само Писание кричит о том, что оно требует усилия мысли для своего разумения. Юноши из недавно возникших протестантских кружков заявляют, что им в Библии все понятно, тогда как даже ап. Петр признавал, что в посланиях апостола Павла “есть нечто неудобовразумительное” (2 Петр. 3, 16). Между, прочим на долю посланий Павла приходится две трети Нового Завета...

"Неудобовразумительность" павловых посланий была очевидна не только апостолу Петру. Во втором веке св. Ириней Лионский поясняет, что ап. Павел часто "употребляет перестановку слов... Апостол часто, по быстроте речи и стремительности находящегося в нем духа делает перемещения в словах" (Против ересей. 3,7,1-2). Здесь очень интересное наблюдение - Ириней говорит о "быстроте речи", а не о "быстроте письма" Апостола. Действительно, апостол Павел, похоже, не столько писал, сколько диктовал свои послания. Вспомним: "Приветствие моею рукою, Павловою" (Кол. 4,18). "Приветствие моею рукою, Павловою, что служит знаком во всяком послании" (2 Фес. 3,17). Из этих цитат следует, что послание писал кто-то другой под диктовку Павла. Павел собственноручно дописывал лишь последнее предложение, показывая тем самым, что он одобряет все, что содержится в послании. Ум апостола переполнен мыслями, он не успевает их все выразить, переходит с одного предмета на другой. затем вновь возвращается к первому. В некоторых посланиях он несколько раз прощается с читателями, но вдруг чувствует необходимость продолжить свою речь... Лишь одно послание - "Послание к евреям"  - написано им по заранее составленному плану и носит отчетливый отпечаток продуманной литературной деятельности (отчего нередко и оспаривается его принадлежность Павлу). Об этой внутренней переполненности Апостола (затрудняющей понимание его текстов) позднее св. Иоанн Златоуст сказал так: "Довольно неясно он изложил свои мысли оттого, что хотел высказать все вдруг" (св. Иоанн Златоуст. Беседы на Послание к Ефесянам. 11,3)[8].

Но, может, в Евангелиях протестантам “всё понятно”? Ну, пусть для начала объяснят, почему евангелист Матфей пророчество Захарии о тридцати сребрениках (Зах. 11, 12-13) приписывает Иеремии (см. Мф. 27, 9)[xxxii].

А вот два совсем уж головокружительных вопроса.

Первый: В книге Царств говорится: "Гнев Господень опять возгорелся на израильтян, и возбудил он в них Давида сказать: пойди, исчисли Израиля и Иуду" (2 Цар. 24,1). А в книге Паралипоменон это же событие приписывается сатане: "И восстал сатана на Израиля, и возбудил Давида сделать счисление Израильтян" (1 Пар. 21,1). Так Бог или сатана внушил Давиду провести перепись? Для иудеев-талмудистов здесь нет проблемы - с их точки зрения действие сатаны и действия Бога - это одно и тоже[xxxiii]. Но для христианина это было бы слишком легким (и слишком кощунственным) решением...

И второй вопрос:

Эсхатологические размышления апостола Павла говорят: "Молим вас не спешить смущаться от послания, как бы нами посланного, будто уже наступает день Христов. Да не обольстит вас никто никак: ибо день тот не придет, доколе не придет прежде отступление и не откроется человек греха, сын погибели, противящийся и превозносящийся выше греха, сын погибели, противящийся и превозносящийся выше всего, называемого Богом или святынею, так что  в храме Божием сядет он, как Бог, выдавая себя за Бога. Не помните ли, что я, еще находясь у вас, говорил вам это? И ныне вы знаете, что не допускает открыться ему свое время. Ибо тайна беззакония уже в действии, только не совершится до тех пор, пока не будет взят от среды удерживающий теперь" (2 Фесс. 2,1-6). Кто "удерживает" и - кого? "Тайна беззакония" уже в действии. Но это ее действие состоит в том, что она удерживает нечто благое, не давая ему проявиться в нашем мире? Или, напротив, в нашем мире есть нечто благое, что мешает ему окончательно скатиться в те глубины, где и будет уже неприкровенно, но вполне безгранично царствовать "тайна беззакония"?

В более частном виде эта же проблема стоит в связи с переводом Ин. 1,5: "И свет во тьме светит, и тьма не объяла его". Дело в том, что в греческом тексте использован глагол katelambanw, имеющий два смысла: "схватывать", "побеждать", и - "постигать". Та же двузначность характерна и для латинского глагола comprehendо, использованного в латинском переводе этого евангельского места. Так говорит этот стих о том, что свет не был удержан тьмой, или о том, что свет хоть и пришел - но не был постигнут, не был принят и познан? Утверждает этот стих непобедимость света, или непроницаемость тьмы? Был "свет человеков" (Ин.1,4) - но человеки его распяли. Свет "пришел к своим, и свои Его не приняли" (Ин. 1,11)... Если Ин. 1,5 поставить в этот контекст, то этот стих приобретет скорее трагический оттенок. В то же время несомненно, что пролог Евангелия от Иоанна носит торжественный, ликующий характер (не случайно литургически он читается в самую радостную ночь года - на Пасху): "Мы видели славу Его" (Ин. 1,14)! То или иное прочтение этого текста зависит от меры оптимизма читающего.

Подобным образом, оказывается, обстоит дело и с тем "удерживающим", котором говорится в Послании к Фессалоникийцам. Для большинства Отцов тот, кто не может придти, пока есть "удерживающий" - это антихрист. Не дают ему ввергнуть наш мир в пучину полного беззакония или Римская государственность (пусть даже языческая), или православная монархия, или сила Христова и благодать, подаваемая Церкви[xxxiv]...

Но преп. Ефрем Сирин "под именем того, о ком апостол говорит, что он откроется в свое время, разумеет Иисуса Христа, тогда как все вообще богословы, за исключением очень немногих, находят здесь указание на антихриста"[9]. Под "беззаконием" преп. Ефрем, кажется, понимает не только сатанинскую свободу во грехе, но и христианскую свободу от иудейского закона. И пока христианская свобода от ветхого закона не распространилась повсюду, пока остаются еще на земле иудейские обряды - не может придти Христос второй раз: "Как бы поспешал Господь наш пришествием Своим на суд всех народов, если доселе не благовествовано народам. И первый культ еще не кончился... Если Евангелие не пришло, поелику ветхое служение держится доселе, то каким образом откроется Он для воздаяния тем, кои не послушались слова евангельского, потому что доселе Он не был им благовествован? Итак, пока не упразднится древнее богослужение, которое теперь удерживает, чрез уготованное уже разрушение Иерусалима, и пока не удержится апостольство, которое теперь проповедует и после него не распространится учение - дотоле не придет день Господень, о ком те лживые соблазнители проповедуют вам, что он уже настает теперь"[xxxv]. И лишь тогда явится беззаконник в темном смысле (хотя формально и он будет строго православным)[xxxvi].

Как видим, и здесь понимание библейского текста может быть разительно противоположным. Впрочем, будем помнить совет Оригена: противоречия в библейских рассказах и абсурдности нужны для того, чтобы мы не ограничивались плотским прочтением, а искали духовное, аллегорическое. Если бы при чтении Писания не возникало недоумений - "то мы едва ли подумали, что в Писании может быть какой-нибудь другой смысл, кроме ближайшего. Поэтому Слово  Божие позаботилось внести в закон и  историю некоторые как бы соблазны и несообразности; без этого же мы, не отступая от буквы, остались бы не наученными ничему божественному" (Ориген. О началах 4, 15). Или - скажем словами апостола Павла: "Надлежит быть и разномыслиям между вами, дабы открылись между вами искусные" (1 Кор 11,19).

А иногда Библия утверждает вещи как будто просто противоречивые. И какой же из разноречащих тезисов тогда надо выбрать? Апостол Иаков пишет — “Не делами ли оправдался Авраам <...> возложив на жертвенник Исаака, сына своего” (Иак. 2, 21). А ап. Павел утверждает противоположное: “Верою Авраам <...> принес в жертву Исаака” (Евр. 11, 17). Иаков говорит — “Подобно и Раав блудница не делами ли оправдалась, приняв соглядатаев” (Иак. 2, 25). А Павел настаивает — “Верою Раав блудница, с миром приняв соглядатаев <...> не погибла с неверными” (Евр. 11, 31). Так спасение через веру или через дела? Это классический спор протестантских и католических богословов, и у каждой стороны свой запас цитат. Лютера это разноречие библейских текстов привело к тому, что он решил согласовать свой катехизис с Библией при помощи ножниц: через объявление послания Иакова подложным. В православной же перспективе вера сама есть событие. Событие веры, растворенное в покаянном обороте, есть “та перемена ума, что делает видимое вновь проницаемым для невидимого”[xxxvii].

Еще в Библии есть такие языковые обороты, которые допускают ровно противоположное понимание. Пример того, как далеко могут расходиться прочтения одних и тех же текстов, дает знаменитый совет апостола Павла: “Каждый оставайся в том звании, в котором призван. Рабом ли ты призван, не смущайся; но если и можешь сделаться свободным, то лучшим воспользуйся” (1 Кор. 7, 20-21).

Лютер этот текст переводит как призыв к обретению свободы: лучше воспользуйся этой возможностью. Церковно-сла­вянс­кий перевод предлагает противоположную трактовку: “Но аще и можеши свободен быти, болше поработи себе”. Греческий источник говорит нейтрально: “избери лучшее”, не поясняя явным образом, что же для человека лучше в этой ситуации.

Особенности славянского перевода не связаны с возможным грамматическим непониманием. Иоанн Златоуст, для которого греческий был родным языком, в своем толковании этого послания Павла также предлагает остаться в рабстве. Значит, вопрос уже в личных смысловых предпочтениях, а не в знании грамматики, что, впрочем, и подтверждает современный перевод Библии на французский язык, перелагающий сложную конструкцию ап. Павла как “обрати к пользе твое положение раба” (mets plutôt a profit ta condition d'esclave) — речь идет, по­нятно, о пользе для души.

Теоретически это обосновать, наверное, нельзя. Но за этим стоит какой-то странный и очень важный опыт души… Во всяком случае несколько священников, прошедших лагеря, говорили мне о времени своего рабства как о времени наибольшей духовной, внутренней, молитвенной свободы…

У человека поздней античности и Византии было больше опы­та несвободы, чем у современного западного человека. И в этом опыте страданий и боли, наверное, открывалось что-то боль­шее, чем может понять современный человек среднеблагопо­луч­ной судьбы… И монашество, которое столь выпукло оттени­ло и сформулировало православные пути стяжания духовности, родилось из поиска более узкого и тяжкого пути, точнее — из знания о том, что “в раю нераспятых нет”, а древо познания, древо жизни есть — крестное древо…

Об упрощенной протестантской трактовке этого стиха, как и многих иных мест Писания, можно сказать словами св. Григория Богослова: “Апостольское слово, только не по-апостольски понимаемое и изрекаемое”[xxxviii].

Понятно, что такие интерпретации уже выходит из области филологии и начинают влиять на практику духовной жизни.

А нужно ли непременно буквально исполнять все то, что пре­дписано Писанием? “А ты, когда постишься, помажь голову твою” (Мф. 6, 17). Нам тоже пост надо начинать с мытья головы и помазания ее маслом? По правде сказать, никогда в своей жизни я не видел ни монаха, ни архиерея, ни прихожанина с намасленной головой.

А чем мажут свою голову протестанты, когда пос­тятся? Древесным маслом, которое имел в виду Христос? Или они считают возможным заменить древние косметические средства современными и воспользоваться продукцией компании Procter & Gamblе? И вообще — действительно ли пост надо начинать с того, что помазать голову чем-нибудь блестящим? Или про­тестанты согласятся с толкованием, считающим, что смысл этого совета Спасителя вообще не имеет отношения к косметике и гигиене, но состоит в предупреждении о том, чтобы твой постовой труд не был в тягость для окружающих?.. Как однажды за­метил Честертон, настоящего человека узнать нетрудно — у него боль в сердце и улыбка на лице.

Понятен смысл этого совета: перед нами  предупреждение о том, что твой постовой труд не должен быть в тягость для окружающих, что твое благочестие ты не должен выпячивать напоказ, что по тебе не должно быть заметно, что ты живешь благочестивее твоих соседей... Не о пользовании косметикой эти слова, а о лицемерии. "Из этих слов прилично нам тяжко возстенать, горько восплакать. Мы не только подражаем лицемерам, но и превзошли их. Я знаю многих, которые не только, когда постятся, обнаруживают это пред людьми, но и совсем не постясь, принимают на себя лица постящихся" (св. Иоанн Златоуст. Беседы на Евангелие от Матфея, 20,1).

Обличение лицемерия, содержащиеся в этих словах - на все времена. А вот способ борьбы с этим лицемерием, упомянутый здесь Спасителем, носит частный, преходящий характер. В те времена волосы намащивали в связи с радостью, "по праздникам". Сегодня иные культурные стереотипы выражения радости и скорби. И буквальное следование тем способам уклонения от фарисейства, что были предписаны людям первого века, само было бы отровеннейшим фарисейством. Может быть, сегодня православным стоит почаще ходить в светлых одеждах и реже надевать темные платки и черные рубашки? Исполняют же эти слова Господа православные не тем, что с началом Поста мажут головы маслом, а тем, что радостно поздравляют друг друга с началом Поста. Итак, Спаситель, "повелев помазывать голову, не заповедал, чтобы мы непременно намащали себя; иначе мы все были бы преступниками данной заповеди, и прежде всех общества пустынников" (св. Иоанн Златоуст. Там же).

И еще взывает к нашему понимающему усилию то обстоятельство, что две трети Нового Завета – это труды апостола Павла. Этот апостол сам говорит, что он был с эллинами как эллин, с иудеями как иудей (см. 1 Кор. 9,19-22). Но дело в том, что ни тех эллинов, ни тех иудеев уже давно нет. Те культуры - со своими привычками, со своими критериями благочестия и фрондирования ("вольнодумства") ушли. А слова, сказанные их представителям апостолом, остались. А в результате и в отношении к текстам Нового Завета неизбежен вопрос: что в них было вечным возвещением для всех христиан, а что было миссионерски-педагогической оболочкой ("с иудеями как иудей").

Апостольская проповедь не свободна, во многом она вынужденна. Как  любая проповедь, любая миссионерская работа, она не просто говорит от избытка собственного сердца и от своего опыта, она еще вынужденно изливает себя в формах, словах, сравнениях и аргументах, понятных для других людей. В этом смысле миссионер делается как бы заложником своих слушателей. Он не просто вглядывается в свое сердце, он еще и всматривается в лица своих слушателей - чтобы понять, что удалось передать от сердца к сердцу, а для чего он пока так еще и не смог найти нужные слова. Он ходит как по минному полю - чтобы ненароком не коснуться чего-то такого, что для него самого не имеет религиозного или нравственного значения, но что очень значимо и дорого для его слушателей. Понятно, что миссионер не должен нарушать те табу, что сложились у того племени, к которому он пришел.

Если в этом племени не принято есть свинину -  и миссионер должен взять на себя этот обет воздержания. Если в этом племени не принято голосовать за коммунистов - и миссионер должен воздержаться от таких слов, которые могли бы дать повод сплетничать о нем как об "агенте КГБ".

Вот как апостол Павел говорит о той несвободе, которую он сам свободно избрал ради спасения других людей: "Будучи свободен от всех, я всем поработил себя, дабы больше приобрести. Для иудеев я был как иудей, чтобы приобрести иудеев; для подзаконных я был как подзаконный, чтобы приобрести подзаконных; для чуждых закона - как чуждый закона, - не будучи чужд закона пред Богом, но подзаконен Христу, - чтобы приобрести чуждых закона; для немощных как немощный, чтобы приобрести немощных. Для всех я сделался всем, чтобы спасти по крайней мере некоторых. Сие же делаю для Евангелия, чтобы быть соучастником его" (1 Кор. 9,19-23).

Итак: вот неизбежный вопрос: где апостолы вели себя "как  немощные"? И можно ли эти грани их проповеди воспринимать как норму жизни для всей Церкви? Мы помним, что апостол Павел запрещал совершать иудейское обрезание над язычниками, обращавшимися ко Христу. Но своего собственного ученика Тимофея он обрезал - чтобы общения с ним не гнушались "немощные" христиане иудейского происхождения. Чтобы миссионер смог приблизиться к "внешним", он должен отчасти ступить на их территорию. И тут возникает вопрос, который никогда не сможет быть решен во всех своих подробностях: что можно, а что нельзя делать проповеднику при сближении его с теми, кого он хочет обратить в христианство?

Вот обращенный в православие, но не очень еще крепкий в вере японский князь Стефан Даде, спрашивает святителя Николая Японского - “можно ли ему бывать на богослужениях в католической церкви, ибо она - близка от него, тогда как сюда, в Собор - очень далеко”. И слышит в ответ: “Не бывайте; для вас - опасно, увлекут с истинного пути”[10]. При этом  сам св. Николай не гнушался заходить даже в языческие храмы ("Дорогой заходил в один из браминских храмов")[11].

Апостол Павел дает мудрый совет: нужно смотреть за тем, чтобы "не дать повода ищущим повода" (2 Кор. 11,12). В самой сути христианского возвещения есть много такого, что вызывает возмущение и недоумение у язычников и неверов. Это неизбежно. И мы понимаем, что проповедуем "соблазн" и "безумие" (1 Кор. 1,23). Но как отличить - человек соблазняется Евангелием или мною? Учение Христа или мое поведение, мой образ жизни и мой образ проповеди отталкивают его? Если его отторжение направлено на само Евангелие - что ж, "если кто не примет вас и не послушает слов ваших, то, выходя из дома или из города того, отрясите прах от ног ваших" (Мф. 10,15). А если это реакция на мое косноязычие, на мою фальшивость, на мое скудоумие? А если при всей моей богословской образованности мне не хватило пастырского такта, пастырского знания, мудрости, чутья?

У апостолов этот такт был. Ему нужно у них учиться - и о нем же нужно помнить, вчитываясь в их послания. Ибо есть в них такие строчки, что продиктованы именно пастырскими соображениями.

Оказывается, Христос даровал нам такую свободу, что от нее нужно порой отказываться. "Никто да не осуждает вас за пищу, или питие, или за какой-нибудь праздник, или новомесячие, или субботу... если вы со Христом умерли для стихий мира, то для чего вы, как живущие в мире, держитесь постановлений: "не прикасайся", "не вкушай", "не дотрагивайся" по заповедям и учению человеческому" (Кол. 2,16-22). Но ведь в том-то и дело, что - осуждали. Осуждали именно за свободу, с которой христиане относились к внешним, человеческим привычкам и представлениям. И тогда ради того, чтобы душа не соблазнилась, не отошла от Христа, христианам приходилось вновь возвращаться под ярмо тех представлений, что господствовали во внехристианских религиозных кругах. Но возвращаться уже не из соображений религиозных, онтологических, но по мотивам  чисто пастырско-педагогическим.

Например - можно ли вкушать идоложертвенное? С точки зрения иудеев - категорически невозможно. Иное воззрение у христиан: язычество - это служение мировым ("космическим") "стихиям", а мы "со Христом умерли для стихий", и потому “идол в мире (en kosmw) ничто” (1 Кор. 8, 4). Это - знание от Бога (8,3).

Впрочем, точнее и глубже славянский перевод "аще ли кто любит Бога, сей познан бысть от Него". Не знание о ничтожестве идолов рассказал нам Бог. Кого Бог познал, кого Он возлюбил - того Он соединил с Собою и изъял из под власти космических стихий и сует. "Весть Господь путь праведных... Кто любит Бога, кто познан от Него, состоит под особым Его попечением как свой Ему. Любящий Бога в Боге пребывает и Бог в нем"[12]. Дело не в том, что мы знаем о Боге и об идолах, а в том, что Бог живет в нас и хранит. Именно поэтому нет в христианине места страху перед идолами: "пища не приближает нас к Богу: ибо едим ли, ничего не приобретаем, не едим ли, ничего не теряем" (8,8). Бог - один, и только Им все взращено и освящено. Боги язычников - выдумка, и не стоит позволять их фантазмам влиять на нашу жизнь.  “Но не у всех такое знание” (8,7). И если человек, еще не осознавший пустоты народно-языческих страхов и надежд увидит тебя, христианина, вкушающим пищу, ранее посвященную некоему языческому божеству, то он может смутиться. Если но иудей - он может возгнушаться вообще христианством. Если он сам недавно был язычником - то может воспринять увиденное как позволение и ему быть "немножко христианином, а немножко язычником". И потому надо быть осторожным: "Если кто-нибудь увидит, что ты, имея знание, сидишь за столом в капище, то совесть его как немощного, не расположит ли и его есть идоложертвенное? И от знания твоего погибнет немощный брат... И потому, если пища соблазняет брата моего, не буду есть мяса вовек, чтобы не соблазнить брата моего" (8,10-13). Свобода не обращать внимания на идолы и на идоложертвенное не должна перерастать в свободу идолослужения.

Мы же от этого частного вопроса обратимся к общему, вспомнив еще раз, как именно апостол завершает свое рассуждение об отношении к идолам: "Будьте подражателями мне, как я Христу" (1 Кор. 11,1). Если мы окажемся в подобных ситуациях, то и мы должны будем подражать апостолу Павлу и Христу. И мы должны будем задуматься: а как Христос или Его апостол поступили бы в этом случае? Изгнал бы Христос из храма женщину, вошедшую туда в брюках? Или Он скорее выгнал бы оттуда тех "почетных прихожанок", что начали бы изводить упреками эту несчастную?

Теперь настала пора рассказать об одном уроке, который я получил еще на пороге семинарии. Тогдашний Ректор московских духовных школ архиепископ Александр (Тимофеев) тогда сказал мне: "Мы должны почаще ставить перед собой вопрос: а как в этом случае поступил бы апостол Павел?". Это очень точная формулировка. В самом деле, представлять себе, как поступил бы в том или ином случае Христос - все же затруднительно. Постоянно представлять себя на месте Богочеловека не стоит. А из учеников Христа более всего нам известен апостол Павел - и как человек, и как миссионер, и как пастырь. Важнее же всего для нас то, что ап. Павел умел поразительно отличать главное от второстепенного. Причем он умел не только отстранять второстепенное, но и возвращаться вновь к нему и утверждать его - если это было пастырски необходимо. У него было умение отводить второстепенное, если оно мешает обретению главного. И было не менее важное для пастыря умение видеть, что второстепенное отнюдь не всегда означает "ненужное" или "излишнее".

Этого второго умения часто не хватает либерально-философствующим христианам. Ну, главное же "Христа в сердце иметь! Зачем тут обряды?". Правильно, главное - ввести Христа в свое сердце. Но это никак не повод для того, чтобы обесценить и отбросить все то, что напоено воспоминаниями о Христе и что подводит душу к Нему. Часто люди полагают, что раз "мне это не нужно, мне это ни о чем не говорит" - значит, это не нужно и всем остальным. Апостол Павел умел ценить то, что не имело значения для него самого, но что было значимо для других.

Но именно это и делает неизбежным при знакомстве с его текстами держать в памяти вопрос: что именно Апостол говорит существенно христианского, а что - ради нужд других. Апостол советует нечто делать (а от чего-то уклоняться), чтобы не было соблазна по поводу христиан и их учения у людей, которые смотрят на церковную общину со стороны. Но если те косые взгляды уже давно ушли в историческую могилу, если уже нет тех, кто мог бы искуситься отступлением христиан он норм тогдашнего благочестия - должна ли Церковь делать соблюдение эти норм своей собственной, внутренней, постоянной нормой?

Для примера: "Не сама ли природа учит нас, что, если муж растит волосы, то это - бесчестье для него; если жена растит волосы, для нее это честь" (1 Кор. 11,14-15). Важно заметить, что этот текст является прямым продолжением рассуждений Апостола об отношении к идоложертвенной пище. Вслед за одним примером рассудительно-пастырского отношения к возникающим проблемам, Апостол тут же дает другой - об отношении к прическам. Мужчина должен стричься. Женщина - нет. Всем известно, что по крайней мере в отношении к мужчинам православная традиция не придала этим словам Апостола практически никакого значения. Не только монахи и священники, но и многие миряне сейчас носят длинные волосы.

Не все оттенки этого текста вполне ясны. Похоже, что ап. Павел здесь  (11,10) упоминает о каком-то апокрифическом ветхозаветном предании, связывавшим ношение женщинами платков и какое-то не вполне чистое отношение ангелов к ним. Но в целом позиция апостола становится совершенно понятна, если вспомнить некоторые бытовые особенности той эллинистической культуры, в которой он проповедовал.

Та самая "естественность", которую так любят воспевать в язычестве современные оккультисты, в Греции и Риме обернулась самой странной противоестественностью. Нормой и даже идеалом любви стала любовь гомосексуальная. Диоген Киник не разделял общее увлечение мальчиками - и это стало одной из черт его юродства (Диоген Лаэртский. О жизни знаменитых философов, 6,53-54; 6,59). При такой моде что же оставалось делать гетерам? Им оставалось лишь придавать себе возможное сходство с мальчиками. Самое простое средство к тому - короткая "мальчишеская " стрижка. Напротив, юноши-проститутки придавали себе женоподобность, и самым простым средством к этому было отращивание длинных волос. В течение веков устоялось в народе мнение, что мужчина с длинными волосами - это гомосексуалист.

В первых же христианских общинах многое бурлило. От каких законов освободило нас Евангелие? Что можем мы себе позволить в нашем состоянии "беззакония"? Христиане радостно возвещали всюду свою свободу от закона. А язычники слагали в своих умах глухие отголоски этих возвещений и сплетни по их поводу: "Христиане? Странные люди... Они заявляют, что им закон не писан. Они какие-то атеисты: богов не почитают. Еще они заявляют, что их единственный бог есть любовь. И этого своего божка они прячут, не показывают никому никаких его изображений. Собираются они по ночам. Всех своих называют "братьями  и сестрами". Посторонних на свои сборища не пускают... Ну, мы люди ученые: знаем мы, чем они там занимаются на своих ночных сходках! Ясное дело: у них там сплошный свальный грех, причем в самых разнузданных формах!". И эти сплетники лишь искали повода для того, чтобы  подтвердить свои предположения.

И здесь апостол Павел вынужден был сказать: христиане должны следить за своим внешним видом. Да, Царство Божие внутри нас. Но наша внешность не должна позволять хулить Евангелие. Чему бы там ни учили философы (не стоит все же забывать, что "философами" и содомитами были отнюдь не все современники Апостола), а "природа учит нас, что если муж растит волосы", то есть придает себе женовидность и по сути выставляет себя на продажу - "то это -бесчестие".

Когда все вокруг станут христианами - тогда и у христиан появится право на юродство, на выражение нарочитого презрения к привычным стереотипам, через странности напоминать о главном, которое так легко заслоняется привычными благочестивыми привычками. Но в апостольскую эпоху само Евангелие казалось еще слишком юродивым, слишком непривычным. И поэтому не нужно ничего нарочитого. Во внешнем все должно быть согласно обычным понятиям о приличии. Сегодня нет (может быть, еще пока нет) в светском обществе таких представлений о гомосексуализме, какие были в античности. И потому Церковь не запрещает людям отращивать длинные волосы.

Если бы мы сегодня задумались о том, чем мы не должны смущать нецерковных людей, то, следуя примеру апостола Павла, мы могли бы предостеречь христиан от чего-то иного. Может, сегодня было бы полезно авторитетно возгласить: "Не сама ли природа учит нас, что если в бедной стране священник ездит на "мерседесе", то это - бесчестье для него!"?[xxxix] Но и эту норму не стоило бы делать вечной. Если однажды люди станут жить посостоятельнее - то и эту канонически-пастырскую норму можно было бы отменить[xl].

Итак, если говорить языком православного богословия, в самом Писании надо различать: где - норма, а где - частный совет. Где акривия, а где икономия. Где - необходимая и ясная норма и ее применение, а где пастырски обоснованное отступление от нормы - в сторону ли ее смягчения или ужесточения. А если учесть, что речь идет о поступках Апостолов, то станет ясным, что им стоит подражать даже в их отступлениях от правил (вспомним опять об обрезании Павлом Тимофея). То есть - нужно подражать их пастырской боговдохновенной мудрости. Не повторяя каждый раз буквально всех апостольских поступков и советов, нужно впустить в себя тот смысл, ради которого апостолы предпринимали все свои действия.

Еще один серьезнейший вопрос: как быть с тем, о чем Библия молчит. Если ограничиться только библейскими словами, то как можно жить в России - в стране, даже о существовании которой Библия ничего не знает?

Молчание Библии может быть разным.

Оно может быть грозным (когда речь идет  о том, о чем "стыдно и говорить" - Еф. 5,12)[xli]. Оно может быть равнодушным (Библия ничего не сообщает о результатах Олимпийских игр). Оно может быть исполненным значения и тайны: молчат о том, чего не доверяют бумаге ("Многое имел я писать; но не хочу писать к тебе чернилами и тростью" (3 Ин. 1,13); "Многое имею писать вам, но не хочу на бумаге чернилами, а надеюсь придти к вам и говорить устами к устам, чтобы радость ваша была полна" (2 Ин. 1,12)). Библия может молчать о том, что очевидно несовместимо с ней (например, она не спорит с идеей переселения душ).

Библия молчит и о том, что выше человеческого разумения, о том, что не может вместить себя в наши слова ("Много и другое сотворил Иисус; но, если бы писать о том подробно, то, думаю, и самому миру не вместить бы написанных книг" - Ин. 21,25). Библия молчит (почти молчит, ибо лишь глухо упоминает) и о том, что является не теоретической, словесной, а практической стороной жизни христианина. То, что "сотворил Иисус" - изложить в словах невозможно. Но можно стать соучастником Его дел (дел, а не слов!): "верующий в Меня дела, которые творю Я, и он сотворит, и больше сих сотворит" (Ин. 14.12). Библия молчит о таинстве - о неизреченном и радостном преображающем действии Христа в христианине, ибо то, с чем приходит Спаситель в душу - неожиданно и несказанно ("не приходило то на сердце человеку, что приготовил Бог любящим Его" - 1 Кор. 2,9). Библия молчит и о том, что стало более отдаленным плодом подвига Христа - уже за рамками апостольского поколения. Ведь "Церковь свидетельствует об истине не посредством воспоминания или чужих слов, но своим собственным живым и непрерывным опытом... Истина открывается нам не только исторически. Христос явился и является нам не только в Писаниях"[13].

Наконец, Библия может молчать о том, что знакомо каждому члену народа Божия и потому не нуждается в специальных предписаниях и объяснениях. Так, например, не приводятся слова благодарственных молитв Христа на Тайной Вечере - "Иисус взял хлеб и, благословив, преломил" (Мф. 26,26). Слова благословения, произносимые на пасхальных трапезах, были знакомы каждому иудею. 10 заповедей говорят о необходимости почитания родителей, но не включают в себя заповедь о любви к детям. Значит ли это, что детей любить не надо? То, что очевидно, то не предписывается особыми повелениями.

Именно так надо понимать отсутствие в Новом Завете предписания о крещении детей. В Писании нет запрета на крещение младенцев. Но нет и специального повеления. Если ни в одном из посланий апостолов (а все они довольно полемичны) нет размышлений на эту тему - значит, она была недискуссионна для апостольской церкви. Значит, вопрос о крещении детей казался самоочевидным, не вызывающим вопросов и не требующим объяснений. Что было очевидным для раннехристианской Церкви - невозможность включать детей в свой состав, или же, напротив, естественность этой практики? Если мы вспомним, что апостолы были евреями, а апостольские общины были прежде всего иудео-христианскими, то ответ на этот вопрос станет ясен. Иудейская ритуальная практика предполагала, что ребенок может быть членом народа Божий, членом "народа священников", членом Церкви. Вступление в Церковь в ветхозаветной практике совершалось через обрезание восьмидневного младенца. Поскольку же Христос пришел не для того, чтобы затруднить путь детей к Богу, но для того, чтобы облегчить этот путь и для детей, и для всех людей - считалось просто очевидным, что можно крестить семьями ("домами").

Так что надо осторожнее относиться к протестантскому лозунгу "Только по Писанию" - Solo Scriptura[xlii]. Не все то, о чем не сказано прямо в Писании, Писанием осуждено. Хоть и не сказано в Библии "Летайте самолетами Аэрофлота", мы все же имеем право это делать. Ничего не сказано в Библии о России, но мы имеем право жить и проповедовать в ней.

Иногда же Библия очевидно недостаточна. Например: могу ли я считать достаточным для наших дней критерий различения религиозной лжи от евангельской истины, предложенный апостолом Иоанном: “всякий дух, который не исповедует Иисуса Христа, пришедшего во плоти, не есть от Бога”? Секта Аум Синрике, например, признавала (в отличие от тех древних еретиков-докетов, с которыми полемизировал ап. Иоанн), что у Христа была человеческая плоть, что Он не просто казался человеком, но и действительно был им. Достаточно ли этого, чтобы признать Аум Синрике истинно христианским движением?

Писание само предупреждает о своей собственной недостаточности: "никакого пророчества в Писании нельзя разрешить самому собою" (2 Петр. 1,20). Если бы Писание было понятно само — Павлу не пришлось бы его весьма изощренно толковать. Без его помощи — понятно ли было бы, что значит история с двумя женами Авраама (Гал. 4, 21-31)? Буквы мало — нужен Дух.

Для протестантов "Писание - это документ, образующий основу, составляющий сокровенную жизнь церкви" (Карл Барт)[14]. В православном опыте "сокровенную жизнь церкви" составляет не то Слово, которое воплотилось в слова Писания, но то Слово, что стало плотью - и продолжает пребывать во плоти евхаристии[xliii]. Христос Писания и Литургии, конечно, един. Но очень важно помнить, что все же не только посредством книг Спаситель пожелал входить в жизнь людей. Слова Христа "Я с вами во все дни" можно ли понимать столь узко, чтобы видеть в них обещание типа "книги обо Мне будут с вами во все дни и они будут напоминать вам обо Мне"? По слову ап. Павла, “Никто не может положить другого основания, кроме положенного, которое есть Иисус Христос” (1 Кор. 3,11). Основание Церкви и христианской жизни - Христос, а не Библия. Но в баптистском учебнике догматики: “Священное Писание достаточно для полноты духовной жизни человека”[15]. Мне всегда казалось, что для полноты духовной жизни нужен сам Бог, а не слово о Нем. Или, например, говорит адвентистская книжка: “Служение учения церкви не имеет права основываться ни на чем ином, кроме как на Библии”[16]. Но разве не мёртво слово, которое зиждется не на живом сердечном опыте, а на цитатах?

Писание - лишь одно из тех наследий, что переданы нам Христом. Библия - это правило, канон богомыслия. Правила нельзя нарушать. Но нельзя всю жизнь посвятить лишь повторению правил. Не было бы Бунина и Есенина, если бы они всю жизнь только повторяли орфографическое правило: "жи" и "ши" пиши через "и". Любой специалист знает набор аксиом (канонов) в своей области. Но он именно работает с этими аксиомами, применяет их, добывает с их помощью новое знание или творит с их помощью новый опыт - а не просто  с монотонностью компьютера повторяет одну  и ту же пропись.

Библии нельзя противоречить. Но при этом можно противоречить отдельным ее стихам. Библия есть целостность. В своей целокупной Богодухновенности она несет нам весть о Боге, о человеке, о нашем призвании и спасении. Но очень легко выдрать из нее один стих и, оторвавши его от евангельского духа, сделать его знаменем борьбы с "неверными". Можно легко заставить отдельный стих согласиться со мной. Несравненно труднее понудить к согласию с моими своевольными желаниями всю Библию.

И при этом согласие с Писанием никак не означает обреченность верующего на молчание. Да, человек должен молчать, чтобы расслышать Слово Божие. Но затем это Слово надо применить к своей жизни, к тем жизненным ситуациям, которые бывают непохожи на древнепалестинские. Случаи, когда евангельский смысл и дух помогли человеку верно приложить евангельские заповеди к современной ему жизненной ситуации, хранятся в памяти церковных преданий. Ведь христианами были не только апостолы. Христиане встречались и в других странах и в других столетиях. Их свидетельства не могут ничего добавить к тому, что что апостолы ("самовидцы") сказали о Христе. Но они могут многое сказать о себе самих - о том, что происходит в глубине человеческой души, ищущей, теряющей и вновь находящей Спасителя.

И, значит, мир богословия не исчерпывается изучением Слова Божия. Важнейшим средством защиты Писания от моей предвзятой субъективности является обращение к опыту других людей. Те грани Слова Божия, которые были закрыты для меня, были пережиты другими людьми, людьми иной и более высокой жизни. "Ум хорошо, а два лучше". Не замеченное одним, может быть опознано другими.

Но эти голоса, поправляющие меня, можно и нужно искать не только в современности. И важнее, и познавательнее, и интереснее прислушаться к голосам прежних эпох. На каждом из нас навешены очки той культуры и того времени, в котором мы живем. Снять их себя я не могу. Но я могу, во-первых, заметить, что эти очки на моем носу есть. Во-вторых, я могу попробовать посмотреть на мир мимо них. Для этого я должен изучить - как же именно смотрели на мир и на Библию те люди, которые тоже не было свободны от очков, но это были другие очки, не мои.  Они жили в другую эпоху, в другой культуре, их интеллектуальные и даже бытовые условия жизни были разительно не похожи на мои. Что ж - тем интереснее то, что эти, столь отличные от меня люди, вычитали в той Книге, что сейчас лежит и передо мной. Поэтому изучение Библии не может не вобрать в себя в качестве своей необходимой составной части изучение истории Церкви. Ибо история Церкви есть история слышания Библии. Как люди слушали Слово, что они в нем слышали, и как они на него отозвались. Это и есть история Церкви.

Православие пронесло сквозь века то осмысление проповеди Иисуса из Назарета, которое дали первые, преимущественно ближневосточные поколения христиан. Конечно, этот изначальный опыт и обогащался и дополнялся, что-то в нем временами тускнело, а что-то вспыхивало ярче — но эта непрерывность сохранена. И на мой взгляд, эта традиция прочтения Евангелия и исторически и духовно глубже и достовернее, чем попытки реконструкции, предпринимаемые американскими миссионерами на стадионных “Фестивалях Иисуса” и телеэкранах. Это — их видение Евангелия. Но является ли оно действительно апостольским? Любой серьезный культуролог согласится с суждением Константина Андроникова: “крик Реформы: sola Scriptura по сути своей есть не более чем полемический аргумент”[xliv].

Например, Джимми Сваггерт решил пересказать в телепроповеди евангельскую притчу о безумном богаче (Лк. 12, 13-20). Кульминационный момент в его интерпретации выглядел так: “Тогда Господь похлопал его по плечу и сказал: “глупец, сегодня ночью ты умрешь!”[xlv]. Услышав такое — невольно задумаешься: американские ли протестанты живут и учат “строго по Евангелию” или Евангелие они читают “строго по-американски”.

Православное богословие честно утверждает: мы истолковываем Евангелие. Мы не можем понять Евангелие, не истолковав его. Истолкование неизбежно, а никакого прямого и абсолютно достоверного “отражения” быть не может; искушения Христа в пустыне показывают, сколь несамодостаточно Писание: диавол ведь искушает Его именно цитатами из Писания. “Диавол и теперь, как и при искушении Христа, прибегает к помощи Писаний, чтобы доказать возможность отделения христианства от Церкви”[xlvi].

Слово Божие дается людям - и его же нужно защищать от людей. Поскольку это Слово звучит на человеческом языке, поскольку оно слышится людьми, ими фиксируется, ими передается, ими понимается и перетолковывается, то человеческий элемент неустраним из религии Откровения. Своеволие в толковании Библии неизбежно. Но богословие затем и существует, чтобы ограничивать его, сдерживать и контролировать. Своеволие в обращении с Библией - грех.  С грехом же можно бороться лишь если его заметить, затем осознать как грех и поставить целью бороться в недугом, ранее невидимым и незаметным, а теперь опознанным как враг. Точно так же борьба со своеволием начинается с того, что его наличие замечается и признается.

Протестанты, уверяющие всех встречных в том, что они "учат строго по Писанию", что они в отличие от православных ничего "человеческого" не добавляют к библейскому учению, выглядят довольно неумно. Любой человек (в том числе протестант) при чтении любого текста (в том числе и Библии) вбирает в себя лишь часть его смыслов. Любой человек (в том числе протестант) при чтении любого текста (в том числе и Библии) проецирует в него некие свои ожидания, симпатии и антипатии. Любое прочтение книги является авторским. Любой человек понимает Библию в меру своей конгениальности ей.

Если человек не заметит своей неизбежной субъетивности в своей работе с Библией - то Библия будет беззащитна перед ним. К сожалению, ангелы не являются "самобытным" богословам и не предупреждают их: ты неправильно понял Слово Божие... И тогда человек, убежденный в безошибочности собственного прочтения Писания, становится подобен тем богословстующим "скифам", о которых в конце III века писал св. Мефодий Олимпийский: “Я не могу потерпеть некоторых празднословящих и бесстыдно насилующих Писание, которые с иносказаниями бросаются и туда и сюда, и вверх и вниз... Ориген изуродовал связь Писания как скиф, который беспощадно режет члены какого-нибудь врага для его истребления”[17].

Но не только Библия оказывается беззащитна перед лицом не осознающей себя богословской страсти. Человек сам оказывается беззащитным перед лицом своих страстей. Если он не видит своей сосбственной страстности (пристрастности) - то и не может ее преодолеть или хотя бы ослабить, не может выработать процедур для проверки корректности собственных истолкований писания. Богословие предполагает аскетику ума. В протестантизме аскетика вообще умалена - в том числе и богословская. Аскетика и дисциплина - синонимы. Недисциплинированный ум, ум, не знающий за собой своих привычных грехов, в своей мнимой невинности опасен.

Очень важно приучить человека к осторожности в обращении с Библией. Эта осторожность должна проявляться прежде всего в том, что на место самоуверенного и непродуманного "Библия учит..." должно придти более осторожное и взвешенное: "В моем понимании (в нашем понимании; в понимании духовных наставников нашей традиции...) в данном месте Писания кроется следующий смысл...".

Нетрудно догадаться, что грек, еврей или египтянин третьего века слышали в Евангелии нечто иное, чем американец двадцатого века. А если эта разница неизбежна — то как выбрать интерпретацию, которая и исторически и духовно была бы наиболее адекватна вере первых христианских общин?

А значит, надо думать о том, на каких путях и в чем можно ступить в ту “землю святую”, о которой мы предупреждены, что ступить туда можно лишь “сняв обувь” (см. Исх. 3, 5), и где Господь Сам, Своим действием откроет в сердце человека последний смысл того, о чем Он написал в Евангелии… “Позна­ва­тель­но стяжавший в себе Бога <...> уже не будет более нуждаться в чтении книг. Почему так? Потому что обладающий как собеседником Тем, Кто вдохновил написавших Божественные Писания <…> сам будет для других богодухновенной книгой”, — писал в Х веке преп. Симеон Новый Богослов[xlvii]. Для адекватного истолкования священного текста необходим некоторый внутренний духовный опыт, восходящий к тому же Источнику, что и опыт авторов Библии. Людей, у которых этот опыт есть в той полноте, какую только может принять человек, в Церкви называют святыми.

По выражению о. Сергия Булгакова, святые — “гении религиозности”. Этим он подчеркивает, что судить о том, что может дать человеку стяжание духовного опыта, необходимо не по неудачникам и не по падениям, а по вершинам. Как о смысле музыки мы судим не по ресторанным шлягерам, а по Моцарту и Баху, как о сути живописи мы составляем представление не только на основе комиксов — так и о духовном подвиге надо судить не только по знакомой прихожанке.

При сравнении тех людей, чье мнение определяется как наиболее важные для истолкования Евангелия в Православии и в протестантизме, нельзя не заметить тех различий, на которые указывал С. Н. Булгаков: “Профессора богословия в протестантизме — единственный церковный авторитет: они вероучители и хранители церковного предания. Протестантизм есть в этом смысле профессорская религия; говорю это без всякого оттенка иронии или похвалы, просто констатируя исторический факт”[xlviii]. Если обратить внимание на выбор тех, чьи толкования приемлются как наиболее авторитетные, то нетрудно заметить, что Православие и протестантизм соотносятся как религия монахов и религия профессоров.

Впрочем, и здесь нужно сделать уточнение: сказанное Булгаковым не относится к баптизму-адвентизму-пятиде­сятни­чест­ву. Об этих деноминациях нельзя сказать, что у них имеется глубокая и разработанная богословская традиция. Баптизм вообще — наименее богословская из всех протестантских традиций. Может быть, именно поэтому не лютеране и не англикане — представители богословски и культурно наиболее развитых конфессий протестантского мира — приехали просвещать Россию, а посланцы самых примитивных американских сект. Если кто-то думает, что протестанты, приезжающие сегодня в Россию, захватят с собою Карла Барта или Бультмана, Тиллиха или Мольтмана — они ошибаются. Билли Грэм — это потолок. Се — “человек, отвечающий на все вопросы”. И что этому баптисту до протестанта Бультмана, который говорил, что Иисус научил нас жить в неизбывной тревоге и заботе… Впрочем, я готов взять назад свои слова о бескультурьи американских сект — но лишь в том случае, если мне напомнят о каком-либо великом художнике-баптисте, о глубоком философе-пяти­десятнике, крупном мыслителе-адвен­тис­те или тонком поэте из секты с громким именем “Слово жизни”.

Так что на деле протестанты проповедуют не Евангелие, а свое понимание Евангелия.

Будь оно иначе — не было бы сотен сект, настаивающих на чистоте своего “евангелизма” и утверждающих прямо противоположные вещи. Адвентисты отрицают бессмертие души (а баптисты, ссылаясь на ту же Библию, его признают). Пятидесятники не признают за христиан всех тех, кто не приходит вместе с ними в состояние экстаза. Одни протестантские общины говорят, что Христос — с бедными и страдающими людьми. Другие — что Он именно с богатыми (“бо­го­сло­вие процветания”[xlix]). По подсчету протестантского историка, сегодня “в мире насчитывается около 22 000 различных протестантских конфессий, вероисповеданий, сект и т. п.”[l].

Во всех религиозных традициях мира единство текста определяется исключительно единством традиции его толкования. А потому еще в древности св. Иларий Пиктавийский сказал, что “Пи­сание не в словах, а в понимании” (scripturae enim non in le­gen­do sunt, sed in intelligendo” — Константину Августу. 2, 9). Значит, когда протестант говорит: “Такое-то мнение православных противоречит Библии”, на самом деле он имеет в виду, что такое-то мнение православных противоречит его пониманию Библии. И прежде, чем  торжествующе воскликнуть: “Так говорит Библия!”, ему (как и любому человеку) стоит хотя бы на минутку задуматься: а точно ли так говорит именно Библия —  может, так говорят всего-навсего я сам и тот пастор, чьи лекции я слушал в прошлом месяце?

Надеюсь, понимание этого обстоятельства поможет многим православным вести дискуссию с протестантами. Ведь очень трудно решиться на дискуссию с Библией. А вот на диспут с человеком можно пойти легко. Полемика с протестантами — это не полемика православных с Библией. Это всего лишь диспут с людьми. С людьми, которые, как и мы, могут ошибаться.

А у нас есть выбор: или читать Библию глазами древних святых. Или смотреть на нее через очки создателей новых сект. Конечно,  в любом столетии человек может встретиться с Истиной. Но если в итоге его поисков возникает движение, считающее именно этого человека своим отцом-основателем, то  стоит присмотреться к подробностям  его жизни и к тем обстоятельствам, в которых этот основатель получил свои новые духовные знания.

Ну, а теперь – без комментариев. Лютеране сами рассказывают о том, где родился протестантизм:

«Обнаружен самый важный для лютеран туалет. Немецкие археологи утверждают, что нашли туалет, в котором Мартин Лютер составил свои знаменитые 95 тезисов, приведших к протестантской Реформации, сообщает "Благовест-инфо" со ссылкой на "Ecclesia" и "Daily Telegraph". Лютер часто намекал, что страдает хроническими запорами, и по этой причине много времени проводил в уборной. Эксперты заявили, что они уже много лет убеждены, что 95 лютеровских тезисов были написаны в клозете, однако не знали, где находился этот объект, пока не нашли каменную конструкцию в остатках флигеля в доме Лютера в Виттенберге. "Это великое открытие, – заявил директор Мемориального фонда Лютера Стефан Рейн. – Отчасти потому, что речь идет о человеке, на чьих текстах мы очень сосредоточены, в то время как земному, стоящему за ними, уделяется мало внимания". "Это место, где родилась Реформация, – отметил далее Рейн. – Лютер сам говорил, что делал свои открытия в клоаке. Мы не имели понятия, где же находилась эта клоака. Теперь понятно, что имел в виду реформатор". 450-летний нужник, который для своего времени был очень совершенным, сделан из каменных блоков и имеет сиденье с отверстием. Внизу находится выгребная яма, соединенная с примитивной канализацией. Профессор Рейн сказал, что Фонд Лютера не будет позволять посетителям его дома, которых в год здесь бывает около 80 тысяч, сидеть в этом туалете. "Сам бы я никогда не решился сделать это", - говорит профессор»[li].

 

 

ХРИСТИАНСКИЕ КОНФЕССИИ И ИСТОРИЧЕСКИЕ ЭПОХИ

Три конфессии составляют сегодня христианский мир. Православие, Католичество, Протестантизм. Каждая из них несет в себе печать той эпохи, в которую она сложилась.

Православие — это античное христианство. Мы — старообрядцы Европы: мы верим так, как европейцы тысячу лет назад. Мы — Европа Боэция, Августина, Тертуллиана, Амвросия. Пра­во­славие — это то прочтение Евангелия, тот образ жизни во Христе, который сложился в эпоху поздней античности.

Когда греческая философия достигла своего зенита в Плотине, в тот век и в том же городе творил человек, именуемый “от­цом православного богословия” — Ориген. Св. Василий Великий и св. Григорий Богослов успели окончить афинский (еще языческий) университет прежде его заката и успели посоветовать своим ученикам взять в свой христианский путь великих языческих авторов[lii].

Именно IV век был центральным в истории православия — это и “золотой век святоотеческой письменности”, и время принятия Символа Веры, время рождения монашества и окончательного оформления структуры церковного организма. До эпохи нашествия варваров христианство успело найти свои основные формы, сохраненные в Православии в основном и доныне настолько, что даже по наблюдению А. Гарнака — знаменитого протестантского историка Церкви — Православие с тех пор не менялось: “Я попрошу вас пропустить столетия и перейти к рассмотрению греческой церкви в том ее виде, в котором она существует теперь, который остался в ней существенно неизменным в течение более чем тысячи лет. Между третьим и девятнадцатым веком в церковной истории Востока мы не видим какой-либо глубокой разницы… Очевидно, народы, принадлежащие к православию, не переживали с тех пор ничего такого, что могло бы сделать для них церковь несносной и заставить их потребовать реформ”[liii].

Гарнак об этом говорит с интонацией уничижения: вот, мол, православные так и не двинулись вперед за полтора тысячелетия. И все же даже он поражен загадкой неизменности Православия. Настолько “впору” оно пришлось грекам и славянам, что все попытки церковных реформ приходилось навязывать народам сверху — и все они после первых десятилетий успехов все же так и гасли в толще церковного народа. “Русь не просто приняла христианство — она полюбила его сердцем, она расположилась к нему душой, она излегла к нему всем лучшим своим. Она приняла его себе в названье жителей, в пословицы и приметы, в строй мышления, в обязательный угол избы, его символ взяла себе во всеобщую охрану, его поименными святцами заменила всякий другой счетный календарь, весь план своей трудовой жизни, его храмам отдала лучшие места своих окружий, его службам — свои предрассветья, его постам — свою выдержку, его праздникам — свой досуг, его странникам — свой кров и хлебушек… Только всего и нужно было: возродить этот прежний “святой дух” Руси, дать выйти ему из дремного замиранья”[liv]. Конечно, жила Церковь, конечно менялись обстоятельства и формы ее жизни. Но организм ощутимо тот же — во всех столетиях. Но духовные гены — те же.

Сравнив беседу “О смысле христианской жизни” святого XIX века Серафима Саровского или сборник речений преп. Силуана Афонского (ХХ век) с беседами преп. Макария Египетского (IV век) или Игнатия Богоносца (II век), можно согласиться с замечанием О. Мандельштама о том, что “у каждой истинной книги нет титульного листа”. Православный (не-богослов) может читать Златоуста — и даже не догадываться о том, в каком веке жил этот учитель; он будет читать Ефрема Сирина и не осознавать, что держит в руках труд не грека и не русского, а сирийца… Вообще это действительно чудо — что при всей очевидности герменевтического закона “каждый понимает по-своему”, православная экзегетика смогла сохранить свою самоидентичность на протяжении двух тысячелетий и на пространстве десятков народов и культур. Чудо состоит в том, что, будучи образом миропонимания, взращенным в совершенно определенной и специфичной культурной среде (Восточная Римская империя), православие смогло не остаться в ней, а пройти сквозь совершенно иные культурные условия. Византия осталась в прошлом. Церковь живет и после Византии.

Но пока Византия была, она (точнее — “Восточная Римская империя”) продолжала оставаться восточной звездой в темных веках Европы. Когда после варварских нашествий связь Европы с античностью ослабла, Византия продолжала оставаться оплотом римской государственности и эллинской мысли. Философ и историк средневековой культуры Лев Карсавин писал, что “с самых начал своих западная церковь отстала от восточного умозрительного богословия, что обыкновенно объясняют умственною отсталостью Запада вообще. Психология, этика, учение об обществе, о государстве Божием — таковы главные вопросы, занимавшие западную мысль. Очень быстро догматическая жизнь Запада упрощается, становится элементарной, и Августин переводится на язык Григория Великого. На долгое время все христианское учение на Западе как бы превращается в “fides implicita” (лат. “подразумеваемая вера” — А. К.), и это происходит в тот самый момент, когда на Востоке идет напряженное изучение самых трудных и основных вопросов догмы”[lv].

Даже когда через арабов, завоевавших многие культурные сокровища Византии, Запад получил-таки Аристотеля и античных философов (никогда не терявшихся в православном мире); даже когда множество греческих интеллектуалов убежало на Запад, спасаясь от мусульманского нашествия и неся с собою дух Эллады и книги отцов Древней Церкви; даже когда в самой Западной Европе началось брожение Возрождения; даже когда Запад начал воспринимать Православный Восток как “раскольнический” и “ере­тический”, — даже тогда в восприятии лучших умов Запада Константинополь оставался городом загадочных духовных и культурных сокровищ. 12 июля 1453 года, через месяц после падения Константинополя, Эней Сильвий Пикколомини, будущий папа (1458-1464) писал папе Николаю V: “Но что за чудовищная весть, только что принесенная из Константинополя? Стыдно жить… Скорблю о бесчисленных базиликах святых, построенных с дивным искусством, а теперь обреченных на руины или магометанскую скверну. Что скажу о книгах, которых там без числа, латинянам еще неизвестных! Увы, имена скольких великих мужей теперь будут утрачены! Это вторая смерть Гомеру, вторые похороны Платону. Где теперь будем искать творения философов или поэтов? Иссяк источник муз. Вижу одновременно уничтожение веры и науки”[lvi].

Католичество по основным своим чертам — это средневековое восприятие христианства. Властность, юридизм, стремление заковать Церковь в латы схоластического разума, канонических предписаний и папского авторитета[lvii].

Римская Церковь – наследница Римской империи. Вкус целого источника можно почувствовать по нескольким каплям. Возьмем «на пробу» священнейшие формулы православной и католической церквей – те слова, через которые они совершают свои таинства.

Католический священник совершает крещение со словами – «я крещаю тебя во имя Отца и Сына и Святого Духа». Православный священник при совершении крещения говорит: «Крещается раб Божий… во имя Отца и Сына и Святого Духа». При венчании ксендз произносит: «Я властию мне данной объявляю Вас мужем и женой». В православном храме в аналогичную минуту звучит иная молитва: «Венчается раб Божий… рабе Божией…». Формулы миропомазания: в православии - “Печать дара Духа Святаго”; в католичестве - “Знаменую тебя крестным знамением и утверждаю тебя миром спасения во имя Отца и Сына и Святого Духа”. Латинская формула исповеди – «я, властию мне данной, отпускаю тебе грехи твои» - через Польшу и Украину пришла в XVII веке и в Русскую Церковь. В Древней же Руси формула исповеди звучала: «Грехи твои на вые (шее) моей, чадо». И поныне в остальных православных Церквах исповедальная формула звучит отлично от латинской – «Отпускаются тебе грехи твои».

Это различие замечено уже давно. Старообрядческие тетрадки приводят слова св. Симеона Солунского о различии православной и католической формул крещения: “Я крещаю” или “крещается”. “Ибо крещаю аз не объявляет, что крещающийся вольно желает креститься”, т.е. символизирует свободу крещаемого (Поморские ответы, ответ И, статья ЛЕ). “Подобне и другий панагиот, святый Никифор к латином пишет: но вы же глаголите крещаю тя аз, и творятся попы ваши богом”.

Имперский инстинкт власти проявляет себя в этих римских формулах. В римском восприятии Церковь есть институт власти: от Бога власть делегируется папе и им распределяется епископам и священникам. И эту власть надо обожать и впадать в умиление при виде ее высшего носителя...

В отличие от православного мира, католичество последние сто лет испытывает ощущение неудобства от своей старины и пробует “обновляться”[lviii]. Часть этих реформ явно идет католикам на пользу; часть, по моему ощущению, — во вред. Во всяком случае, во второй половине ХХ века в католическом богословии появилась плеяда блестящих мыслителей, поставивших своей целью прорваться сквозь стену средневековой схоластики к антично-христианскому наследию, к Отцам первых веков, то есть — к Православию (это прежде всего Ив Конгар, Анри де Любак, Жан Даниелу, Луи Буйе, Ганс Урс фон Бальтазар). Если еще в середине нашего века папа Пий XII требовал от ватиканского официоза “Оссерваторе романо”, чтобы писали не православные, а так называемые православные или в кавычках[lix], то после Второго Ватиканского Собора католической церковью на официальном уровне практически сняты все вероучительные претензии в адрес православия. Католик может без всяких укоров совести читать православный символ веры. Католическая церковь признает, что православие сохранило неизменными древнехристианскую веру и образ благочестия. Обвинений в ереси со стороны католиков нам более не выдвигается. Так осуществилось то, о чем мечтал в прошлом веке св. Иннокентий Херсонский[lx].

В православии же существуют два образа католичества. Один — это образ обновленного католичества, на православный вкус слишком много уступившего духу секуляризации[lxi]. Слишком мно­го светской идеологии, светской психологии и политики в жизни современной католической церкви. Не догматы, но стиль жизни более различает нас сегодня и вызывает недоумение православных. Отстраняя от себя черты прежнего, средневекового католичества, католические реформаторы приобрели немало таких черточек, которые не сделали их более близкими в православном восприятии.

При этом в православии хранится память и о прежнем, средневековом образе латинства. В таком случае различие православия и католичества может, например, ощущаться изнутри православной традиции так: “Непомерное развитие схоластики в вероучении и художественных форм в церковнослужении не спасло католической Церкви, этой блудной дочери христианства, — пишет В. О. Ключевский, — ни от богохульного папства с его учением о видимом главенстве и непогрешимости, ни от мерзости религиозного фанатизма с его крестовыми походами на еретиков и инквизицией, явлениями, составляющими вечный позор католицизма. Люди, о которых идет речь (славянофилы — А. К.), никогда не были за такую Церковь: они слишком прониклись духом своей строгой матери, учащей “пленять разум в послушание веры”, чтобы сочувствовать учению другой Церкви, внушающей “пленять его в послушание чувства”… Они никогда не были за Церковь, в которой Слово Божие слишком заглушается человеческими звуками, живая и действенная истина поочередно анатомируется схоластикой и гальванизируется религиозным фурором, и вера тонет в море форм и впечатлений, возбуждающих воображение и поднимающих страсти сердца… Они ценят дух своей Церкви, предлагающей сознанию человека чистую божественную мысль, как она высказана в простоте евангельского рассказа и в творениях первоначальных церковных учителей — мысль, не закрытую для человеческой веры схоластическими наслоениями и не разбавленную поэтическими развлечениями и декорациями. Ее обряд, скудный художественным развитием, всегда трезв и не туманит, не пьянит верующей мысли… Этих характеристических свойств православия не могут не ценить люди, не любящие жертвовать чистой созерцаемой религиозной истиной возможно красивому ее выражению, возбуждающему наиболее приятные законные ощущения — люди, привыкшие не терять из-за негармоничного голоса одинокого дьячка нити воспоминаний, вызываемых его чтением и пением, — и пусть указывают им на неразвитость православного церковного искусства или на недостаток пропагандистской энергии, также характеризующих нашу Церковь, — они не посетуют ни на то, ни на другое, зная, что с Церковью связаны у человека потребности повыше художественных и что не какое бы то ни было насилие, нравственное или физическое, лежит краеугольным камнем в ее основании. Потому-то так крепко стараются они держаться за церковные догматы и формы в их первоначальном, чистом виде, какой они находят в православии”[lxii]. Впрочем, фраза о неразвитости православного искусства — слишком от своего времени (еще не открывшего для себя мир русской и византийской иконы, равно как и богатейший мир древнерусских церковных распевов) и от западнического европоцентризма, от которого не был свободен по сути ни один светский русский мыслитель прошлого века.

Немцы, поднявшие бунт против папства на полтысячелетия поз­же греков и славян, создали протестантизм. Увы, Лютер поя­вился через сто лет после того, как пал Константинополь и с ним великая школа византийского богословия. Отцы протестантизма вступили в переписку с патриархами восточно-православной Церк­ви, надеясь найти у них богословие иное, чем то, что было знакомо им по католичеству. Лютер, начиная полемику с папством, с надеждой всматривался в мир восточного христианства: “Ни Собор Никейский, ни первые Отцы Церкви, ни древние общины Азии, Греции, Африки не были подчинены папе; да и сейчас на Востоке существуют истинные христиане, у которых епископы Папе не подчинены… Не вопиющая ли несправедливость — извергать из Церкви и даже из самого неба такое великое множество мучеников и святых, какими в течение четырнадцати веков прославлена Восточная Церковь?”[lxiii].

Если бы Лютер был современником великого Григория Паламы (XIV век), история мира была бы иной… Но в середине XVI века восточные богословы уже несколько десятилетий учились лишь по западным схоластическим учебникам. И потому протестанты увидели в полученных ответах православных не несомненный голос древности, а лишь разбавленное латинство (“католичество без папы”)… Протестантизм тогда не узнал, что можно быть в традиции, и при этом в традиции радикально иной, чем латинская схоластика[lxiv]. Не встретив православия на современном ему Востоке, протестантизм пошел своей собственной дорогой.

Не найдя дороги к раннехристианскому прошлому, протестантизм стал всего лишь порождением современной ему эпохи. Лютеранство, кальвинизм, англиканство — родом из “эпохи буржуазных революций”. А тот протестантизм, что сегодня известен в России (баптизм, адвентизм, пятидесятничество) еще современнее: это всё родом из совсем недавнего и “прогрес­сив­но­го” XIX века[lxv]. Но это не комплимент. Невелика честь быть плодом эпохи духовного упадка, секуляризации и материалистического культа потребления.

По религиозному признаку все культуры можно разделить на “сотериологические” и “гедонистические”[lxvi]. Первые ищут спа­се­ния (swthria по-греч. “спасение”); последний смысл человеческой жизни они полагают по ту сторону смертного порога, и саму человеческую жизнь рассматривают, по слову Сократа, как “подготовление к смерти”, как искусство умирать… Другие (гедонистические, от греч. hdonh — наслаждение) видят высший смысл человеческого бытия в том, чтобы в пределах земной жизни, безотносительно к грядущей Вечности, с максимальным комфортом устроиться на земле. “Будем есть и пить, ибо завтра умрем”, — так итожил мироощущение подобных людей ап. Павел. Можно симпатизировать одному жизненному укладу или другому, но нелогично ожидать религиозных откровений и религиозного учительства от гедонистической, по сути материалистической цивилизации.

К первому типу культур относятся Египет и Индия, средневековая Европа и Россия. Во второго рода цивилизации живем мы сейчас… Нужны доказательства? Но можно ли возразить горьким словам сербского богослова архим. Иустина (По­по­ви­ча): “Еретические народы нашего времени отвели Христу последнее место на трапезе этого мира, как последнему нищему, тогда как на первые места посадили своих великих политиков, писателей, философов, легендарных героев, ученых, финансис­тов и даже туристов и спортсменов. Если бы Европа осталась христианской, то хвалилась бы Христом, а не культурой. И великие народы Азии и Африки, хотя и некрещеные, но духовно настроенные, это понимали и ценили, ибо каждый из этих народов хвалится своей верой, своими божествами, своими религиозными книгами — Кораном, Ведами и др. Не хвалятся они лишь делами рук своих, своей культурой, но тем хвалятся, что считают высшим себя, действительно наивысшим в мире. Толь­ко европейские народы не хвалятся ни Христом, ни Его Еванге­ли­ем, но своими смертоносными машинами и дешевыми фабриками, и последствия этого самохвальства таковы, что все нехристианские народы возненавидели Христа и христианство. Возненавидев плоды Европы, возненавидели и европейского Бога. Но Европу и это не волнует, ибо она прежде всех возненавидела и отвергла своего Бога… Ты — Азиат, сказала Европа Христу в своей многовековой уже тяжбе с Ним”[lxvii].

И если из гедонистической цивилизации можно заимствовать сантехнику и кулинарию, то вряд ли столь же успешен будет импорт ее религиозных представлений. “Маленькие мы, но большая у нас идея и светлое осенило нас видение. Мелкие бесы ходят около нас и хотят в тьму своей мелочности затянуть, чтобы померкло все, светившее нам, и маленьким стало бывшее в нас великим”, — так выглядит встреча двух этих цивилизаций из мира религиозного[lxviii]. А В. Марцинковский, замечательный русский миссионер начала века, рассказывал, что как-то одна американская фирма в Китае предложила миссионеру перейти к ней на работу в качестве переводчика. Деньги предлагались большие. Миссионер отказался. На вопрос, не показалась ли ему недостаточной предлагаемая оплата, он ответил: “Деньги-то большие. Да дело больно маленькое”.

Сама Реформа когда-то рождалась в муках, рождалась как протест против “прирученного” христианства. Но, даже с симпатией вспоминая “романтику” Реформы, можно ли не замечать того, что произошло затем? — “Дальнейшее хорошо известно. Христианство “восстановилось” на новом, комфортабельном и безопасном уровне. Кажется, Тиллиху принадлежат слова об удобном, уютном Боге, ничего не требующем, всегда готовом спасти тебя, хоть ты вовсе того и не желаешь… А “мгновение внезапно разразившейся Истины”… — оно исчезло, растворилось где-то там, в доисторической мгле. Оно тревожило пару чудаков, атавизм среди добрых христиан, невозмутимо, с деловой пунктуальностью отмечающих Воскресенье доброго Бога, гаранта здоровья и коммерческих успехов, хранителя домашнего очага…”, — так пишет Валерий Сендеров о религии сегодняшних европейцев[lxix].

“Всегда и большинство ищет пассивной спасенности, приобретения даров духовной жизни без самой жизни. Всегда и везде большинство рассчитывает купить Св. Духа”, — говорил о. Павел Флоренский[lxx]. Европа новейшего времени, всюду ищущая развлечений, сделала из религии Распятия повод для “чувства глубокого удовлетворения”: “ты только признай, что за тебя долг уже заплачен, и продолжай твой бизнес, ибо местечко на Небесах тебе уже готово!”. Но может ли быть большая подмена? И не есть ли это всего лишь выдача уже не частной, как бывало у католиков, а тотальной индульгенции за счет “заслуг Христа”?

Против этой покупки спасения обрядовым благочестием протестовал Лютер. Но в конце концов протестантизм лишь назначил еще более низкую цену в этой торговле — “просто вера”. Боже, если бы Лютер видел, как его муки в обретении веры превратятся в дешевую уверенность нынешних протестантов, в “за­нуд­но бубнящий мятеж”[lxxi]. Если бы Лютер увидел, как выстраданную им веру рекламируют как залог комфортабельного земного устройства! И сегодня уже православная мистика является голосом протеста: мало лишь соглашаться с Евангелием, мало веры, мало собраний и стихов. Нужен еще тяжкий путь духовного восхождения…

И все же массовый американский протестантизм, столь хорошо знакомый теперь россиянам в своих баптистских и адвентистских разновидностях, это — христианство уходящей эпохи. Этот протестантизм из той эпохи, которая называлась “Новым временем” и выразила себя в культе “Просвещения” и рационализма (до некоторой степени это же можно сказать и о более ранних формах протестантского движения). Примитивное эстетическое чувство. Нарочитое морализаторство. Отсутствие ощущения Традиции и Церкви (индивидуализм). Нечувствительность к мистике и таинству. “Все, что не поучает, должно быть отброшено, хотя бы в нем ничего плохого и не было”, — утверждает Ж. Кальвин[lxxii]. Человек становится одномерен, он сводится к рассудку, к изготовителю и потребителю ясной и отчетливой — “поучающей” — религиозной информации.

Но сегодня из мира нейтрально-безрелигиозного, светского ли­берализма и просветительства мы входим в мир нового религиозного мироощущения. Маятник мировой истории прошел от точки религиозного напряжения в эпоху Реформации к религиозному минимуму ХХ века, и в канун XXI века явно входит в зону новой религиозности, в которой пока задают тон антихристианские течения.

Более “современными” (в смысле еще более подверженными влиянию духа современности) на сегодняшний день оказались протестантские движения так наз. “третьей волны”: харизматические движения, на которые с практически равным ужасом смотрят и православные, и католики, и обычные протестанты. Эпоха неоязычества, эпоха оккультных вкусов по своим рецептам создала себе и соответствующую разновидность “христианства” — со столь же легкими и массовыми чудесами, видениями и исцелениями. Стоит “чудотворцу” “Слова жизни” взмахнуть пиджаком — и вот уже десятки людей падают на пол, сраженные силой “святого духа”. Джон Уимбер, один из основателей харизматического движения, так описывает одну из практик своего движения (под названием “покой в Духе”): “Об этом феномене, когда люди падают на пол и иногда лежат на спине или на животе по нескольку часов, известно нам не только из сообщений истории Церкви. Он случается часто и в наши дни. Случается, что такое состояние длится от 12 до 48 часов. Случаются ситуации весьма драматические, когда так падает пастор или духовный руководитель. Как правило, многие действительно повергаются в Духе ниц и продолжают лежать на животе. Были случаи, например, когда один пастор на протяжении почти часа бился ритмически головой о пол”[lxxiii].

То, что сегодня творится на собраниях неопятидесятников-харизматов, напоминает не об апостольской Церкви, а о шаманских камланиях. Нам всем известны бабки-целительницы, которые сидят под православными иконами, читают православные молитвы, но при этом по сути колдуют. Христианский антураж и лексикон не гарантируют христианского внутреннего настроя. Вот так и у харизматов. Проповеди и гимны у них христианские, а вот мистический опыт родственен скорее нью-эйджеровским технологиям транса, нежели православной молитве.

В 1998 году я был в Ханты-Мансийске, и работники местного дома культуры были очень обрадованы тем, что в их стенах наконец-то зазвучала православная проповедь. А то все харизматы да баптисты, американцы да корейцы… На радостях они поведали мне такую историю:

Истекло время аренды зала харизматами. Пора расходиться – а у них самый экстаз. Глоссолалия уже позади, теперь они уже покруче «изменяют» состояние своих сознаний. «Техничка» тем не менее начала уборку. И вот проходит она со своей шваброй под сценой (то есть между сценой и залом), а пастор в это время делает пассы в зал: «Примите Духа Святого! Примите мир в Духе Святом!». Сектанты один за другим валятся без сознания (такое состояние называется у них «покой в Духе»). Уборщица оказывается как раз между пастором и залом, не смотрит ни на того ни на другого, а лишь на подметаемый ею пол. И тут вдруг после очередного «пасса» – она и сама падает без сознания. Зал в восторге: «Вот оно, свидетельство истины нашей веры! Напрасно неверы говорят, будто у нас тут самовнушение! Вы же видите - человек не слышал наших проповедей, не молился с нами, а тем не менее оказался доступен действию Духа!». Восторг длился минут пять. А затем уборщица пришла в себя и молвила: «А что, разве у нас сегодня снова Кашпировский?». Просто в прошлый раз в такое же трансовое состояние вводил ее именно сей персонаж…

Классический протестантизм недостаточно приспособлен к оккультным модам “эры Водолея”, и потому не будет распространяться беспрепятственно и легко. Он был слишком “совре­ме­нен” сто лет назад, и потому сегодня становится слишком устаревшим: богословие, как и литература и мода, если стремится быть современным, очень быстро оказывается устаревшим.

А харизматические секты, растущие поразительно быстрыми темпами именно в силу своей созвучности оккультным потребностям сегодняшнего общества, явно не противостоят оккультизму, но всего лишь являются его передовым отрядом. Понятно, что оккультизм, слегка замаскированный под христианство, с оккультизмом уже прямо антихристианским всерьез бороться не будет. Слишком легкие чудеса и там и там, и от слишком странной, слишком анонимной “силы” они в обоих случаях исходят. Значит, не от протестантов-харизматов ждать противодействия неоязычеству.

Когда я говорю о противодействии оккультизму — я не имею в виду лишь издательскую, лекторскую и просветительскую деятельность. Лекциями сатану, сорвавшегося с цепи, не остановишь. Оккультисты призывают к себе нечеловеческие “силы” и “энергии”, “духов” и “иерархии”. Борьба с атеизмом была борьбой просто с человеческим заблуждением, это была дискуссия с людьми. Борьба с оккультизмом — это уже борьба с тем, что страшнее невежественного человека и сильнее взвода лекторов-агитаторов. Надо не просто предупредить человека: “не связывайся!”. Надо защитить его от того зла, что причиняется и призывается теми, кто живет вокруг него. И освящение его квартиры здесь будет не менее важно, чем вручение ему брошюр о вреде оккультизма. Брошюра защитит его от собственного греха. А от греха соседки? А просто от хулиганства “ба­ра­ба­шек” и иных “мелких бесов”? Человек, вновь опущенный в мир бытового оккультизма, снова ощутил и потребность в реальной, сверхсловесной защите от духовной реальности зла. Православное убеждение в том, что людей надо реально, энергийно защищать от сил зла, от бесов, сегодня мощно подтверждается с противоположной стороны: самими теоретиками и практиками язычества[lxxiv].

Мало говорить о Христе. Мало верить в Христа. Нужно пропитать себя благодатными энергиями Христа. Человеческие действия, призывающие в наш дольний мир энергии мира горнего, называются обрядами. Та самая развитая и пышная обрядность православия, в которую было выпущено столько ядовитых стрел в эпоху рассудочного просветительства, сегодня открывает свой над-педагогический смысл. Обряд — не просто проповедь в жестах и гимнах. Обряд есть освящение материи, освящение мира. Это вытравливание из мира коррозии смерти и новое насыщение его токами Истинной Жизни. Да, православие есть религия священного материализма. Да, наша главная религиозная задача — вовсе не перевоспитание мира, не моралистика и не построение философских систем. Главная задача Церкви, как понимает ее православная традиция, — простереть благодатный покров над миром человека. Наша главная жизнь — в обряде, в той практике, которая привлекает защиту Горних сил над нашим миром, отравленным энтропией и смертью. И много раз мне доводилось убеждаться в мудрости совестного инстинкта русского человека: даже обращенный в протестантизм и регулярно ходящий в протестантские лектории, в минуту действительной боли, действительного искушения духовным злом — он бежит все же к православной святыне…

Интерес к восточной мистике и аскезе вдруг выявил бедность традиционного протестантизма именно в этой области человеческой жизни. И тут оказалось, что то, что в прошлом веке казалось в православии самым архаичным, отжившим и ненужным, к конце ХХ века стало самым актуальным и нужным. Оказалось, что огромная аскетическая практика есть не только в Тибете. Монашество, отвергнутое в христианстве протестантами (когда монах Лютер женился на монахине), сохранилось не только в Индии. И колдовство оказалось не просто “грехом” (в смысле нарушения библейского запрета), не просто субъективной ошибкой, а чем-то гораздо более реальным.

Протестантизм вырос в христианском мире, в мире, в котором уже не было реального язычества, и потому он не смог разглядеть духовную необходимость тех сторон православия (и католичества), которые сформировались в эпоху первохристианской борьбы с языческим миром. Он потерял ощущение земли как планеты, оккупированной силами зла, и потому лишь смеялся, читая в православных молитвословах молитвы “на освящение всякой вещи”. Сегодня же уже тысячи людей, прежде далеких от всякой религиозности, готовы подтвердить, что дом действительно надо освящать, что святая вода есть не просто бабушкино суеверие и что иконы в доме не просто настенное украшение.

У православия же есть опыт жизни в антично-языческом обществе. И поэтому оно сможет дать защиту и ответ там, где окажется бессилен протестантизм. Христианство “Эпохи Водолея”, “Новой Эры”, “Эпохи Матери мира”, “Эпохи Будды-Май­трейи” и прочих “эпох”, под которыми неоязычники имеют в виду эру своего пред-антихристова торжества — это именно Пра­вославие. Оно способно возглавить движение «от новой тьмы – к древнему свету» (преп. Викентий Лиринский. Напоминание 1,5).

 

“ХРИСТОС — СПАСИТЕЛЬ”: ВЗГЛЯД С ВОСТОКА И С ЗАПАДА

Откуда родом листовки и брошюры, распространяемые протестантами на улицах и на собраниях? Из суперсовременной Америки? Из первых лет третьего тысячелетия? Нет — это только так кажется. На самом деле они довольно стары. Основные богословские схемы этих протестантских проповедников родом из Средневековья.

Именно в Западной Европе средних веков сложились их основные способы толкования Евангелия. Именно от средневекового католичества протестантизм наследовал основные темы своего богословия. Да, он полемизировал с католиками — но на их языке, усвоив основные ходы схоластической мысли.

Основное различие между Западным и Восточным христианством было заложено еще в античности. Мир восточного Средиземноморья, и прежде всего мир эллинов, был более склонен к философии и к мистике. Гений римлян проявлял себя не столько в философии или в религии, сколько в государственном управлении, в праве, в военном деле[lxxv]. Рим не родил ни одного крупного самостоятельного философа. Лукреций и Цицерон — скорее популяризаторы и компиляторы, чем творцы. Имен, сравнимых с Аристотелем или Сократом, Платоном или Плотином, Рим не дал. Но Рим дал классические законы, классические образцы государственного устройства, классическую процедуру судопроизводства. Велика и роль юристов в развитии римской классической литературы.

И вот в 10 веке германского мальчика приводят в монастырь для получения образования. Первое, что он должен осилить – язык. Дома-то он говорил на одном языке. А язык школы, науки, культуры и алтаря – это другой язык. Латынь. И он начинает ее изучать. Сначала – грамматика. Изучается она не по адаптированным текстам для иностранцев, а по лучшим образцам. Значит – по Цицерону. Затем - риторика. Ну кто же лучший ритор, чем Цицерон? Затем – логика. И тут речи Цицерона незаменимы. Далее следует изучение философии. И это новый повод для обращения к трудам Цицерона, но на этот раз уже со стороны их содержания, а не языковой формы. Это школьное вездесущие Цицерона упоминал уже Сенека в письме к Луцилию: «...не надо удивляться, если из одного и того же каждый извлекает лишь нечто, соответствующее его занятиям. На одном и том же лугу бык ищет траву, собака — зайца, аист — ящерицу. Если книгу Цицерона «О государстве» возьмет в руки сперва какой-нибудь филолог, потом грамматик, потом приверженец философии, каждый из них обратит все усердие не на то, нa что оба другие. Философ подивится, что так много можно сказать против справедливости. Филолог, если возьмется за то же сочинение, заметит вот что: «Было два римских царя, из которых один не имеет матери, другой отца». Ибо есть сомнения насчет матери Сервия, а отца у Анка не имеется,— царя именуют внуком Нумы... Если же эти книги развернет грамматик, он прежде всего внесет в свои заметки старинные слова: ведь Цицерон говорят «воистину» вместо «на самом деле», а так­же «оного» вместо «его»... Но чтобы мне самому, отвлекшись, не соскользнуть на путь грамматика или филолога, напоминаю тебе, что и слушать и читать фило­софов нужно ради достижения блаженной жизни и ловить следует не старинные или придуманные ими слова либо неудачные метафоры, а полезные наставления» (Письмо 108, 28 слл).

Наконец, настала пора юноше изучать христианское богословие. Нет, тут уже не по Цицерону. Но ум школяра уже настолько привык вращаться в мире Цицерона, что привычные схемы аргументации сами воспроизводят себя. В богословие входит навык римского юридизма.

Этот юридический гений римлян вполне проявил себя и в устроении христианской жизни. Каждый человек приходит в Церковь со своими талантами (а зачастую и предрассудками). То же можно сказать и о целых культурах. Рим, приняв христианство, нашел способ по-своему, юридически истолковать его. Трагедия человеческой истории у христианских цицерониан превратилась в судебный акт, во вселенский трибунал. В этом трибунале Бог — судья, человек — подсудимый, Христос — адвокат и дьявол — прокурор. Согласно уголовному кодексу (его роль в этой модели исполняет Библия), “возмездие за грех — смерть” (Рим. 6, 23). Прокурор, прекрасно знакомый с Библией (вспомним, что даже Христа в пустыне Сатана искушает цитатами из Писания) требует справедливой кары, причем — высшей.

Для архаичного и средневекового мышления тяжесть преступления зависит от того, против кого это преступление направлено. За кражу коня у крестьянина — наказание одно, за кражу коня у воина — другое, у короля — третье. Чем выше статус оскорбленного лица, тем тяжелее провинность, тем суровее наказание. То, что не влечет никакой ответственности, будучи сказанным в деревенском кабачке о соседе-крестьянине, становится тяжким государственным преступлением, если оказывается сказанным об императоре. Тут вступает в силу закон “Об оскорблении Императорского величия (достоинства)”[lxxvi]. Именно по этому закону преследовались христиане: “Вы говорите, что идолы есть ничто и что поклонение изваяниям богов есть глупость? Но сам Император приносит жертвы богам и статуям. Значит, по-вашему, и он — глупец? Ну, за оскорбление Императора вы ответите”…

Самый малый проступок, затрагивающий интересы Высокого Лица, становится преступлением. По правилам юридической арифметики бесконечно малый проступок, направленный против Бесконечно Великого Истца, влечет бесконечно тяжкие последствия для ответчика (“Бесконечный мог бы изречь бесконечное проклятие на грешника, что-то такое, чего не мог бы совершить смертный человек”[lxxvii]). Так кража Адамом одного яблока из Эдемского Сада, нарушение малейшего и легчайшего из законов Царя Царей привела к смерти не только Адама, но и всех его потомков[lxxviii].

Итак, попробуем рассмотреть историю Спасения так, как это делают протестанты, опирающиеся на старый латинский юридизм. Грех Адама вызвал величайший гнев Божий. Смерть нависла над всем миром. Применения этой смерти ко всем потомкам Адама и требует прокурор Вселенского суда. Судья же согласен с этим. По уверению схоластики, наследованному баптистами, “грех Адама вменен, признается и приписывается каждому члену человеческого рода… Человек виновен уже до того, как согрешит лично”[lxxix].

Но прокурор упустил из вида одно обстоятельство: оказывается, судья, адвокат и до некоторой степени подсудимый связаны родственными узами. И поэтому, хотя Судья и соглашается поступить по справедливости, то есть в соответствии с требованием закона и требованием дьявола, но Он решает перенести наказание с человека на Своего Сына — на адвоката. Он решил убить Своего праведного Сына вместо действительного преступника. После же того, как Христос принес “замес­ти­тель­ную жертву” и уплатил тем самым выкуп прокурорской “справедливости”, Судья получает, наконец, право отложить в сторону свой собственный Закон и объявить человека прощенным.

“Искупительная смерть Иисуса Христа стала для любящего Бога моральной и юридической необходимостью в целях поддержания Его справедливости и праведности… В этих текстах представлена важная истина плана спасения: грехи и вину, которые оскверняют нас, важно возложить на Понесшего наши грехи и тем очистить себя (Пс. 50, 12). Как раз об этой стороне служения Христа свидетельствуют обряды ветхозаветного святилища. Там перенос греха с раскаивающегося человека на невинное животное символизировал перенос греха на Христа, понесшего наши грехи… Бог по  Своей милосердной воле предложил Христа в умилостивление Его святого гнева, направленного против грехов людей, потому что Он принял Христа как божественного Заместителя, которому надлежало  претерпеть Божий суд над грехом… Через Христа Божий гнев не превратился в любовь. Христос отвел этот гнев от человека и взял его на Себя… На кресте было полностью уплачено за грех человека. Божественная справедливость была удовлетворена. С юридической точки зрения мир восстановил Божье благоволение. Отныне Его посредничество дает каждому возможность воспользоваться заслугами Спасителя”[lxxx].

Здесь, однако, возникает ряд вопросов.

Во-первых, ключевые термины юридической теории спасения отсутствуют в Библии: нет в Писании выражений типа “за­мес­тительная жертва”, “юридическая необходимость”, или “зас­лу­ги”. В Новом Завете нет и термина “удовлетворение”.

Во-вторых, Бог здесь рисуется как шизофреник, в котором борются две страсти. С одной стороны — Он хочет простить и любить, с другой — Он жаждет наказать. В иудейской Агаде есть очень похожее представление. Библейский стих о творении человека “и сказал Бог: создадим человека…” толкуется здесь так: “Рабби Симон учил: Когда Всевышний решил создать человека, между духами небесными произошел раскол. Одни говорили: “сотвори человека”, другие: “не твори его”. — Сотвори его, — говорил дух Милосердия, — он будет творить милость на земле. — Не твори его, — говорил дух Правды, — он ложью осквернит душу свою. — Сотвори его, — говорил дух Справедливости, — добрыми делами он жизнь украсит. — Не твори его, — говорил дух Мира, — землю враждою наполнит он. Поверг Господь Правду на землю. И взмолились Ангелы Служения, говоря: “Зачем пятнаешь Ты Правду? Подними ее с земли, Господи!” И пока духи вели спор между собою, осуществилось дело божественного творчества. — Для чего, — сказал Господь, — пререкания ваши? Сотворение человека уже совершилось”[lxxxi].

В Агаде противоположные стремления правды и милости хотя бы отделены от Бога и персонифицированы в ангелах. Но в протестантской схоластике они сражаются между собой в Отце.

В-третьих, если юридически мыслящие богословы так озабочены сохранением “справедливости”, то разве можно назвать “спра­­ведливой” казнь Безвинного? И разве согласуется с откровением “Бог есть любовь” такой стиль мысли? Представьте, что мне досадили некоторые люди, я совершенно справедливо рассердился на этих… в общем, грешников. Но затем я решил все-таки их простить. Я решил изменить свое отношение к ним и не гневаться за их безобразия и их недостойные поступки по отношению ко мне, а сказать, что я более не буду поминать им былого. И вот для того, чтобы засвидетельствовать им свое прощение, я беру своего сына, убиваю его, а затем посылаю моим обидчикам телеграмму: вот, я на вас больше не сержусь, потому что убил своего любимого сына. Сумасшедшая картина? Но разве не так рисуют своим слушателям Бога и голгофские события протестантские проповедники?

Средневеково-схоластические способы объяснения Евангелия, уже оставленные католическими богословами, сегодня популяризируют ультрасовременные протестантские глашатаи:

“Божия праведность требует справедливого наказания за все преступления грешника. Отпустить виновного на свободу, согласно библейскому понятию права, — есть преступление против справедливости… Примирение стало основанием для оправдания. Приняв примирительную жертву Иисуса, Бог может, наконец, сделать то, что давно желал сделать — помиловать грешника. Теперь у Него есть юридически законное право объявить грешника праведным. Жертва Иисуса удовлетворяет Божье требование святости и праведности. На основании заместительной жертвы Иисуса Бог в небесном судебном зале провозгласил человечество оправданным, помилованным, прощенным и восстановленным. Оправдание — это судебный акт, совершенный на небесах на основании примирения… Грех осужден, и святой Божий гнев по поводу греха умиротворен”, — пишет один из лидеров “ха­риз­ма­ти­чес­кого движения” швед Ульф Экман[lxxxii]. Еще один харизмат: «Да, Новый Завет ясно говорит о том, что искупление и заместительная жертва произошла на кресте, когда Господь Иисус, обремененный нашими грехами, три часа во мраке был судим Богом»[lxxxiii]

Итак, проблема, по его мнению, не в человеке. Проблема — в Боге. Человек как был грешником, так и остался. Более того, распяв Христа, человечество только умножило число своих беззаконий. Но изменилось почему-то отношение Бога к нам. Внешнее для нас самих отношение Бога к людям сначала было гневным, а затем, после казни Его Сына, оно стало прощающим. Такое впечатление, что Бог пристально и гневно следил за мелкими грешками человечества, но когда люди совершили самое подлое из возможных деяний — вот тогда Бог им сказал: Теперь Я на вас больше не сержусь; раз вы убили Моего Сына, Я вас прощаю и за этот грех, и за предыдущие. Такое впечатление, что кровь Христа просто закрыла Богу глаза на грехи людей, — как будто бы если некий человек совершал обычные грехи, а затем взял и зарезал целую семью, то его прежние “шалости” никто уже не будет вспоминать и будут помнить только об этом злодеянии.

С протестантской точки зрения Христос “умилостивил” Отца. Не людей Он изменил, не мир, но характер Отца: “эта смерть устранила из сознания Божия все обстоятельства, которые препятствовали простить грешников”[lxxxiv]. “Иисус поручился за долг, который мы не в состоянии заплатить и, таким образом, добился примирения между нами и Богом”[lxxxv]. Отец не желал нас прощать, но Сын настаивал, и как последний аргумент для переубеждения Отца Он использовал Свою смерть… Люди остались прежними; после казни Христа они стали даже еще более грешными. Но Бог стал снисходительнее.

Отсюда — логичный вывод: человеку, не измененному Христом, и самому не надо (да и не под силу) меняться. Надо только признать, что Христос заплатил за нас долг и что теперь мы должны лишь поблагодарить Христа за его заступничество перед гневом Отца. “Дело примирения Иисуса на кресте засчитывается человеку как его заслуга в том случае, если он принимает то, что Бог сделал для него в Иисусе Христе”[lxxxvi]. “Если ты веришь в эти фундаментальные истины христианства и веришь, что Иисус совершил это для тебя лично, то этого достаточно для спасения!”[lxxxvii]. “Всякий путь к самовозвеличиванию человека за “самоспасение” закрыт! Никакого сотрудничества, при котором можно было бы считать, что Бог сделал часть, а человек другую часть”[lxxxviii]. Итак — “ни­­какого сотрудничества”, никакого действия от человека не ожидается, кроме как доверия Ульфу Экману и его интерпретации Евангелия… “Никакие религиозные, идеологические, политические или философские идеи или дела не приведут его к Богу. Никакие ритуалы, церемонии, суеверия, посты, благотворительность, так называемые “добрые дела” или религиозное благочестие не приблизят тебя к Нему”[lxxxix].

Христос, однако, считал несколько иначе. И говорил о том, что Последний суд войдет в рассмотрение некоторых дел: “Алкал Я, и вы не дали Мне есть; жаждал, и вы не напоили Меня; был странником, и не приняли Меня; был наг, и не одели Меня; болен и в темнице, и не посетили Меня <...> Так как вы не сделали этого одному из сих меньших, то не сделали Мне” (Мф. 25, 42, 45).

Человек должен принять дар спасения. И раскрыть свою душу для действия благодати как раз и означает вступить в “си­нер­гию”, в сотрудничество своей воли с волей Бога, своей энергии с благодатью Христовой. Действительно, отец, встречая блудного сына, не расспрашивает его, приказывает вынести ему лучшую одежду и устроить пир. Вера Евангелию открывает нам, что от Бога больше не нужно прятаться, что не страшно выйти Ему навстречу. Но этот шаг навстречу Богу требует уже совершенно определенной работы. Вера своим созерцанием будит волю человека — ибо благодать должна быть усвоена, а не издалека услышана.

В рамках “юридизма” Бог, приемля жертву Христа, за нее прощает людей. Но православной мистике мало прощения. Указав протестантским богословам, что “вместо Бога они ищут безнаказанности”, будущий Патриарх Сергий обращал внимание на то, что “амнистия провозглашает праведным, а не делает праведным. Человек уведомляется о своем спасении, но не участвует в нем. Заслуга Христа — событие постороннее, с моим внутренним бытием у протестантов связи не имеющее. Поэтому и следствием этого акта может быть только перемена отношений между Богом и человеком, сам же человек не меняется… [Западные богословы] ищут обязать Бога даровать мне живот вечный. Но душа человеческая хочет не только числиться в Царстве Божием, но действительно жить в нем”[xc].

Если бы не годы отсечения народа и даже самой Церкви от высокой богословской и философской мысли — мы бы помнили и слова кн. Е. Н. Трубецкого о том, что, по ощущению нашей совести “человеческая природа, поврежденная изнутри, может быть и спасена только изнутри, а не внешним актом купли или колдовства, который оставляет нетронутым ее греховный корень. А значит, неприемлема банковская процедура перевода “заслуг” Христа на спасаемых Им людей”[xci].

Баптистский учебник догматики рисует совсем иную картину: “единственный путь спасения состоит в том, чтобы невинный, безгрешный добровольно согласился умереть, приняв на себя наказание за грех, и стал бы заместителем грешника перед Богом. Христос своей смертью внес достойную плату для освобождения грешников от греха”[xcii]. Христос претерпел “замес­ти­тель­ные карающие страдания” [xciii].

И хотя Бог говорит – «Я создал землю и сотворил на ней человека. Он построит город Мой и отпустит пленных моих, не за выкуп и не за дары, говорит Господь (Ис. 45.12-13) – у баптистов свои схемы: «Для спасения необходимо прощение грехов, а для прощения грехов должно быть сделано возмещение того, что причинило грех. И как смерть вошла в мир одним человеком, то и спасение даровано через добровольное приношение одного Христа в жертву. Мы можем теперь радоваться и ликовать, ибо Господь заплатил собой выкуп за наши грехи»[xciv].

Не понимаю этой такой речи. «Для прощения грехов должно быть сделано возмещение того, что причинило грех». Что – Бог понес ущерб в результате греха Адама? От Его полноты что-то убавилось? Как Бог, в Котором нет и тени перемены, вдруг понес ущерб?

Кроме того, Лев Толстой однажды совершенно справедливо заметил, что в схоластической догматике вместо меня согрешил Адам — но я почему-то считаюсь виновным в этом грехе, а плату за этот грех вместо меня внес Христос, но почему-то именно меня считают теперь освобожденным от того древнего долга. Что же остается на мою долю? Неправ Толстой в том, что западную схоластику он принял за общехристианский голос, что не смог заметить разницы между древним святоотеческим преданием и западной схоластикой.

Это католики и протестанты уверяют, что “причиной нашей греховности является наше участие в грехе Адама. Греховность является уголовно наказуемым последствием греха. Грех Адама вменяется нам, как вменяется нам и праведность Христа. Один человек может быть справедливо наказан за грех другого”[xcv]. Вот последнюю фразу этого пассажа из протестантского учебника я попросил бы протестантов проиллюстрировать ссылкой на Библию, верностью которой они столь хвалятся. Зачем приписывать Богу собственную путаницу в моральных принципах?

В православной же традиции преп. Марк Подвижник не счи­тает людей соучастниками Адамова греха: “мы наследовали по преемству не преступление, но смерть: ибо нельзя было нам, происшедшим от мертвых, быть живыми”[xcvi]; “Мы наследовали не преступление Адамово, но смерть, от него происшедшую”[xcvii].

«Послание Восточных Патриархов к епископам Великобритании с изложением Веры Православной» (сентябрь 1723 года) говорит, что «бременем и следствиями падения мы называем не самый грех, но удобопреклоность ко греху и те бедствия, которыми божественное правосудие наказало человека за его преслушание: изнурительные труды, скорби, телесные немощи, болезни рождения, тяжкая жизнь на земле странствования, телесная смерть»[xcviii].

Дело не в том, что Бог карает всех за грех одного, равно как и не в том, что мы все каким-то образом еще до нашего рождения ухитрились в Адаме и вместе с ним совершить его беззаконие. Архим. Иустин Попович, крупный сербский богослов ХХ века, так резюмирует святоотеческое понимание нашей связи с грехом Адама: “В адамовом грехе надо различать два момента: прежде всего преступление как таковое, акт нарушения Божией заповеди, нарушение как таковое (parabasiV), ошибку как таковую (pa­ra­ptw­ma), непослушание как таковое (parakoh); и, с другой стороны — состояние уже совершенного греха (aµmar­tia). Потомки Ада­ма, в строгом смысле слова, не принимали личного, непосредственного, сознательного и вольного участия в Адамовом пре­ступлении (то есть в parabasiV, paraptwma, parakoh). Но по­скольку они берут свой исток от падшего Адама, от греховной при­роды, они наследуют греховное природное состояние, в котором живет грех (aµmar­tia) как деятельное начало, которое понуждает личность каждого из нас совершить грех подобно Адаму, по­чему и подвергаются тому же наказанию, что и Адам”[xcix]. “Они же, подобно Адаму, нарушили завет и там изменили Мне” (Ос. 6, 7).

 Задолго до Вольтера и Толстого поверхностно-юри­ди­чес­ки­ми теориями возмущался св. Григорий Богослов: “Остается исследовать вопрос и догмат, оставляемый без внимания многими, но для меня весьма требующий исследования. Кому и для чего пролита сия излиянная за нас кровь — кровь великая и преславная Бога и Архиерея и Жертвы? Мы были во власти лукавого, проданные под грех и сластолюбием купившие себе повреждение. А если цена искупления дается не иному кому, как содержащему во власти, спрашиваю: кому и по какой причине принесена такая цена? Если лукавому, то как сие оскорбительно! Разбойник получает цену искупления, получает не только от Бога, но <получает> самого Бога, за свое мучительство берет такую безмерную плату, что за нее справедливо было пощадить и нас! А если Отцу, то, во-первых, по какой причине кровь Единородного приятна Отцу, Который не принял и Исаака, приносимого отцом, но заменил жертвоприношение, вместо словесной жертвы дав овна? Или из сего видно, что приемлет Отец, не потому что требовал или имел нужду, но по домостроительству и по тому, что человеку нужно было освятиться человечеством Бога, чтобы Он Сам избавил нас, преодолев мучителя силою, и возвел нас к Себе чрез Сына посредствующего и все устрояющего в честь Отца, Которому оказывается Он во всем покорствующим? Таковы дела Христовы, а большее да почтено будет молчанием”[c].

Столетием раньше св. Климент Александрийский говорил, что “из любви к нам более, чем для удовлетворения правде Божией, пострадал Он” (Строматы 4, 7). Не Бог враждовал против нас, а мы — против Него. И потому еще до жертвы Христа, в Ветхозаветное время сказано: “Бог не желает погубить душу и помышляет, как бы не отвергнуть от Себя и отверженного” (2 Цар. 14, 14). И потому же св. Василий Великий утверждает, что Отец отпустил нам грехи еще прежде послания Своего Сына: “Бог для отпущения наших грехов ниспослав Сына Своего, со Своей стороны предварительно отпустил грехи всем”[ci]. А св. Феофан Затвоник говорит совсем просто: «Господь необидлив»[cii].

В конце концов центральный стих Евангелия — “так возлюбил Бог мир, что отдал Сына Своего Единородного” — подтверждает вовсе не протестантско-юридическую схему. С точки зрения юридизма все должно было бы быть наоборот: “Бог отдал Сына Своего, и потому возлюбил мир” или: “Сын принес Себя в Жертву, и отныне Бог любит мир”.

Несомненно, что слово Самого Спасителя значит больше, чем слово апостола. Так вот, юридические образы, присутствующие в посланиях апостола Павла, несомненно уступают по своей достоверности и глубине тем образам, что использовал Сам Христос для изъяснения Своего служения. Вот уж с кем никогда Себя не сравнивал Спаситель — так это с Судьей, который требует всецелого исполнения закона и который никогда не простит без получения надлежащего “удовлетворения”. Вспомним притчу о блудном сыне. Чтобы простить младшего сына, отец не приносит в жертву старшего; не ждет он и жертвы от самого0 младшего сына. Прежде чем тот успел приблизиться к отцовскому порогу — отец выбежал ему навстречу. Может, сын вернулся не для покаяния, а для того, чтобы попросить еще денег, — может быть. Но отцовское сердце радо самой возможности видеть сына, радо новой близости с ним. “И когда он был еще далеко, увидел его отец его и сжалился; и, побежав, пал ему на шею и целовал его. Сын же сказал ему…” (Лк. 15, 20). И когда доброму пастырю надо было вернуть потерявшуюся овцу, он не стал ради нее резать одну из тех, что остались при нем — он просто сам пошел  и вернул ее…

И подумаем: можно ли эти евангельские притчи прокомментировать такими, например, словами адвентистского богослова: “В нравственном отношении люди греховны. Когда Бог вменяет им их беззакония, Он должен смотреть на них, как на грешников, как на врагов, как на объекты Его Божественного гнева, ибо существует нравственная и религиозная необходимость, чтобы Божья святость проявляла себя во гневе против греха”[ciii]?

В отличие от западного христианства, склонного описывать драму грехопадения и искупления в терминах юридических, восточное христианство осмысляет отношения человека и Бога в терминах органических. Для православия грех не столько вина, сколько болезнь. Бог не наказывает грешника, как судья наказывает преступника. Здесь скорее отношения врача и больного. Если я пришел к дантисту с запущенным кариесом, он, конечно, меня отчитает за то, что я навредил себе, не заботился о здоровье… Но при этом вряд ли он скажет, что за мой грех он теперь вырвет мне два зуба. Я сам причинил себе вред, и сам был причиной той боли, что причиняет мне прикосновение врача. Так и с болезнями моей души. Здесь нет раздельности: вот мой былой грех сам по себе, вот я, и вот приговор Судии, извне обрушивающийся на меня карающим мечом. Просто в присутствии Полноты станет предельно очевидной обезбоженная опустошенность моей души, изрытой моими прошлыми искалечившими меня действиями. От глотка свежего воздуха может заныть зуб со вскрывшимся нервом. От глотка чистой Вечности может болезненно закричать душа, привыкшая прятаться от Света.

“Грех делает нас более несчастными, чем виновными”, — говорил преп. Иоанн Кассиан[civ], а преп. Исаак Сирин сравнивал грешника со псом, который лижет пилу и не замечает причиняемого себе вреда, пьянея от вкуса собственной крови[cv]. “Когда мы отвращаемся от человека, или оскорбляем его, тогда на сердце нашем как бы камень ложится”, — говорил преп. Серафим Саровский[cvi]. Св. Василий Великий называл грешников “людьми, которые не щадят себя”[cvii]. И в чине исповеди священническая молитва увещевает: “пришел еси во врачебницу, да не неисцелен отыдеши”. Из православных мыслителей нашего времени С. Л. Франк подчеркивал, что о “первородном грехе” правильнее говорить как о “первородном бедствии”[cviii].

Есть в православии одна молитва, которую знают все, даже люди совершенно нецерковные, неверующие и ничего не знающие о христианстве. Эта молитва — “Господи, помилуй!”. И вот эта простенькая молитовка, оказывается, только в греческом обладает важным оттенком значения: Kurie eleison! Греч. eleoV “ми­­лость” созвучно с elaion “масло”. Речь идет именно об олив­ковом масле, не о коровьем. И это масло есть не только пища: прежде всего оно — древнейшее лекарство. Маслом смазывали раны, ожоги. Масло защитной пленочкой покрывало рану, сдерживая воспалительные процессы. С маслом же как с первым лекарством знакомится новорожденный младенец — ибо маслом ему растирают тельце: «Младенец омыт, он завернут в лоскутья, его смазывают маслом, над ним ласково воркуют» (Тертуллиан. О плоти Христовой, 3)[cix].

Значит, “Господи, помилуй” не тождественно “Господи, прости” или “Господи, сжалься”. Древние богословы прекрасно понимали это, и потому в латинской мессе одна эта молитва поется по-гречески, а не по латыни: Kyrie eleison, Christe eleison. При переводах же этот оттенок неизбежно исчезает.

По мысли преп. Макария Египетского, Христос пришел, чтобы “исцелить человечность[cx]. Св. Василий Великий прямо уподобляет Христа врачу: “Главное в спасительном домостроительстве по плоти — привести человеческое естество в единение с самим собой и со Спасителем и, истребив лукавое рассечение, восстановить первобытное единство, подобно тому, как наилучший врач целительными средствами связывает тело, расторгнутое на многие части”[cxi].

Не юридическую или нравственную ответственность за грехи людей перед лицом Отца взял на Себя Христос. Он принял на Себя последствия наших грехов. Ту ауру смерти, которою люди окружили себя, изолировавшись от Бога, Христос заполнил Собою. Не переставая быть Богом, Он стал человеком. Люди далеко ушли от Бога, невольно пододвинулись к небытию — и туда, к той же границе небытия свободно подошел Христос. Не приемля греха, но приемля последствия греха. Как пожарный, бросающийся в огонь, не соучаствует в вине поджигателя, но соучаствует в боли тех, кто остался в охваченном огнем здании.

Не всех людей Христос нашел на земле. Многие уже ушли в шеол, в смерть. И тогда Пастырь идет вслед за потерявшимися овцами — в шеол, чтобы и там, в бытии после смерти, человек мог находить Бога. Христос проливает кровь не для того, чтобы умилостивить Отца и дать Ему “юридическое право амнистировать” людей. Через пролитие крови Он, Его любовь, ищущая людей, получает возможность для входа в мир смерти. Не как Deus ex machina врывается Христос в ад, но Он входит туда, в столицу своего врага, естественным путем — через Свою собственную смерть. Христос мучительно умирает на Кресте не потому, что Он приносит жертву Отцу или диаволу — “Он раскинул руки Свои на кресте, чтобы обнять всю вселенную” (св. Кирилл Иерусалимский. Огласительные беседы. 13, 28). Жертва Христа — это дар Его любви нам, людям. Он дарит нам Себя, Свою Жизнь, полноту Своей Вечности. Мы не смогли принести должный дар Богу. Бог выходит навстречу и дарит нам Себя. Не Свою смерть (“вы­куп”) принес с Собою Христос, а Свою Жизнь. Он взял на Себя наши немощи и наши болезни, чтобы растворить их в бесконечности Своей Божественной любви.

Отсюда — разительнейшая разница между православием и протестантизмом. По мысли протестантских богословов, “Иисус пришел на землю, чтобы умереть!”[cxii]. Мы же считаем, что Христос пришел, чтобы воскреснуть: Бог “спасает воскресением Иисуса Христа” (1 Петр. 3, 21). Не смертью Христа мы спасены, а тем, что смерть оказалась в Нем бессильна. Христос — не жертва, не пассивный объект страдания. Он и на Кресте литургисает, священнодействует[cxiii]. Он активным усилием Своей воли вторгается в область смерти и разрывает ее, возвращается к жизни, ломает адские врата. “Тление изгоняется натиском жизни” (преп. Иоанн Дамаскин)[cxiv]. Икона “Сошествие во ад” являет нам сокрушение врат и победу, а не муки экзистенциалиста. Над головой Христа развеваются Его одежды, которые еще не успели опуститься следом за Ним — столь стремительно было Его вторжение в мир подземья.

Важно не столько то, что Он умер, сколько то, что он вырвался из смерти. “Крепка, как смерть, любовь”, — говорит Песнь Песней (8, 6). Воскресение Христа подтверждает: бытие любви делается сильнее наличия смерти. “Не смерть Христа как таковая дала миру жизнь, но Сам Христос, но то, что и в смерти Его было живым и бессмертным”[cxv]. Не от убийства, не от беззакония спасение — а от того, что Жизнь оказалась сильнее.

Эту Жизнь Христос дает нам в Своей Чаше: “Пей, — говорит Он, — ибо мир, как это вино, пламенеет багрянцем любви и гнева Господня. Пей, ибо ангел поднял трубу, выпей перед боем. Пей, Я знаю, куда и когда ты пойдешь. Пей это вино — кровь Мою Нового Завета, за вас проливаемую”[cxvi].

В заключение этой главы скажу, что ее не стоит рассматривать как полемическое обличение. Юридизм – это не протестантское ноу-хау. Юридическая модель объяснения спасения – это часть и  собственно православной богословской традиции. Мы спасены, а не спаслись. Человек же может вполне знать лишь то, что он изготовил сам. Это значит, что наше спасение навсегда останется для нас таинством: здесь больше действует Бог, нежели человек, а потому тайна останется тайною, не превращаясь в задачу или проблему. И, следовательно, разговор о таинстве нашего спасения может вестись лишь на притчевом языке. Притчи же не противоречат друг другу. Они скорее находятся в отношениях взаимного дополнения. Апостол Павел предпочитал юридическую притчу. Православная литургика предпочитает  язык органики. Миссионер же должен избрать ту притчу которая будет понятнее и убедительнее для того, с кем он беседует в эту минуту. Просто традиция православного пояснения спасения богаче традиции протестантской: у наших миссионеров больше палитра возможных притчей.

МОЖНО ЛИ КРЕСТИТЬ ДЕТЕЙ?

Расхождение православия и протестантизма по вопросу о крещении детей — это не просто проблема обряда. За этой разницей стоит уже отмеченное принципиальное различие восточного и западного христианства. Протестантизм понимает спасение как прощение, которое Христос возвещает тому, кто в Него поверил. Православие понимает спасение как жизнь Бога внутри человека, как исцеление.

Протестанты говорят, что поскольку младенцы юридически недееспособны и неразумны, они не могут исповедовать Евангельскую доктрину и, соответственно, не могут быть членами народа Божия. Православные, однако, исходят из того, что знать, что такое воздух — это одно, а дышать им — нечто иное. Младенец не знает свойств и происхождения молока — но без него жить не может. Какая мать скажет заболевшему ребенку: “ты все же сначала вырасти, кончи медицинский институт, и только когда ты поймешь, как действует на организм это лекарство, и когда ты пообещаешь больше никогда не есть снег — вот тогда я тебе дам лекарство!”?

Понятно, что преступник, не принесший сознательного покаяния, не может быть помилован. Но должен ли врач отказывать в помощи больному только потому, что тот еще не понял источника собственной болезни?

Да, ребенок не знает, что такое Церковь и на каких принципах она строится. Но ведь Церковь — это не философский кружок, не простое собрание единомышленников. Церковь — это жизнь в Боге. Отлучены ли дети от Бога? Чужды ли они Христу? Не абсурдно ли оставлять детей вне Христа (а крещение всеми христианами понимается как дверь, вводящая в Церковь Христову) лишь по той причине, что нормы римского права не видят в них признаков “дееспособности”?

Верно, нельзя насиловать человека. Но с какой стати младенцев считать за демонов? Какие основания считать, что они противятся соединению со Христом? Согласны ли протестанты с суждением Тертуллиана, что душа человеческая просто по природе своей уже христианка? Значит, естественно для человека стремиться ко Христу, а не противиться Ему? Значит, лишь злая воля человека отклоняет его стремление от Источника жизни? И что же — выходит, младенцы столь злы, что для них нет места в Церкви и что их крещение нельзя расценивать иначе как насилие над их волеизъявлением?..

Теперь обратимся к Библии. Любой человек, читавший Писание, скажет, что в Ветхом Завете было несколько прообразов новозаветного крещения. И все те ветхозаветные события и установления, которые оказались прообразами новозаветного крещения, — все включали в себя детей.

Первым прообразом было прохождение через Красное море. Прошел весь Израиль с младенцами — а для ап. Павла это уже знак крещения: “Не хочу оставить вас, братия, в неведении, что отцы наши все были под облаком, и все прошли сквозь море; и все крестились в Моисея в облаке и в море” (1 Кор. 10, 1-2). Если младенцы приняли участие в ветхозаветном крещении, на каком основании надо отказывать им в возможности принять крещение новозаветное?

Вторым прообразом таинства Крещения было обрезание. Обрезание было знаком вхождения в Божий народ, знаком Завета. Совершалось же оно на восьмой день после рождения мальчика (Быт. 17, 9-14). Так что — до Христа младенец мог быть членом Церкви, членом народа Божия, а после Его пришествия и жертвы это оказалось невозможным? Так пришел ли Христос, чтобы облегчить людям путь к Богу или чтобы затруднить его? Наверное, чтобы облегчить. Пришел он только ради взрослых или и для детей? Наверное, и детям тоже Он облегчает доступ к дому Отца… Обрезание сменилось тем, прообразом чего оно было — крещением (Кол. 2, 11). Но неужели в итоге смены Заветов младенцы уже лишены возможности стать членами Церкви?

Протестанты понимают крещение слишком односторонне: они видят в нем лишь отрицательный смысл: омовение от скверны греха (мол, раз дети не грешат (???), то им и не нужно крещение). Но у крещения есть и позитивный смысл, причем надсубъективный. Крещение не есть просто внешнее проявление внутреннего намерения человека (“обещание Богу доброй совести”). Крещение — это событие, которое меняет тот мир, в котором человек живет. Крещение есть вхождение в народ Божий, причем это не юридическое “приобретение прав гражданства”, а присоединение к Телу Христову, получение благодатного покрова, благодатной помощи.

Чтобы понять связь ветхозаветных прообразов с новозаветной практикой крещения, стоит поставить вопрос о том, а кто, собственно, был субъектом Завета. Завет — это договор. Договор предполагает две стороны, которые вступают в определенные отношения между собой. Одним субъектом библейского Завета является Бог. Но с кем именно Он заключает Ветхий Завет? С Моисеем? с Аароном? — Нет, со всем народом Израиля. И на страницах Евангелия мы видим, что Христос заключает Новый Завет не с Петром и не с Иоанном, но с новым народом Божиим: к Чаше Завета, изливаемой “за вас и за многих”, Христос приглашает “всех”. Бог дает Свою благодать и защиту не просто одному индивиду, а сообществу людей — Церкви. “Христос не только носитель вечной Вести, которую Он повторяет одному за другим каждому удивленному человеку”[cxvii]. Он говорит к Церкви.

Поэтому очень важно понять, что обрезание и крещение не есть частные требы. Это не просто личное или семейное событие. Это событие общенародное. И вступить в Завет — значит получить права гражданства в народе Божием, значит начать жить той жизнью, которая и помимо меня, и до меня живет в других людях, через которых я встречаюсь с Творцом. Не отделить нас друг от друга пришел Спаситель, но воссоединить. И потому не нужно смущаться тем, что в самом Новом Завете слово “церковь” упоминается 110 раз. Для обретения спасения надо вступить в “землю святую”, в то сообщество людей, через которое свет благодати распространяется в мире. Церковь — народ Божий. А может ли быть народ без детей?

Закон, избранничество, права и обетования Ветхого Завета распространялись на детей. Вступить в состояние Завета значило прежде всего вступить в члены народа Божия. В народ Божий люди входили с детства. Для этого недостаточно было просто родиться в еврейской семье — надо было пройти через таинство обрезания. Также и сегодня — мало родиться в семье христианина, надо пройти таинство крещения.

Этими таинствами родители включают своих детей в состояние Завета, в состав народа Божия для того, чтобы на малышей распространялась благодатная Божия защита, покрывающая весь народ. Как некогда еврейские дети в ночь самой страшной египетской казни спасались от погубления кровью агнца, нанесенной на дверные косяки, так в христианскую эпоху от ангела смерти дети защищаются Кровию истинного Агнца и Его печатью — крещением[cxviii].

Протестанты говорят, что у человека нет и не может быть таких дел, которые помогали бы ему обрести спасение. Но эта формула протестантского богословия находится в разительном противоречии с их же пониманием крещения. Крещение — это всего лишь действие человека или в крещении помимо человека, кроме человека действует еще и Бог? Крещение есть только то, что я хочу засвидетельствовать перед лицом Бога, или же в крещении есть еще и встречное действие Творца, есть встречный посыл благодати? Если верно лишь первое, то крещение не более чем странный, чисто человеческий обряд, безблагодатная человеческая деятельность. И повеление Христа о крещении выглядит странным: “кто будет веровать и совершать вот такое-то обрядовое действо, спасен будет, а если кто не исполнит именно этой формы обряда, будет осужден даже в том случае, если у него была вера”. Если же признать, что в крещении действует Сам Бог, то, значит, крещение есть таинство, то есть такое человеческое действие, которое призывает Божию благодать в мир человека. А если главное в крещении совершается Духом — то откуда же у протестантов такое дерзновение ограничивать область действия Того, Кто дышит, где хочет? Почему они столь уверены в том, что Дух не хочет действовать в детях?

В текстах Нового Завета есть прямое повеление Христа: “Не препятствуйте им <детям> приходить ко Мне” (Мф. 19, 14). Однако единственная дверь ко Христу — “если кто не родится от воды и Духа, не может войти в Царствие Божие” (Ин. 3, 5). Христос, взглянув на детей, “возложил руки на них и благословил их” (Мк. 10, 16). Значит, Христос благословляет детей, Он может их благословить. Так же православные надеются, что Господь благословит и их детей[cxix].

Бог освящает детей даже до их рождения, примером чему — Иоанн Креститель (Лк. 1, 15). Можно вспомнить пророка Иеремию (“Прежде нежели Я образовал тебя во чреве, Я познал тебя, и прежде нежели ты вышел из утробы, Я освятил тебя” — Иер. 1, 5) и апостола Павла: “Бог, избравший меня от утробы матери моей и призвавший благодатью Своею” (Гал. 1, 15). Как видим, благодать может касаться детей даже помимо их рассудка. Почему же отказывать детям в благодати крещения и причастия?

В Ветхом Завете мы видим посвящение первенцев Богу на 40-й день. Могли ли они сами в этом возрасте давать обет Богу, что будут служить Ему неотступно во всю свою жизнь (см. Исх. 13, 2 и 1 Цар. 1, 28)? Родители давали обещание за своих детей еще до их рождения, и Бог благословлял это их намерение
(1 Цар. 1, 11; ср. Суд. 13, 7). И в Новом Завете мы также видим, как Бог спасает детей по вере родителей: бесноватый отрок исцелен по вере отца (Мк. 9, 17-27). По молитве хананеянки спасена ее дочь (Мф. 15, 22-28). По вере капернаумского царедворца исцелен его сын (Ин. 4, 46-53). По благоволению Божию к родителям вернулись к жизни их умершие дети (Лк. 7; Мк. 5; Лк. 8)[cxx].

Нам говорят, что детей нельзя крестить, потому что они не могут присягнуть на верность Евангелию, а крещение, как говорит ап. Петр, есть “обещание Богу доброй совести” (1 Петр. 3, 21).

Этот аргумент строится на неверном переводе Писания. С сожалением должен сказать, что и синодальные переводчики в этом месте ошиблись. Ближе к оригиналу церковно-славянский перевод: Крещение не “обещание Богу доброй совести”, а “вопро­ше­ние у Бога совести благи”. Здесь крещение оказывается не приношением, не обещанием, но — просьбой…

Может, свв. Кирилл и Мефодий плохо понимали греческий? Но вот природный грек и христианин еще вполне ранних времен св. Григорий Богослов (IV век) подтверждает, что речь у ап. Петра идет о даровании доброй совести в крещении (Слово 40, на крещение). Причем контекст богословия св. Григория вообще не допускает толкования крещения как обета: со ссылкой на Екклезиаста (5, 4) Григорий Богослов пишет: “Ничего не обещай Богу, даже и малости; потому что все Божие, прежде нежели принято от тебя”[cxxi].

Глагол e·perwta0o в классическом греческом языке может означать обещание. Но в новозаветном койне он однозначно имеет смысл вопрошения, просьбы. Например, в Мф. 16, 1: фарисеи “e·phrw0thsan” — “просили” Христа. Встречается этот глагол еще в Мф. 22, 46; Мк. 9, 32; 11, 29; Лк. 2, 46; 6, 9; Рим. 10, 20; 1 Кор. 14, 35. Отглагольное существительное от него и употребляется в 1 Петр. 3, 21. И нет ни одного случая употребления этого греческого глагола в корпусе Новозаветных текстов в смысле обещания, приношения. Вполне логичен латинский перевод этого слова interrogare, rogare, то есть также — вопрос и просьба. И даже в протестантской литературе уже встречается правильное понимание этого стиха: крещение есть просьба[cxxii].

О чем эта просьба? Продолжение фразы ап. Петра разъясняет: “Крещение… спасает воскресением Иисуса Христа”. Крещение дает дар от Бога (eЅiV Qeo0n) через воскресение (di · a·nasta0sewV) Иисуса Христа. Не Богу приносится дар, но от Бога ожидается помощь. Крещение спасает не тем, что в нем мы что-то обещаем Богу, а тем, что Спаситель дарует нам плод Своего воскресения. В крещении мы испрашиваем у Бога дарование доброй, обновленной совести. Дар совести, позволяющий различать добро и зло, обновляется воскресением Христовым. Язычники судятся законом совести — и всякий человек судится им, но совесть христиан просвещена спасительным даром.

Контекст апостольского послания говорит о том, что жить надо в доброй совести. Но если и без Христа у меня уже есть наличная добрая совесть (которую меня призывают обещать Христу) — так зачем вообще Он нужен? Если я и так добр и праведен — зачем крест Христов? Значит, нужно “обновление ума”, нужно у Бога просить дар различения духов. Но это и есть радикальнейшая перемена в человеке, которая не может произойти без вхождения Бога внутрь человека, не может произойти одним лишь усилием воли или сознания человека. Значит, крещение — это не присяга, не клятва, не юридическое обязательство, как у баптистов, а внутреннее изменение в людей, у которых “чувства навыком приучены к различению добра и зла” (Евр. 5, 14).

И это прошение дара чистой совести — преждевременно ли оно для младенца? Да, обещать младенец ничего не может, но разве не может он просить? Не есть ли все его бытие — просьба? “Бог больше сердца нашего” (1 Ин. 3, 20), и эту свою огромность Он тем не менее дарит нам, вмещает в нас.

Детям нужен Христос или нет? — Вот конечный смысл вопроса о крещении. Как детям дать покров Христов, как им усвоить благодатный дар Христова подвига? А дети баптистов — во Христе? Если да — то как они оказались во власти Христа? Иногда баптисты даже сами признают, что их дети — вне Христа[cxxiii]. Но если младенцы не у Христа, если они не в Теле Главы Церкви, то значит — у “князя мира сего”. И только глядя мимо колыбели своего ребенка, можно статью о недопустимости крещения младенцев заканчивать утверждением типа “Креще­ние — это единственная дверь к вступлению в общение с церковью… Присоединиться к церкви иным способом невозможно”[cxxiv]. Верно. Но скажите это, глядя в лицо своему ребенку: “Ты вне церкви. Ты вне Христа. И я тебе помочь ничем не могу. Мне моя догматика велит думать, что единственный способ присоединения к Церкви тебе недоступен”.

Поскольку не всякий баптист может заменить отцовское сердце учебником догматики, то в протестантской литературе появляются странные суждения, объясняющие возможность спасения без крещения, возможность очищения без личного завета с Христом. Так, для оправдания своего убеждения в том, что их некрещеные дети чисты, баптисты приводят апостольские слова о том, что “грех уничтожен Жертвою Христовой”. Но ведь это жертва за весь мир. Если считать, что эта жертва делает уже ненужным крещение детей, то не надо крестить и взрослых. Если же “христианин веры евангельской” считает, что дары Жертвы без крещения распространяются только на младенцев и только для них Жертва делает ненужным крещение — то пусть приведет библейские основания для своего убеждения.

И лучше не ссылаться на слова Христа о детях: “Таковых есть Царство Небесное”[cxxv]. Ибо в этом евангельском тексте стоит не указательное местоимение — “сих”, но “таковых” (toiou0twn), то есть речь идет о том, что люди, подобные детям по некоторым чертам характера, наследуют Царство Небесное. Этот текст нельзя понимать как обещание Царства Божия просто в силу возраста. Кроме того, Христом сказано: “Кто не примет Царствия Божия, как дитя, тот не войдет в него” (Мк. 10, 15)[cxxvi]. Если у сектантов дети принимают Царство Божие без крещения — то пусть и взрослых они приемлют в Церковь “как детей”, то есть без крещения.

В Писании нет специального повеления крестить детей? Но нет также прямого повеления крестить женщин или стариков. Господь сказал “крестите все народы” (см. Мф. 28, 19). И здесь нет исключения по признакам национальности, пола или возраста. Вообще обычно Писание делает оговорку, если не включает в число указываемых им лиц женщин и детей (см. Мф. 14, 21). Никаких оговорок относительно крещения детей нет.

И в новозаветных текстах мы видим описание таких событий, которые предполагают крещение детей вместе со взрослыми. Крестились Лидия и домашние ее (Деян. 16, 15); темничный сторож “и все домашние его” (см. Деян. 16, 31); Павел “крестил Стефанов дом” (1 Кор. 1, 16). Апостолы крестили целую общину самаритян (Деян. 8, 14-17) — и вполне возможно, что там были и несовершеннолетние дети.

Ап. Петр говорит обратившимся к вере: “Вам принадлежит обетование и детям вашим” (Деян. 2, 39). По слову ап. Павла, бывают “верные дети” (и в пресвитеры должны поставляться только люди, имеющие таких детей — см. Тит. 1, 6). Здесь верные именно в смысле верующие (pista от pistoV “верный, верующий”). PistoV в Писании означает именно христиан, принявших крещение и ставших уделом Христовым: “когда же крестилась она и домашние ее, то просила нас, говоря: если вы признали меня верною Господу, то войдите в дом мой” (Деян. 16, 15; ср. Еф. 1, 1; Деян. 10, 45; Откр. 17, 14; 1 Тим. 4, 10; 1 Кор. 7, 14).

Вот еще одно немаловажное место: “Неверующий муж освящается женою верующею, и жена неверующая освящается мужем верующим. Иначе дети ваши были бы нечисты, а теперь святы” (1 Кор. 7, 14). Могут ли люди, находящиеся вне завета, то есть некрещеные дети, называться “святыми”? Могут ли быть святыми те, кто не привиты к единственно святому корню — Христу (Рим. 11, 16)? Протестанты говорят при толковании этого библейского места, что эти дети “святы” просто по рождению, освящены верующей матерью и потому их не нужно крестить. Но это же самое тогда надо говорить и о муже верующей жены: если он, еще будучи язычником, стал свят благодаря верующей жене, то может, и его стоит принимать в христианство без крещения? Тогда будет две двери для вхождения в христианскую Церковь: тем, у кого нет родственников-христиан, надо будет креститься, а имеющим христиан среди близких надо будет просто приносить от них справку. Но если это — абсурд, то значит, и предположение о том, что вера матери освящает детей сама по себе, без таинства возрождающей Христовой благодати, не менее абсурдно. Значит — приходится допустить, что дети стали “свя­ты­ми” через их непосредственное и личное освящение, то есть через крещение.

Протестанты настаивают на абсолютно буквальном понимании евангельских слов: “Кто будет веровать и креститься, спасен будет” (Мк. 16, 16). Если нет веры — то нет и крещения. У детей веры быть не может — значит, нельзя их и приводить к крещальной купели. Однако, если этот текст прилагать ко всем вообще, а не только ко взрослым, получится вполне чудовищная вещь. Ведь эта фраза Христа имеет продолжение: “а кто не будет веровать, осужден будет”. Дети веровать не могут, следовательно, если и к ним приложима эта формула, то дети уже осуждены. И если ребенок умирает — ему нет спасения. Следовательно, формулы о крещении после научения и исповедания веры относятся именно ко взрослым, а не к детям.

И с какого же возраста баптисты считают возможным крещение человека? Когда кончается возраст детского неразумия? При решении этого вопроса баптисты обычно следуют установлениям светского права: советская власть выдает паспорта людям в 16 лет, значит, и мы будем крестить лишь 16-летних… Вот случай для размышления о возрасте духовного взросления: сибирский город Ноябрьск. Город без православного священника. Декабрь 1996 г. В семье, совсем недавно пришедшей в православие, меня знакомят с младшим — шестилетним Максимом. И отец рассказывает: “На прошлой неделе я слег с приступом остеохондроза и сутки не мог даже подняться с постели. На следующее утро Максим осторожно заглядывает в мою комнату и спрашивает: пап, ну как ты? Да вот, говорю немного лучше, уже могу вставать. — Максим поворачивается, убегая из комнаты, на ходу бросает: ну, хорошо, пап, я тогда еще о тебе помолюсь!”. Вопрос к протестантам: вот Максимка, вот его вера, вот вода. Что мешает ему креститься?

Митр. Вениамин (Федченков) рассказывал о случае, когда де­вочка из протестантской семьи, умершая некрещеной, просила священника в видении о молитве[cxxvii]. Поскольку христианство — это область практики, это свидетельство не может быть просто отброшенным. Точно так же невозможно вместить в рамки протестантской догматики духовный опыт тысяч русских подвижников, крещеных в детстве, но приобретших несомненный христианский духовный опыт. Что же — оптинский старец Амвросий так и не был вообще христианином, не был членом Церкви только потому, что крестился в детстве, а не по баптистскому обряду по достижении совершеннолетия?

Церковь же всегда считала допустимым крещение христианских детей. О нем говорит св. Ириней Лионский (†202): “Христос пришел спасти через Себя всех, — всех, говорю, которые возрождаются от Него для Бога — младенцев, отроков, юношей и старцев” (Против ересей, 2, 22, 4; см. также 5, 15, 3). Ориген говорит о крещении детей как об апостольском предании: “Церковь получила от апостолов предание преподавать крещение и младенцам” (На Рим. кн. 5, гл. 6).

В 252 г. Карфагенский собор определил: “Не должно нам никого устранять от крещения и благодати Бога, о всем милосердного, благого и снисходительного. Если этого надобно держаться по отношению ко всем, то особенно, как мы думаем, нужно соблюдать это по отношению к новорожденным младенцам, которые уже тем заслуживают преимущественно нашу помощь и милосердие Божие, что с самого начала своего рождения они своим плачем и слезами выражают одно моление” (Цит. св. Киприан Карф. 46 Письмо епископу Фиду).

И даже инициатор протестантского движения Мартин Лютер в 1522 г. осудил отвергавших детское крещение анабаптистов Никлоса Шторха, Томаса Дрекселя и Марка Штюбнера. Сам Лютер был крещен в детстве и отказывался перекрещиваться, приводя самого себя как пример, доказывающий благодатность детского крещения: “Что крещение детей Христу угодно, доказывается достаточно собственным деянием Его, именно, тем, что Бог из них многих святыми делает и Духа Святого им дал, кои таким образом крещены были, и ныне еще много тех, по коим видно, что они Духа Святого имеют, как по учению, так и по житию их; как и нам по милости Божией дано”. И далее: “Ежели бы не принимал Бог крещения детей, значит, во все времена до дня сего ни один человек на земле христианином не был… Засим говорим мы, что для нас не самое важное, верует или не верует крещаемый; ибо оттого не делается крещение неистинным, но все зависит от слова и заповеди Божией. Крещение есть не что иное как вода и слово Божие, одно при другом. Вера моя не творит крещение, но воспринимает его”[cxxviii].

Для Лютера, как и для православных христиан, крещение есть омовение водою, пронизанной благодатью Христовой, то есть именно таинство. Баптисты же уверены, что в их крещении Дух Святой им не подается. И значит — остается у них только пустая обрядность, мертвая форма, вполне бессмысленное подражание древним церковным преданиям. И дети — от которых Христа спрятали за страницами “догматического богословия”.

 

ИКОНА В БИБЛИИ

Любой критик Православия должен продумать одно очевидное обстоятельство: нам уже две тысячи лет. Две тысячи лет христиане вчитываются в свою Книгу; две тысячи лет лучшие умы человечества думали над ней. Поэтому неумно, случайно набредая в Библии на какое-то неудобовразумительное место, вопиять об обнаруженном “противоречии” или глупости. Христианские богословы наверняка еще в древности обращали внимание на это место и давали ему интерпретацию, соответствующую целостному общебиблейскому контексту. Наивно, например, думать, что никто из православных за эти двадцать веков так никогда и не задумался над тем, что на прошлой неделе узнали мальчики из “Церкви Христа”: оказывается, в Библии есть заповедь “не сотвори себе кумира”, которая, мол, злостно нарушается православными иконописцами.

Мы знаем об этой заповеди. Православное богословие иконы начинается с запрета на изображение — но лишь начинается, а не кончается им[cxxix]… Помимо второй заповеди, мы знаем и еще некоторые библейские установления и свидетельства, которые не замечаются протестантами.

Вопрос о допустимости или недопустимости иконопочитания — вопрос сложный. Не в том смысле, что “трудный”, а в том смысле, что многосоставный. Он вбирает в себя восемь вполне конкретных и раздельных вопросов:

1. Допустимы ли изображения вообще?

2. Допустимо ли изображение священных духовных реалий?

3. Допустимо ли изображение Бога?

4. Допустимо ли использовать изображения в миссионерских целях?

5. Допустимо ли использовать изображения при молитве?

6. Допустимо ли оказывать знаки почтения перед изображениями?

7. Можно ли думать, что поклонение, совершаемое перед образом, приемлется Богом?

8. Могут ли изображения быть священными и чудотворными?

Прежде всего приведем полную формулировку библейского запрета на изображения: “Твердо держите в душах ваших, что вы не видели никакого образа в тот день, когда говорил к вам Господь на горе Хориве из среды огня, дабы вы не развратились и не сделали себе изваяний, изображений какого-либо кумира, представляющих мужчину или женщину, изображения какого-либо скота, который на земле, изображения какой-либо птицы крылатой, которая летает под небесами, изображения какого-либо гада, ползающего по земле <...> Берегитесь, чтобы не забыть вам завета Господа <...> и чтобы не делать себе кумиров, изображающих что-либо” (Втор. 4, 15-18,23).

Этот текст Второзакония — не более чем развернутое изъяснение того, что и предписывается второй заповедью: “Не делай себе кумира и никакого изображения того, что на небе вверху, и что на земле внизу, и что в воде ниже земли; не поклоняйся им и не служи им, ибо Я Господь, Бог твой” (Исх. 20, 4).

Как видим, запрещено всякое изображение. Поэтому, если к вам подойдет протестант и спросит — “как вы смеете делать иконы, если в Библии это запрещено?!”, — тихим, но твердым голосом попросите его предъявить документы. Попросите раскрыть документ на той страничке, где находится его фотография. Уточните затем, мужчина он или женщина. И затем напомните ему текст из Втор. 4, 16: не делай “изображений <…> представляющих мужчину или женщину”[cxxx].

Итак, если понимать этот текст с протестантской буквальностью, то протестанты сами окажутся нарушителями этого библейского установления.

Утешить их можно только одним: указанием на то, что Сам Господь был “нарушителем” ригористичности Своей заповеди. Он сказал, что нельзя делать изображения гада — и Он же повелевает излить медного змея (Числ. 21, 8-9). Нельзя изображать животных — и вдруг Иезекииль видит небесный храм, в котором есть резные изображения херувимов с человеческими и львиными лицами (Иез. 41, 17-19). Нельзя изображать птиц — и от Бога же исходит повеление излить херувимов с крыльями, то есть в птичьем облике.

Следовательно, ответ на первый из семи поставленных вопросов звучит ясно: Да, изображения допустимы. Изображения были в Ветхом Завете, изображения делают и сами протестанты. Буквальное же исполнение запрета на все изображения того, “что на небе вверху, и что на земле внизу, и что в воде ниже земли” вело бы просто к уничтожению всей живописи. Даже мусульмане не пошли последовательно по этому пути и, запретив изображения Бога, ангелов, людей и животных, все же разрешили изображать растения. В Коране нет ни одного запрета на изображение. Это сделали в начале VIII века халифы Язид II и Омар II. Обоснование для этого запрета они привели совершенно небиблейское: художник не может творить, поскольку единственный творец — Аллах[cxxxi]. В монотеистической системе, в которой не признается воплощение Бога в человеке, не может быть религиозного доверия к человеку. Если Христос (Иса) — не Бог, но лишь пророк, то человек слишком далек от Бога, и, конечно, не вправе претендовать на обладание атрибутами Творца. Но если Сын есть Бог, если Иисус из Назарета единосущен Всевышнему — то, значит, человек достоин Боговоплощения, значит, он так дорог в глазах Создателя, что не может быть отчужден Богообразности. В воплотившемся Сыне Божием явилась Любовь, создавшая мир, и это Воплощение подтвердило, что человек изначала создан как образ Творца, то есть в качестве творца. Богословское препятствие для религиозного обоснования творчества, таким образом, устраняется с вочеловечиванием Бога.

Второй вопрос: допускает ли Библия изображение священных реалий, изображение духовного мира?

С осторожностью, но — допускает. “Сделай из золота двух херувимов: чеканной работы сделай их на обоих концах крышки <...> там Я буду открываться тебе и говорить с тобою над крышкой, посреди двух херувимов, которые над ковчегом откровения” (Исх. 25, 18, 22). Это повеление указывает прежде всего на возможность изображать духовный тварный мир средствами искусства. Херувимы были сделаны и для украшения Иерусалимского храма: “Сделал <Соломон> в давире двух херувимов из масличного дерева <...> И обложил он херувимов золотом. И на всех стенах храма кругом сделал резные изображения херувимов” (3 Цар. 6, 23, 28-29). Важно отметить, что во дворце Соломона херувимов не было (2 Пар. 9, 15-20; 3 Цар. 7, 1-11). Значит, это именно религиозные изображения, а не просто украшения. Такие же херувимы были сделаны и для второго храма, построенного вместо разрушенного Храма Соломонова (Иез. 41, 17-25). В этом храме был Христос, этот Храм Христос назвал Своим домом (Мк. 11, 17).

Третий вопрос: допустимо ли изображение Бога?

Вновь напомню, как Писание объясняет недопустимость изображений: “Твердо держите в душах ваших, что вы не видели никакого образа в тот день, когда говорил к вам Господь” (Втор. 4, 15). Но затем-то — увидели образ. “О том, что было от начала <...> что видели своими очами <...> ибо жизнь явилась, и мы видели и свидетельствуем, и возвещаем вам сию вечную жизнь, которая была у Отца и явилась нам” (1 Ин. 1, 1-2). В евангельские времена произошло то, что Христос выразил словами: “Истинно говорю вам, что многие пророки и праведники желали видеть, что вы видите, и не видели” (Мф. 13, 17).

Христос есть Бог. Христа можно было видеть (по Его человеческой природе), а значит — “видевший Меня видел Отца” (Ин. 14, 9). То, что было совершенно невозможно в Ветхом Завете, становится возможным после того, как незримое Слово облеклось в видимое Тело. “Бога не видел никто никогда; Единородный Сын, сущий в недре Отчем, Он явил” (Ин. 1, 18). Воплощение не только Бога сделало видимым, но и людей — боговидцами. Тот кто может быть убитым,  не может быть неизображаемым»[cxxxii].

Итак, если в прежнюю пору Бога нельзя было изображать, потому что “вы не видели образа”, то с тех пор, как “Он явил” и “вы видели” — изображения Бога во Христе уже возможны. И протестантские журналы полны изображениями Христа[cxxxiii].

Четвертый вопрос: если изображения допустимы, то ради чего? Как обращаться с ними? Как можно их использовать в религиозной деятельности?

Проще всего протестантское сознание согласится с внебогослужебным, внекультовым использованием религиозных изображений.

Самим Христом слово “икона” употребляется без всякого негативного оттенка: “Чье это изображение (eikwn)?” (Мф. 22, 20). С этого Спаситель начинает ответ на вопрос о подати кесарю[cxxxiv]. Значит, Христос использовал изображение для разъяснения Своей мысли. По образу этого действия Спасителя, в истории христианского искусства первое назначение религиозной живописи и было именно миссионерским, педагогическим. Икону называли “Библией для неграмотных” (Biblia pauperum). И поныне даже у протестантов “Детские Библии” делаются с картинками, а для первичной проповеди о Христе спокойно используются видео- и слайд-фильмы о библейских событиях.

…Раздражение, которое вызывают у протестантов наши иконы, просто необъяснимо ни с точки зрения христианского богословия, ни с точки зрения христианской этики. Это раздражение — страсть, духовная болезнь. Ее надо сознательно и целеустремленно преодолевать в себе. И в качестве первого шага я предложил бы протестантам отнестись к православным как к детям. Дети нуждаются в картинках? Ну, вот и православные тоже чувствуют себя теплее, спокойнее в окружении священных картин. Если протестантам угодно, пусть они считают православных детьми, “немощными в вере”, привычки которых, по завету ап. Павла, надо принимать “без споров о мнениях” (Рим. 14, 1). И протестант, обличающий православную старушку в том, что она “кланяется идолам”, по правде, не умнее того, кто вырывал бы из рук ребенка книжку с картинками.

Но здесь возникает следующий, пятый вопрос. Если бы православные лишь проповедовали с помощью картинок, протестанты с этим примирились бы. Но допустимо ли использовать изображения при молитве?

Вновь напомню, что храмовые изображения херувимов присутствовали при молитве людей. Но обращали ли люди внимание на херувимов при совершении своих молитв? Учитывали ли древние израильтяне наличие изображений при своих богослужениях? Пока лишь заметим, что херувимы находились прямо перед глазами молящихся во время их поклонения Богу. Херувимы на ковчеге были скрыты от взоров завесой. Но на самой завесе были также вышиты херувимы! “Скинию же сделай из десяти покрывал крученого виссона и из голубой, пурпуровой и червленой шерсти, и херувимов сделай на них искусною работою” (Исх. 26, 1).

Изображения напоминают о Боге и тем самым побуждают к молитве. VII Вселенский собор, объясняя иконопочитание, определил, что изображения должны быть везде — дабы чаще человек вспоминал о Спасителе и чаще мог молитвенно воздыхать. Так и сегодня человек, проходя мимо храма, хоть и не зайдет в него, но хоть секундно, издалека молвит: “Господи, помоги!”… Чем больше будет поводов к таким молитовкам — тем лучше.

Хоть и можно молиться всюду — но для того, чтобы пробудить молитвенное чувство — Господь дал Израилю храм и святой город Иерусалим. Хоть и можно молиться всегда — но как время особой молитвы были выделены праздники и субботы. Иерусалим, Храм, Закон побуждали к молитве и к поклонению Богу — поэтому и сами были предметами религиозного почитания евреев: “Поклонюсь святому храму Твоему” (Пс. 5, 8); “Услышь голос молений моих, когда я взываю к Тебе, когда поднимаю руки мои к святому храму Твоему” (Пс. 27, 2). По логике протестантов Псалмопевец здесь просто явно нарушает заповедь “Богу одному поклоняйся”. В другой раз он опять признается, как кажется, в том же грехе: “как люблю я закон Твой” (Пс. 118, 97). Как смеет он религиозно любить что-то, помимо Бога? А Исайя говорит: “И на закон Его будут уповать” (Ис. 42, 4). Не язычник ли Исайя, раз уповает на Закон Божий, а не на Бога?

Зачем нужно при молитве обращаться к Иерусалиму и храму? (3 Цар. 8, 48), — можно было бы задать вопрос древним евреям, так же как и сегодняшним православным (“Зачем молиться, повернувшись к иконам?”). Человек может не чувствовать личной потребности в том, чтобы его молитва сопровождалась внешними проявлениями чувства благоговения. Но по крайней мере нельзя не признать, что молитва православных перед видимыми святынями (иконами) не есть практика, неизвестная Библии.

К тому же “молиться в присутствии” или даже “молиться, обратившись” к изображению все же не значит религиозно почитать изображение. Следовательно, настала пора задать шестой вопрос: Допустимо ли оказывать знаки почтения перед изображениями?

Вновь вспомним, что изображения херувимов были вытканы на покрывалах, которыми был занавешен ковчег. И вот перед этими изображениями совершались точно те же культовые действия, что и в православных храмах перед ликами икон: возжигались светильники и лампады (Исх. 27, 20-21); совершалось каждение (“Сделай жертвенник <...> пред завесою, которая пред ковчегом откровения <...> где Я буду открываться тебе. На нем Аарон будет курить благовонным курением <...> И сказал Господь Моисею: возьми себе благовонных веществ <...> и сделай из них <...> состав, стертый, чистый, святый <...> это будет святыня великая” — Исх. 30, 1,6-7).

Перед рукотворными святынями, равно как и перед людьми Библии (которые также не есть Творец, но тварь) совершались поклоны: “Поклонюсь святому храму Твоему” (Пс. 5, 8). “Покло­ня­юсь пред святым храмом Твоим” (Пс. 137, 2). Поклонились братья Иосифу. “Верою Иаков, умирая, благословил каждого сына Иосифова и поклонился на верх жезла своего” (Евр. 11, 21). И Соломон кланялся своим гостям (3 Цар. 1, 47), и царю кланялись (53). Авраам поклонился перед народом (Быт. 23, 12). Когда Петр входил, Корнилий встретил его и поклонился, пав к ногам его (Деян. 10, 25). Филадельфийской Церкви Господь говорит: “Я сделаю то, что они придут и поклонятся <тебе> и познают, что Я возлюбил тебя” (Откр. 3, 9).

Если каждый поклон понимать как проявление религиозного поклонения, подобающего лишь Творцу, то все эти люди Писания тяжко согрешили. И протестант, кивком головы приветствующий своего собрата, также совершает греховное “поклоне­ние”.

“Поклонение” как религиозное “самопосвящение” надо отличать от “поклона” как физического выражения почтения. Иначе, запрещая поклоны перед иконами, надо объявить войну поклонам при встречах с людьми[cxxxv].

Надо различать поклонение как всецелое посвящение жизни и поклонение как знак почитания, уважения, благоговения. Собственно, это и было объяснено VII Вселенским собором: поклонение — только Богу; изображениям — только почитание. Для православного богословия сохраняет все свое значение заповедь “Богу твоему одному поклоняйся и Ему одному служи”. “Сами себе и друг друга и весь живот наш Христу Богу предадим”, и при этом будем почитать те знаки, что в земном странствии напоминают нам об этом нашем жизненном призвании.

И здесь встает седьмой вопрос: Можно ли думать, что поклонение, совершаемое перед образом, приемлется Богом?

Здесь я хотел бы напомнить протестантам то место, которое они более всего любят цитировать при обличении иконопочитания: “Бога никто никогда не видел” (1 Ин. 4, 12). Понимают ли они всю серьезность такого утверждения? Ведь это означает, что все пророки Ветхого Завета никогда не видели Бога. Значит ли это, что они вообще ничего не видели? — Нет. Весьма настойчиво Писание утверждает, что Пророки имели именно “видения”, а не только “слышания”. Кого же они видели, если Бога они не видели? Кроме того — как совместить утверждение ап. Иоанна “Бога не видел никто никогда” (Ин. 1, 18) с многочисленными видениями Авраама и Моисея?  Бога они не могли видеть. А видели — Сына. Для понимания этого надо иметь в виду, что апостолы (и в целом раннехристианская литература) нередко употребляют слово “Бог”, говоря об Отце. Так вот — Отца никто из праведников Ветхого Завета не видел (как и Нового, кстати говоря). Они видели Сына, который есть … “образ ипостаси” Отца (Евр. 1, 3).

Значит, все поклонения Богу в Библии и в христианском мире — это поклонение через образ: незримому Отцу через явленного Сына.

Сыном (Логосом) был создан мир. Сыном был дан Ветхий закон. Сын искупил человечество Своим воплощением, страданиями и воскресением. Сыном же будет совершен последний Суд в конце мироздания.

Второй тезис предыдущего абзаца нуждается в пояснении. От Иоахима Флорского до Бердяева идет вроде бы красивая идея о том, что Ветхий Завет — это эпоха откровения Отца; Новый Завет — это откровение Сына, а теперь настает эра третьего Завета — эра откровения Духа. Схема красивая. Но с Писанием несовместимая. В том-то и дело, что Ветхий Завет — это также время откровения Сына. Чтобы это было ясно, попробуем уяснить статус Того, Кто называется в Ветхом Завете Иеговой.

“Явился ему <Моисею> Ангел Господень в пламени горящего тернового куста. Моисей, увидев, дивился видению; а когда подходил посмотреть, был к нему глас Господень: Я Бог отцов твоих <...> Сего Моисея <...> Бог чрез Ангела, явившегося ему в терновом кусте, послал начальником и избавителем” (Де­ян. 7, 30-35). Но именно Тот, Кто говорил из тернового куста, и назвал Себя Иеговой: “Господь увидел, что он <Моисей> идет смотреть, и воззвал к нему Бог из среды куста, и сказал” (Исх. 3, 4)!

Согласно Павлу, Моисей общался с “Ангелом, говорившим ему на горе Синае…” (Деян. 7, 30-36). Однако Моисей на Синае говорил с Богом: “Моисей взошел к Богу на гору, и воззвал к нему Господь с горы” (Исх. 19, 3).

Ветхий Завет ясно говорит, что Закон дан Моисею прямо Богом. А апостол Павел настаивает: Закон “преподан через Ангелов, рукою посредника” (Гал 3, 19).

Однако, и в самом Ветхом Завете немало таких мест, где Ангел оказывается Богом, Иеговой: “Ангел Божий сказал мне во сне: Иаков <...> Я Бог явившийся тебе в Вефиле” (Быт. 31, 11-13).

“И Ангел Божий <...> воззвал к Агари и сказал ей <...> Бог услышал глас отрока <...> встань, ибо Я произведу от него великий народ” (Быт. 21, 17-18). Так кто же произвел народ от Измаила? Кто этот “Я”? Тем более, что в следующем стихе говорится, что именно “Бог” помог Агари. “Бог же сказал Аврааму <...> И о Измаиле Я услышал тебя: вот, Я благословлю его, и возращу его, и <...> произведу от него великий народ” (Быт. 17, 19-20).

“Сказал ей Ангел Господень: вот, ты беременна, и родишь сына, и наречешь имя ему Измаил <...> И нарекла Агарь Господа, Который говорил к ней, сим именем: Ты Бог видящий меня” (Быт. 16, 11,13).

Вот Авраам готовится принести в жертву Исаака: “Но Ангел Господень воззвал к нему с неба и сказал: Авраам <...> не поднимай руки твоей на отрока <...> ибо теперь Я знаю, что боишься ты Бога и не пожалел сына твоего, единственного твоего, для Меня” (Быт. 22, 11-12). Но ведь Авраам вроде совсем не Ангелу приносил жертву, а Богу, как ему тут же и было подтверждено: “Мною клянусь, говорит Господь, что так как ты <...> не пожалел сына твоего <...> для Меня, то Я благословляя благословлю тебя” (Быт. 22, 16).

А с кем боролся Иаков? “Ты боролся с Богом”, — сказано ему (Быт. 32, 28). Но пророк Осия знает нечто как будто иное: “Возмужав, боролся с Богом. Он боролся с Ангелом — и превозмог; плакал и умолял Его; в Вефиле Он нашел нас и там говорил с нами. А Господь есть Бог Саваоф; Сущий (Иегова) — имя Его” (Ос. 12, 3-5).

Кто есть Бог Иакова? Своего сына Иосифа Иаков напутствует такими словами: “Бог, пред Которым ходили отцы мои <...> Ангел, избавляющий меня от всякого зла, да благословит отроков сих” (Быт. 48, 15-16). Не сказано “да благословят”, но “да благословит”, — Бог опять оказывается тем же, что и Ангел.

Кто вывел Израиль из Египта? — Конечно, же Бог: “Так говорит Господь Бог Израилев: Я вывел вас из Египта” (Суд. 6, 8). Но вновь “пришел Ангел Господень из Галгала в Бохим <...> и сказал <...> Я вывел вас из Египта и ввел вас в землю” (Суд. 2, 1).

Вот еще встреча, в которой Ангел превращается в Бога: “И явился ему <Гедеону> Ангел Господень и сказал ему: Господь с тобою, муж сильный <...> Господь, воззрев на него, сказал…” (Суд. 6, 12,14).

Еврейское слово  малеах и греческое aggeloV не содержат в себе указания на некоего тварного духа, участника небесной иерархии в смысле позднейшей христианской ангелологии. Они значат просто “посланник, эмиссар”. Эти слова могут прилагаться к людям, которые представляют интересы пославших их владык. Поэтому именование кого-то ангелом не означает непременную принадлежность к иерархии небесных тварных духов[cxxxvi]. Сам Сын Божий именуется у Исайи “Ангелом Великого Совета”. Христос есть Ангел по отношению к Отцу: “Как Ты послал Меня в мир, так и Я послал их в мир” (Ин. 17, 18). Христос Сам есть апостол Отца, посланник Отца, Ангел Отца. Именно Слово Отца, Ангел Иеговы называет Себя в Ветхом Завете “Богом Авраама, Богом Исаака и Богом Иакова” наравне с Иеговой. И этот же Ангел стал человеком во Христе[cxxxvii].

Отсюда два важных вывода. Один — для “Свидетелей Иеговы”. Если вы отказываетесь от Троицы, если вы считаете, что поклоняться надо Богу Иегове, но не стоит считать Богом Христа — то вы оказываетесь в противоречии с Библией. Библия или позволяет считать, что Иегова есть Христос, а Христос есть Бог, или же придется считать, что и Христос не есть Бог, и Иегова также есть не более чем ангел. И быть “свидетелем Иеговы” означает быть всего лишь свидетелем Ангела.

Второй же вывод — для протестантов. Поклонение, которое оказывали люди Ветхого Завета, было обращено к “Малеах Иегова” — Ангелу-Сыну, который “есть образ (eikwn) Бога невидимого” (2 Кор. 4, 4). Поклонение, оказываемое образу, принималось ли Отцом? “Авраам видел не естество Бога, но образ Бога, и падши поклонился”, — поясняет преп. Иоанн Дамаскин[cxxxviii]. Бог принял это поклонение и вступил в Завет с Авраамом. Значит — Бог может принимать поклонение, совершаемое через Его образы. Честь, оказываемая Христу, приемлется Отцом. Честь, оказываемая образу, восходит к первообразу.

И последний, восьмой вопрос, который осталось обсудить. Могут ли изображения быть священными и чудотворными?

Библия рассказывает нам и об этом. Для того, чтобы сделать все принадлежности скинии, и в том числе иконы херувимов, Бог исполнил Веселиила Духом Своим (см. Исх. 31, 1-11). Когда же скиния была готова, Моисей получил Божие повеление: “возьми елея помазания, и помажь скинию и все, что в ней, и освяти ее и все принадлежности ее, и будет свята” (Исх. 40, 9). В число же принадлежностей входят и изображения херувимов; следовательно, иконы херувимов святы и освящены.

Подобным образом и в православии считается, что иконописание есть служение, требующее духовной собранности и благодатного Богообщения. Подобным образом и в православии иконы освящаются, а не просто поставляются в храме.

И как в ветхозаветное время Бог действовал через изображения (“Я буду открываться тебе <...> посреди двух херувимов” — Исх. 25, 22), так Он действует и поныне через иконы. “Когда я однажды отошел к пречистому образу Рождшей Тебя <...> Ты Сам, прежде чем я встал, стал видим мною внутри моего жалкого сердца, соделав его светом. И тогда я узнал, что я имею Тебя в себе познавательно”, — говорит о своем духовном опыте преп. Симеон Новый Богослов[cxxxix].

О том, что Бог может творить чудеса через святые изображения, Писание также говорит вполне очевидно. “И сделал Моисей медного змея и выставил его на знамя, и когда змей ужалил человека, он, взглянув на медного змея, оставался жив” (Числ. 21, 9). На языке православного богословия здесь явно можно говорить о чудотворности священного изображения. Но если изображение не Спасителя, а врага рода человеческого[cxl] могло действовать “от противного” — люди, смотревшие в лицо изображению своего врага и обращавшиеся с просьбой о помощи к истинному Богу, исцелялись — то не тем ли более естественно ожидать помощи от изображения подлинного Спаса?[cxli].

Чудотворен был и ковчег с херувимами: можно вспомнить переход через Иордан — он расступился, когда его коснулись ноги священников, несших ковчег (см. Нав. 3, 15); можно вспомнить обнесение ковчега вокруг стен Иерихона (Нав. 6, 5-7).

Итак, почитание священных изображений — возможно. Никто из пророков не укоряет иудеев за священные изображения, бывшие в храме. Пророки запрещают только делать изображения “других богов”. Но на каком же основании следует слова, обличающие изображения языческих богов, считать верными и по отношению к изображениям Христа? Надлежит “от­ли­чать свя­щенное от несвященного и нечистое от чистого” (Лев. 10, 10). Есть “скиния Давида” (см. Деян. 15, 16) и “скиния Мо­лоха” (см. Деян. 7, 43); есть “чаша Господня” и “чаша бесовская”, “трапеза Господня” и “трапеза бесовская” (см. 1 Кор. 10, 21). И если у язычников есть свои мистерии и свои “чаши” — из этого никак не следует, что христианам надо отказаться от Чаши Христовой. Из того факта, что у язычников есть свои священные книги (например, Веды), никак не следует, что нам надо отказаться от Библии. Также и наличие языческих идолов (и отвержение их пророками) не есть аргумент против христианских изображений.

Критики православия выискивают сходство во внешнем, а не в сути. Да, язычники носят идолов на плечах — но и евреи носили на плечах ковчег. Язычники возжигают светильники — но и евреи делали то же. Вопрос в том, кого чествуют. По внешнему же сходству можно доказать все, что угодно: можно отождествить людей и животных (есть ноги, есть вкушение пищи, есть время сна). Но сказать, что люди есть всего лишь животные, было бы слишком поспешно. Говорить, что православные есть те же язычники — просто неумно.

Нельзя поклоняться твари вместо Творца. Суть заповеди в запрете представлять истинного Бога по образу языческих божков. Этого православные и не делают. Другой смысл библейской заповеди — в предостережении от обожествления изделий человеческих рук. Этот смысл заповедью формулируется так: “не поклоняйся им и не служи им”. Изображение не должно восприниматься в качестве Бога — это верно. В частности, человек должен помнить, что тот образ Бога, который он имеет в своем уме, не есть Сам Бог. Можно не иметь икон и быть идолопоклонником — ибо кумир будет всажден в сердце человека. Можно спутать реальность текста Писания и реальность Того Бога, о Котором оно говорит. Надо уметь отличать Бога от Его тварных образов. “Подлинно суетны по природе все люди, у которых не было ведения о Боге, которые из видимых совершенств не могли познать Сущего и, взирая на дела, не познали Виновника, а почитали за богов, правящих миром, или огонь, или ветер, или движущийся воздух, или звездный круг, или бурную воду, или небесные светила. Если, пленяясь их красотою, они почитали их за богов, то должны были бы познать, сколько лучше их Господь, ибо Он, Виновник красоты, создал их” (Прем. 13, 1-3). Вот определение язычества. Язычество и идолопоклонство — это забвение Творца за красотой твари. Можно ли сказать, что у протестантов больше “ведения о Боге”, чем у православных? Можно ли сказать, что православные забыли Бога и не умеют отличить Бога от иконы?

Нам скажут: ваши прихожане не знают того богословия, которое вы нам изложили, и понимают иконы вполне по-язычески. Но во-первых, давайте сравнивать конфессиональные позиции по нашим учениям, а не по грехам тех или иных прихожан. А во-вторых, подойдите в храме к любой бабушке, ставящей свечку у иконы, и спросите ее: от чего она ожидает помощи? От доски, повешенной на стену, или от Того, Чей Лик написан на этой доске? Божией Матери молится эта старушка у иконы, или она просит: “святая икона, помоги мне!”? И даже если удастся найти такую прихожанку, что неверно понимает православные принципы иконопочитания — это все равно не повод для запрета икон. Может, и можно в православном мире встретить людей, которые относятся к иконе как к кумиру — но разве в мире протестантском нет людей, которые Библию превратили в предмет своего профессионального изучения, а Живого Бога забыли? Люди злоупотребляют языком — неужели его нужно вырвать у всех? Значит, не выбрасывать иконы надо, а разъяснять православное богословие, православные принципы отношения к священным изображениям.

Протестанты же, даже признавая, что в богословии православия достаточно обосновывается почитание икон, свой последний аргумент находят в крайностях народного благочестия: “Наиболее просвещенные христиане отдавали себе отчет в том, что они поклоняются не самой иконе, а Тому, Кто на ней изображен, но подавляющее большинство простого народа такой разницы не делало и превратило иконопочитание в идолопоклонство”[cxlii]. На этом основании, однако, можно запретить и чтение Библии, особенно Ветхого Завета. Иеговисты извращают Писание — неужели нужно уничтожить Библию? Ошибки людей — повод не для запретов, а для разъяснений.

Нам скажут: но Христос нигде не велел писать иконы. Но во-первых, замечу, что в Евангелии нет и запрета писать изображения Спасителя. Апостольский собор в Иерусалиме, обсуждая вопрос о том, что0 из израильского религиозного закона должен исполнять не-еврей, принявший Новый Завет, оставил в силе лишь три установления: “Угодно Святому Духу и нам не возлагать на вас никакого бремени <...> кроме сего необходимого: воздерживаться от идоложертвенного и крови, и удавленины, и блуда, и не делать другим того, чего себе не хотите” (Деян. 15, 28-29). Предупреждение о неизобразимости Бога не было подтверждено апостолами; после того, как Неизобразимый стал видимым и Бестелесный воплотился, настаивание на этой заповеди было бы странным.

Во-вторых, если некое действие не предписано прямо в Писании, из этого еще не следует, что оно греховно. В конце концов Христос “нигде не повелел апостолам начертать даже краткое слово, однако его образ начертан апостолами и сохраняется до настоящего времени” (преп. Феодор Студит[cxliii]). Христос не велел писать Евангелия — но это не повод для их отмены как “неевангельского установления”. Кроме того, нигде в Новом Завете не сказано, что надо читать Евангелия. Когда Христос повелевает “исследовать Писания” (см. Ин. 5, 39) — Он говорит о ветхозаветных книгах (новозаветных еще просто не существовало). Нигде Павел не пишет: “включите мои послания в состав Библии!”. На каком основании христиане включили апостольские книги и письма в библейский канон и даже поставили письма апостолов выше книг древних пророков? Так что у протестантов не больше оснований для новозаветных штудий (для причисления к Писанию книг Нового Завета), чем у православных — для почитания икон. Говорите, что нет повеления делать иконы Христа? — Так ведь и нет в Библии повелений вешать таблички с надписью “Бог есть любовь”.

Нам скажут: ваши примеры были взяты из Ветхого Завета, а мы живем в Новом — и что нам до тех древних херувимов. Ну, во-первых, не мы достали Ветхий Завет для того, чтобы говорить об иконах. Протестанты обратились к ветхозаветным заповедям для спора с нами. В Новом Завете нет ни строчки, запрещающей изображения Христа. Протестанты же решили пристегнуть к делу ветхозаветные запреты на все вообще изображения. Поэтому и мы пустились в странствия по ветхозаветным страницам. Протестанты сами выбрали поле для дискуссии — Ветхозаветные установления. И проиграли на нем же. Так что теперь не жалуйтесь, что-де поле не то.

А если перенести разговор в область новозаветных текстов, то здесь я сам подскажу: есть в Новом Завете одно место, где употребление слова ei·kw0n носит явно негативный оттенок: “Сде­ла­ли образ (eiko0na) зверя <...> И дано ему было вложить дух в образ (ei·ko0ni) зверя” (Откр. 13, 14-15).

Это то место Писания, которое цитируется сегодня чаще всего – это тринадцатая глава Откровения. То место Апокалипсиса, где говорится о «печати антихриста». Цитируется оно с тревогой: не о нас ли это пророчество…

Да, оно – о нас. И именно потому в моем отношении к этой главе Откровения есть привкус радости. Ведь это пророчество говорит об отношении между антихристом и христианами. Значит, оно говорит не только об антихристе, но и о нас, о Церкви. Так вот, если увидеть в этом отрывке свидетельство о жизни и вере христиан последней поры, то появляется место для радости.

Протестанты с радостью указывают на этот библейский текст: вот, видите, слово икона упоминается в Библии, но  применительно к изображению антихриста, а, значит, и православное почитание икон есть путь к антихристову поклонению!

Что ж, переместим этот текст из «антихристовой» перспективы в апологетическую. Апологетика поясняет, почему у православных христиан есть право верить, думать, действовать именно так, как мы верим, действуем и думаем. А среди тех реалий православной жизни, что вызывают наиболее жесткую критику со стороны – наше отношение к иконам. Так вот, именно эту грань нашей веры мы можем объяснить с  помощью Апокалипсиса.

Что мы знаем о цели антихриcта? Мы знаем, что он придет, «чтобы прельстить, если возможно, и избранных» (Мф. 24,24). Языческий мир, мир поклоняющийся «духам» или же чисто земным ценностям, антихристу не надо завоевывать. Этот мир он попросту подберет под свою власть. Те, кто от мира сего, те своим подчинением антихристу лишь открыто признают ту правду об истинном предмете своих верований и пристрастий, что и прежде в общем-то не была большим секретом.

Но есть еще те, кого Христос избрал «от мира». «Если бы вы были от мира, то мир любил бы свое; а как вы не от мира, но Я избрал вас от мира, потому ненавидит вас мир» (Ин 15,19). Вот эти, «избранные», то есть отделенные и защищенные Христом люди и будут головной болью для антихриста.

Ему нужна полнота власти. Значит, ему нужна власть не только над теми, кто «от мира», но и над теми, кто просто «в мире».

Ему нужна полнота власти. Значит, ему нужна власть не только над кошельками, деньгами и имуществом «налогоплательщиков», но и  власть над душами, над любовью и ненавистью людей. Так «Большому Брату» в романе Оруэлла «1984» недостаточно было лишь послушания, недостаточно было взаимного предательства людей, отречения от всех других привязанностей. Ему нужна была «любовь» к нему пытаемых им.

Антихристу же нужна любовь христиан. То чувство, что христиане испытывают ко Христу, он желает перенаправить на себя. Он себя выдает за Того, с Кем на самом деле он ведет войну.

Итак, цель антихриста – “прельстить избранных”, то есть  добиться того, чтобы христиане признали в нем Своего вернувшегося Господа.

Богословская проблема тут в другом. А кто именно эти “избранные”? Ведь мир христиан раздроблен. Каждая христианская группа убеждена, что именно она является подлинной, что именно она является носительницей апостольских даров и наследницей пророчеств.

Вот тут и возникает интерес для апологетического исследования. Любая христианская группа сочтет за честь для себя оказаться  тем самым «избранным остатком» истинных христиан, который будет стоять на пути антихриста. Как же обосновать, что именно православные христиане являются “избранными”?

Что нам известно? Известно - кто охотится. Известна конечная цель охотника (кого-то он хочет подстрелить). И известны средства охоты. Не вполне ясно лишь – на кого же именно он охотится. Но эту неясность можно устранить, если присмотреться к средствам охоты.

Представьте, что утром на вокзале мы видим нескольких мужчин, которые, судя по их экипировке, собрались в лес. Охотники. Но на кого они идут охотиться? – На этот вопрос мы сможем ответить, приглядевшись к их снастям. Если один из них несет удочку – значит, плохо придется рыбам. Если кто-то вооружился корзинкой – значит  его «тихая охота» развернет облаву на грибы. Если же человек с дробовиком – то уж ясно, что он пошел не на медведя... То есть от рассмотрения средств можно догадаться о цели.  Между средством и целью должна быть соразмерность.

Оружие антихриста нам как раз известно: он «прельщает» с помощью чудес. Его чудеса, как и вся его деятельность - сплошная фальшивка (в том смысле, что не происходят от истинного Чудотворца – от Творца)[cxliv].

Чудеса антихриста будут фальшивыми. Но дело в том, что фальшивки изготовляют только там, где есть доверие к подлинникам. Например, если мошенник привезет в Киев фальшивые доллары – он сможет их пристроить, ибо доллары имеют широкое хождение на Украине. Но если этот же мошенник привезет в Киев партию великолепно изготовленных им же монгольских тугриков – то он никого не сможет обмануть не потому, что киевляне будто бы прекрасно знают, как выглядят настоящие тугрики, а просто потому, что они здесь никому не нужны.на тугрики здесь нет спроса. Ни к чему подделывать картины художника Пупкина. По той причине, что и его оригиналы никому даром не нужны… нужны…

Подделывают только то, что ценится. Антихрист – поддельщик. Но подделывается-то он под истинные ценности! Маскироваться он будет под то, что ценится у «избранных» христиан. И, зная  каковы будут его маски, можно понять, что будет в цене у христиан последнего поколения (избранного остатка).

Вот «двустволка» антихриста: его пророк «огонь низводит с неба на землю перед людьми» (Откр. 13,3) и создает чудотворный образ («И дано ему было вложить дух в образ зверя, чтобы образ зверя и говорил и действовал так, чтобы убиваем был всякий, кто не будет поклоняться образу зверя» (Откр. 13,15).

Если антихрист подделывает чудотворную икону – значит, он это делает ради тех христиан, у которых есть почитание чудес, совершаемых нашим Господом через почитаемые людьми святые иконы. Есть такое верование у протестантов? – Нет. А, значит, эту охотничью снасть антихрист расставит ради православных. Как сможет его чудотворное изображение повлиять на христиан, если у христиан не будет вообще никаких изображений? Если к концу времен все христиане будут баптистами — то их никакими изображениями, даже самыми чудотворными, не проймешь. Если же силы зла пускаются на такую уловку, значит среди христиан (твердых, до последнего верных христиан) будут такие, в сознании которых будет жить благоговейное почитание чудотворных икон Христа.

Представьте, что во время раскопок нашли некую фальшивую монету. Можно ли на основании этого утверждать, что никакого монетного денежного обращения в этой культуре вообще не было? Скорее наоборот — если есть фальшивая монета, значит, в употреблении были и настоящие деньги. Также и то, что во время антихриста будет “образ зверя”, означает, что для христиан будут привычны иконы, и этот естественный порядок вещей будет извращен антихристом. Но, значит, естественное почитание икон будет сохраняться и до конца истории, следовательно, православные христиане будут пребывать до конца времен.

Если антихрист подделывает небесный огонь – значит, он это делает ради тех христиан, у которых есть доверие к подобному огню. Знамение низведения огня с неба убедит ли протестантов или католиков? Для них это будет не более чем фокусом. Ничто в их преданиях не понуждает их с особым вниманием и религиозным доверием относиться к такому феномену. Но для православных небесный огонь есть святыня. Чудо лжепророка будет имитацией величайшего чуда православной истории – чуда ежегодного схождения Благодатного огня в Великую субботу в Иерусалиме. И, значит, именно под это православное верование будет маскироваться антихрист.

Вот в этом – радость этого библейского пророчества. Радость в том, что именно православные, таким образом, оказываются избранным меньшинством, которое даже на грани времен наиболее крепко будет держать апостольскую веру. Значит, именно для предупреждения православных написан Апокалипсис. То есть – для православных. Значит, именно православная Церковь есть Церковь Писания. Библия написана для нас и о нас. Это радостно. Это означает, что я имею честь принадлежать к той Церкви, которая дойдет до грани человеческой истории и победоносно (хотя и не без потерь) перейдет за эту грань. Или, говоря словами Толкиена – «Нам выпала честь вызвать главную ненависть Темного Властелина»[cxlv].

Протестантские полемисты слишком поспешно истолковывают это библейское пророчество. Им это место дорого как антиправославный аргумент: мол, видите, единственное место Нового Завета, где говорится о живописной «иконе», говорит про икону антихриста. И получается, что православное почитание икон есть путь к антихристову поклонению…

Да, православное иконопочитание есть та точка, по которой антихрист направит свой удар. Но удар–то он будет наносить по нам, по православным, а не по «безиконным» протестантам. И, значит, именно православная Церковь будет для него худшим и последним врагом. И, значит, тот, кто желает быть с «удерживающими», кто хочет быть с той Церковью, о которой говорит Писание, должен соединиться с Православием.

Кроме того - если и небожественным духовным силам, богоборческим духам удается сообщать свою силу своим образам — то неужели же Бог не силен сообщать толику Своей благодати Своим иконам?

Нам скажут: Христа нельзя изображать в Его воскресшей плоти (“Где тот художник, который смог бы изобразить Христа воскресшего, Христа прославленного? Прочтите первую главу Откровения Иоанна Богослова, и вы увидите, что изобразить Христа во всей Его небесной славе так же немыслимо, как немыслимо изобразить Самого Бога, нетленного, непостижимого. Изображать Христа в Его земном уничижении — неразумно”[cxlvi]). Но ведь однажды Мария Магдалина приняла воскресшего Христа за обычного садовника. И когда Фома влагал персты свои в рану Христа, Тот вряд ли имел тот вид, что был показан Иоанну в Откровении. Да и Павел пишет, что он не желает знать ничего, кроме “Христа распятого”. Христос воскрес в той же плоти, которую принял от Марии. Она стала более светоносной — да. Ну, так и православная икона с ее золотым фоном и отсутствием теней более насыщена светом, чем обычная картина. Христос не постыдился прийти во плоти — почему же христиане должны стыдиться плоти своего Бога? Высшая слава Спасителя — в Его любовном смирении, в самоумалении Творца ради Его творений. И лобзая икону плоти Христовой — мы лобзаем смирение Сына и любовь Того, Кто “так возлюбил мир…”[cxlvii].

Нам скажут: Бог есть Дух, и поклоняться Ему нужно духовно, ибо “Бог не требует служения рук человеческих”. А православные чем молятся, предстоя иконе? Духом или глазами? Что значит “духовное поклонение”? Пусть протестанты его опишут — и попробуют указать такие его движения, свойства, проявления, которые были бы незнакомы православным! Смешно же, когда, нападая на православное крестное знамение, протестанты говорят нам, что при молитве не нужно “служение рук человеческих”, — и при этом сами еще более активно и неистово используют руки в своих собственных молитвах (и воздевая их, и потрясая ими, и жестикулируя в своих молитвах, песнях и проповедях). Икона хотя бы тем помогает духовному сосредоточению в молитве, что она как бы блокирует собою поток многообразных зрительных ощущений, непрестанно идущий к нам совне.

Нам скажут: но ведь есть же в православии культ “чудо­твор­ных икон” — значит, вы все же признаете, что именно икона, именно доска может творить чудеса! Используя такой аргумент, протестанты принимают обиходное выражение за вероучительный тезис. Православное богословие настаивает, что Бог — Один “творяй чудеса”. Но Господь не навязывается Своим чудом неверующим, а являет Свои дела тем, кто обращен к Нему. Молитва пред иконой есть один из знаков такого молитвенного обращения человека ко Творцу. Икона помогла человеку собрать и излить своё молитвенное чувство и своё прошение перед иконным ликом. Прошение было обращено к личности Того, Кто изображен на иконе (“глазами взирая на образ, умом восходим к первообразу”). И в ответ на эту молитвенную настойчивость Господь творит чудо, ниспосылает Свою благодать, обновляющее и хранящее действие которой человек ощущает в сердце и в жизни. Но если свое сердце он раскрыл Богу перед иконой, то и ток благодати он ощущает как исходящий через тот дорогой Лик, перед Которым он собрался в молитвенном усилии. Бог творит чудо Сам, Он и только Он является источником благодатной энергии, но проявляет себя эта чудотворящая энергия Промыслителя через те или иные земные реалии и обстоятельства (через иконы и святую воду, мощи святого и слово духовника, евангельскую страничку и знамения природы и истории). Откуда свет в комнате? — Из окна. Является ли окно источником света для комнаты? — И да, и нет. Не окно производит свет, не оконное стекло создает свет, но через это окно и через это стекло свет, возникший за пределами комнаты, вливается в нее. Икона (как и Евангелие) и есть такое окошко. То, через посредство чего Господь обращает сердце человека к Себе и через что Он подает Свой свет, становится дорого для обращенного сердца и потому благоговейно почитается им как связанное с чудом, как “чудотворное”.

Более сложный случай — чудотворения через иконы не Христа, а, например, Богоматери или святых. Чудо у, скажем, Владимирской иконы Божией Матери богословски описывается так: Взирая на образ Богоматери, именуемый “Владимирс­ким”, человек просит Богоматерь походатайствовать у Её Сына о кровных нуждах своего сердца. Бог, единственно творящий истинные чудеса, по молитвенному предстательству Своей Матери (вспом­ним, что первое чудо Христа — в Кане Галилейской — произошло по просьбе Марии) в ответ на молитву, которая была совершена перед этой иконой Богородицы, являет Свою милость. Так что в собственном смысле слова “чудотворцем” является лишь Бог, а иконы — средство, через которое Он являет Свои дела.

Почему же люди говорят о “чудесах икон”? Это обычное сокращение сложных формул в речи, и этого разговорного сокращения не гнушался Сам Господь. Вспомним Его повеление Моисею: “излей из серебра двух херувимов”. Неужели херувимы могут быть изготовлены человеческими руками? Нет, речь идет об изображениях херувимов. Наверное, вернее было бы сказать “изготовь изображения двух херувимов”, а не просто “двух херувимов”. Но Господь сказал, как сказал. Сказал так, как мы говорим. И в православном обиходе корректнее было бы говорить лишь “Владимирская икона Божией Матери”, а не “Вла­ди­мирс­кая Богоматерь”. Корректнее было бы сказать: “Гос­подь по молитвенному ходатайству Своей Матери, по Своему Промыслу и по молитвам русских людей через Владимирскую икону Божией Матери явил чудо, защитившее Москву от разгрома ее татарами”. Мы же говорим короче: “Владимирская Владычица оборонила Москву”. Если кто хочет попрекнуть нас таким словоупотреблением — пусть заодно вырвет и библейскую страничку об “из­го­товлении херувимов”, и издает законы, запрещающие то присущее всем языкам свойство сокращать, сворачивать фразы, которое неразрывно связано с человеческим способом мыслить и понимать.

 Нам скажут: но ведь можно же молиться без икон! И здесь я, наконец, соглашусь: верно, можно. Но заметьте только, к чему подошел наш диалог с протестантом. Он начался с нападок протестанта на то, что у православных есть иконы. А кончается просьбой: “Ну хорошо, вы молитесь, как хотите, но хоть нам-то разрешите молится без икон: не привыкли мы к ним!”.

И православный может молиться без икон. Женщина, во времена гонений сосланная под гласный надзор с запрещением не только посещать храм, но и просто молиться, делала себе крест из двух соломинок, переплетенных травинкой. Это был весь ее иконостас. При появлении соглядатаев (а к ней заходили часто) крест сжимался в ладони.

Без икон можно молиться. Просто икона помогает молиться.

В сентябре 1998 года в Воронеже я зашел в местную баптистскую семинарию. Ее американский ректор, как я понял, был в отъезде, и наше общение шло с проректором. К нему я обратился с предложением прочитать лекцию о православии для его студентов. «Вы ведь готовите миссионеров? А миссионер должен знать культуру и религию народа, в котором будет проповедовать? А не лучше ли такие знания приобретать из первых рук и хотя бы иногда студентам, изучающим другой язык, дозволять встречаться с живыми носителями этого языка? Если бы ваша семинария была в Китае и на ее пороге появился бы монах из монастыря Шаолинь – вы бы наверно порадовались возможности пообщаться с ним? Вот по этой логике и я считаю, что для ваших студентов была бы полезна встреча с православным богословом»… К студентам меня не пустили. Но преподавателей собрали, и в  учительской комнате мы могли посмотреть друг другу в  глаза.

Перед началом беседы проректор встал со словами: «У нас, евангельских христиан-баптистов, принято каждое доброе дело начинать с молитвы. Вы не возражаете?». Далее он молитвенно сложил руки на груди, наклонил голову и  произнес молитву, призывая Божие благословение не наше общение… Два часа дискуссии прошли быстро. И снова проректор встает и предлагает поблагодарить Бога за нашу встречу. Снова исходная позиция: голова наклонена, руки лодочкой сложены у груди. Секундная пауза, необходимая для набора воздуха и подбора слов. И вот в эту паузу вклиниваюсь я и говорю двум сопровождавшим меня студентам местной православной семинарии: «Ребята, вы сейчас увидите редкую сцену: баптиста, который будет молиться деревяшке!». Руки проректора опускаются: «Это какой такой деревяшке я сейчас буду молиться?» - «Ну как же, Вы сейчас опустите глаза вниз, будете смотреть на вот этот стол и будете ему молиться!». – «Да нет же! Это я просто смотреть буду на стол, а молиться я все равно буду Богу!». – «А вот это уже интересно: значит, если вы во время молитвы смотрите на стол, на котором вырезано что-то про бывшего здесь Васю, то из этого не следует, что вы молитесь столу или этому Васе… Но если мы, православные, при молитве смотрим на доску, на которой нарисован лик Христа и написано имя Христа, то вы нас за это обвиняете в древопоклонничестве и язычестве!» .

Баптистский богослов отреагировал точно: «Простите, отец Андрей, что наши уличные проповедники от неграмотности такие глупости говорят. Конечно, православное богословие иконы вполне соответствует учению Библии. Мы не считаем православных христиан язычниками. Это в некоторых наших невеждах ревность не по разуму говорит!».

Извинения, конечно, с радостью принимаются, и проректор семинарии снова предлагает помолиться. Снова он привычно опускает глаза вниз… И тут вспоминает, что я сказал про молитву деревяшке. Он быстро переводит взор вверх – но там столь же деревянный потолок. Он смотрит направо – там не менее деревянная дверь. Налево – там деревянная же оконная рама. Взор его столь очевидно метался, что стало понятно: этот человек впервые в жизни задумался над этой, одной из основных, проблем религиозной жизни: как молиться невидимому Богу, будучи в окружении видимых вещей. Тут одно из двух: или молиться по принципу «ничего не вижу, ничего не слышу!», или же настроить свою молитву так, чтобы она могла славить Творца, взирая и на творения Бога (природу), и на творения людей (культуру).

Икона помогает собирать внимание. Когда мальчика вызывают к директору школу, то у него три главные проблемы: 1) что соврать? 2) куда деть руки? 3) куда деть глаза? Похожие проблемы (за исключением, надеюсь, первой) есть и у новичков в храме. Куда девать руки – хорошо знала древнецерковная традиция.  Староверы до сих  пор крестообразно складывают руки на груди (так, чтобы правая была сверху и тем самым свободно и быстро поднималась бы к челу для начала крестного знамения). Эта поза устойчива, неутомительна, помогает хранить себя в собранной готовности. А глаза собираются в иконе.

Икона помогает отнюдь не только на начальной, “детской” стадии. Чем взрослее человек в своей духовной жизни — тем больше он ценит каноническую, истинную православную икону. Начав с детских раскрасок и ярко-сентиментального “като­ли­чес­кого” китча, он научается ценить творения великих иконописцев Византии и древней Руси. И ценить не их художественность, но их молитвенность. Вот парадокс, осмысление которого выходит за рамки этой статьи, но который стоит наметить: вершины православной иконописи создавались исихастами — делателями безмолвной, умной молитвы. Хорошая каноническая православная икона более всего ценится монахами, то есть те, кто умеет молиться в своем сердце, без всяких внешних жестов и слов, те, кто предельно скуп во внешних выражениях эмоций и предельно строг в вере — они-то и ценят подлинную икону, они-то ее и творят.

Протестанты в молитве не используют иконы. Значит, их суждение в этом вопросе просто неавторитетно: не стоит судить о том, чего сам не пережил. Протестанты часто (и верно) говорят, что у атеиста просто нет надлежащего опыта Встречи, чтобы выносить суждения о бытии или небытии Бога, о правоте или неправоте Евангелия. Этот же аргумент православный может обратить к протестантам: отсутствие у вас опыта молитвенного общения со святыми и Божией Матерью, отсутствие у вас опыта литургической православной молитвы не есть достаточное условие для того, чтобы обвинить православных в надуманности их молитвенной практики.

Да, практика — критерий истины. Чудотворения чрез иконы и по заступничеству Святых есть факт, многократно и обильно подтвержденный во всей церковной истории. Через эти чудеса люди обращались к евангельской вере, в них пробуждались покаяние и радость о Христе-Спасителе. Если этот многовековой опыт не вмещается в рамки баптистских богословских теорий — тем хуже для этих теорий. Я же приведу сейчас лишь одно свидетельство о том, что икона — помощница в молитве: “Молиться без икон трудно. Икона собирает в себе внимание молитвы, как увеличительное стекло собирает рассеянные лучи в одно обжигающее пятно”[cxlviii]. А что именно есть такого в иконе и в ее языке, что помогает молитве — разговор особый[cxlix].

Икона сопутствует Церкви в течение всей ее истории, а отнюдь не начиная с VII Собора. Всем известно, например, что итальянские города Помпея и Геркуланум погибли в 79 году. Даже по протестантским меркам это еще время апостольской, неискаженной Церкви. Не все апостолы к этому году уже ушли из нашего мира. Так вот, при раскопках в этом засыпанном пеплом городе были найдены стенные росписи на библейские сюжеты и изображения креста[cl]. Находки следов христианского присутствия в Геркулануме тем интереснее, что, как известно (Деян. 28, 13), ап. Павел проповедовал в Путеоле, в 10 км от Помпеи. С противоположного края Римской империи — катакомбы Дура-Европос в Междуречье — от II века до нас дошли другие фрески катакомбных христиан (кстати, с изображением Девы Марии)[cli]. Икона вошла в жизнь Церкви как-то естественно, без официальных решений и без трактатов, доказывающих ее возможность. Знаменитый византолог Андрей Грабарь специально отмечал этот поразительный факт: с каждым десятилетием от II до VI века умножается число дошедших до нас памятников раннехристианского искусства, а в письменности следов иконопочитания практически нет. Иногда раздаются голоса иконоборческого содержания (у Климента (Строматы. 6, 16, 377), Евсевия (Послание Константине), Епифания (Панарий. 27, 6, 10) и на Эльвирском соборе). Но нет текстов, объясняющих и предписывающих иконопочитание. “Склады­вает­ся та­кое ощущение, — пишет А. Грабарь, — что утверждение иконопочитателей не нуждалось в адвокатах, которые занялись бы обоснованием изображений”[clii].

Упоминания об иконопочитании в литературе той поры — были (у бл. Августина, свт. Григория Нисского и др.). И лишь когда императорская власть сделала своей политикой иконоборчество, церковный разум дал систематическое объяснение иконопочитанию. VII Собор именно объяснил иконопочитание, а не ввел его в практику. И он не просто “приказал путем специального канона поклоняться иконам, без надлежащего объяснения, почему это необходимо”, как это кажется баптистским агитаторам[cliii]. Собор именно объяснил, обосновал иконопочитание — и причем сделал это в контексте не обряда, но увязав осмысление иконы с самой сутью христианства как возвещения о Слове, ставшем плотью. Иконы будут в истинно Церкви Христа и в последние дни ее земной истории (см. выше об Откр. 13)

Итак, православные не просто “кланяются иконам”, позабыв библейскую заповедь. Мы вполне осознаем свои действия.

Что общего у портрета и человека? То, что при встрече с самим человеком и при взгляде на его портрет мы называем одно и тоже имя: “Это — Петр”. Икона как образ едина с Первообразом в имени, в именовании Личности Того, Кто изображен на ней. «Христов образ есть сам Христос, конечно, не по природе, а по имени, ради которого почитается»[cliv]. «Всякая икона называется одним именем со своим первообразом»[clv].

В учении преп. Феодора Студита об иконе своеобразно и важно подчеркивание именно субъективного момента. Идентичность образа и первообраза существуют не сами по себе: они устанавливаются умом молящегося человека. Поэтому от его богословского внимания и богословской культуры молящегося зависит – встретит ли он в молитве, возносимой перед иконой, Христа, или же  впадет в ересь.

«Ведь образ Христов, на каком бы материале он ни был запечатлен, неотделим от Самого Христа, так как сохраняется вне материи,  в представлении. Поэтому обоим – Христу и Его образу подобает одна и та же честь и поклонение». Здесь стоит подчеркнуть – «в представлении»[clvi].

«Иконе  Христовой надобно воздавать поклонение не как веществу, но как Самому Христу, ибо чествование образа переходит к Первообразу, и действием ума вещество не смешивается с начертанным образом. И богопочитательное поклонение надобно приносить Христу как прежде воплощения, так и после воплощения, как без иконы, так и чрез нее… Итак, должно покланяться иконе Христовой, но Богопочитание воздавать не ей, а изображенному на ней Христу, ибо образ и Первообраз - два предмета, и различие между ними – не по лицу, а по сущности»[clvii]. И снова отмечаем этот акцент: «действием ума».

Поэтому, кстати, на каноничной православной иконе обязательно должна присутствовать надпись — имя изображенного. «Если бы кто покланялся знамению креста, не имеющему надписания имени Христова, то  такой, быть может, справедливо был бы порицаем как делающий нечто сверх должного, но когда именем Иисуса Христа преклоняется всякое колено небесных, земных и преисподних  - а это поклоняемое имя носит на себе Крест, - то какое безумие не преклонить колена пред Крестом Христовым?»[clviii].

Поэтому и икону с затемнившимся и неразличимым ликом спокойно уничтожали - не боясь поругания "накопившейся в ней благодати". «Если бы кто захотел поцеловать находящееся в зеркале свое изображение, то он поцеловал бы не естество, но отображенное в нем подобие его самого, поэтому он и прильнул к веществу. Конечно, если он удалится от зеркала, то вместе с ним отступит и образ, как не имеющий ничего общего с веществом зеркала. Таким же образом и относительно вещества изображения: если уничтожено подобие, которое было на нем видимо, и к которому относилось почитание, то вещество остается без почитания»[clix].

Итак, икона существует для молитвы и именно в молитве, которую человек обращает к Богу и в которой реализует свое духовное предназначение. Икона это осуществленное воление христианина, его духовное общение с представленной на иконе личностью. Икона и есть молитва, слово, именование и вне молитвенного диалога двух личностей – Бога и христианина – не имеет религиозного значения.

Так вновь и вновь церковное богословие напоминает и самим православным, и нашим критикам о православных принципах иконопочитания.

Лишь невежественностью можно объяснить уверение баптиста П. И. Рогозина, будто “утверждая иконопочитание на каноне, церковь больше не занимается этим вопросом ни в церковных определениях, ни в богословии, а поэтому возврат к истине для церкви труден и нежелателен”[clx]. Рогозин жил вне Советского Союза, и если бы у него было хоть какое-то уважение к критикуемому им предмету (то есть к Православной Церкви) — он без труда мог бы найти книги о. Сергия Булгакова, о. Павла Флоренского, Е. Трубецкого, Л. Успенского, А. Грабаря, В. Лосского — авторов наиболее известных книг нашего столетия, посвященных богословию иконы. Рогозин пишет, что всякая полемика в этом вопросе “и тяжела, и рискованна, и невыгодна”. Верно. Но тяжелой и рискованной она каждый раз оказывается для протестанта, а не для богословски образованного православного.

Протестант более непредвзятый и образованный, нежели Рогозин, при знакомстве с православным богословием иконы скорее повторит слова блаженного Августина, который так описывал в “Исповеди” свои переживания в тот момент, когда он понял, что его прежние нападки на Церковь безосновательны: “Я покраснел от стыда и обрадовался, что столько лет лаял не на Православную Церковь, а на выдумки плотского воображения. Я был дерзким нечестивцем: я должен был спрашивать и учиться, а я обвинял и утверждал… Учит ли Церковь Твоя истине, я еще не знал, но уже видел, что она учит не тому, за что я осыпал ее тяжкими обвинениями”.

В заключение же разговора об иконе я хочу высказать одно свое предположение, адресованное скорее православным, чем протестантам. Мне представляется, что протестанты не подпадают под анафему VII Вселенского Собора.

Да, они не почитают изображения и формально к ним можно отнести прещение Собора: “Веруя во Единого Бога, в Троице воспеваемого, мы с любовию принимаем честные иконы. Поступающие иначе да будут анафема!”[clxi]. Но дело в том, что для Собора это не был обрядовый спор. Аргументация тех иконоборцев была “христологическая”. Их теория предполагала, что человеческая природа Христа настолько растворилась в Божественной Его природе, что изображать Христа уже невозможно. “Чему вы кланяетесь?” — выпытывали у православных иконоборцы. Божеству Христову? Но оно — неизобразимо, и, значит, ваши картинки не достигают цели. Или вы кланяетесь Его человечеству — но тогда вы поклоняетесь чему-то, что не есть Бог, и вы, во-первых, язычники, а, во-вторых, несториане, разделяющие Христа на две части[clxii].

Православные же отвечали: мы не кланяемся ни тому, ни другому. Мы кланяемся Единой Богочеловеческой Личности Христа. В молитве мы обращаемся не к “чему”, а к “Кому”, к Личности, к Живому и Личному Богу, а не к безличной природе. И в той мере, в какой икона помогает нам обращаться к Личности Богочеловека — мы и приемлем ее.

Те споры вокруг иконы затрагивали самые глубины христианского богомыслия, они касались вопроса о том, как соединились божественное и человеческое начала во Христе. Собор показал, что аргументация иконоборцев ведет к ложному представлению о Христе, к ереси — и потому осудил их. До тех пор, пока вопрос о почитании икон не был теснейшим образом связан с вопросом о воплощении Бога во Христе — Церковь допускала разное отношение к иконам. Она не запрещала использовать образ для проповеди и для молитвы тем, кто от этого получал духовную пользу, и она же не понуждала к этому тех христиан, которые боялись, что языческие предрассудки в народе еще слишком сильны, чтобы можно было безопасно предлагать художественные изображения священных событий.

Сегодня же протестанты в принципе придерживаются впол­не пра­вославного учения о Христе и Троице (они, правда, сами не от­дают себе отчета в этом, ибо мало интересуются высоким богословием и историей догматического развития Церкви). Поэтому наш спор об иконах стал “безопаснее” — это спор о понимании тех или иных текстов Писания (спор неизбежный и всегда присутствующий в христианском богословии) и об обряде. Мы не анафематствуем свт. Епифания Кипрского, который в IV столетии, за три века до VII Собора отвергал иконопочитание, ибо понимаем, что это была его частная позиция по вопросу, который тогда воспринимал­ся лишь как вопрос об образе благочестия (в фундаментальном богословии свт. Епифаний был несомненно православен). Мо­жет быть, так же стоит относиться и к запальчиво-не­ве­жест­вен­ному “иконоборчеству” современных баптистов. Может быть, к ним мы можем приложить слова Августина: “В главном — единство, во второстепенном — разнообразие и во всем любовь”.

Не вопрос об иконе нас разделяет. Вопрос о Евхаристии. А это вопрос не об обряде. Это вопрос о Таинстве: не о символах и образах Христа, но о встрече с Ним Самим.

+   +   +

Вышеприведенные рассуждения понятны людям с уже сложившимся вкусом к библейским исследованиям. Они будут понятны протестантам. Но есть еще огромный круг людей, которые несколько со стороны присматриваются и к православию, и к протестантизму. Они уже слышали от какого-нибудь знакомого, оказавшегося в секте, расхожий протестантский аргумент о том, что “Бога никто никогда не видел”, но он лишь убавил у них симпатии к православию и не прибавил интереса ни к протестантизму, ни к Библии.

К ним — особая речь со внебиблейской (внебиблейская не означает антибиблейская) аргументацией.

Протестантский тезис, настаивающий на буквальном исполнении заповеди “не делай никакого изображения”, гораздо сильнее, чем кажется самим протестантам. Это тот случай, когда ради того, чтобы досадить соседу, сжигают собственный дом вместе со всем городом. Ведь буквальное толкование этой заповеди уничтожает начисто и человеческую мысль, и весь мир культуры. Человек живет в мире “икон”, в мире образов. Мы видим лишь “вещи-для-нас”, и нет у нас доступа в мир “вещей-в-себе”. Мы познаем мир через наречение имен, и любое познание есть создание некоего образа, представления о том или ином процессе, феномене, событии. Мы живем в мире образов, в мире отражений, в зеркалах, повсюду расставленных нашей культурой. Слово — это представление о некоем предмете (точнее, “слово — не образ предмета, а образ образа”[clxiii], это есть образ, который рождается из нашего представления о некоем предмете и который призван передавать это представление). Я вижу другого человека — и фактически имею дело с тем образом этого человека, который есть в моем глазу, в моем уме и сердце (а когда я слышу его имя — тот образ его, который сложился у меня и мне запомнился, возникает в моем сознании). Практически каждый человек (кроме юродивого) заботится о том, какое представление сложится о нем у окружающих, и даже человек, не читавший книжек Карнеги, стремится к созданию своего доброго образа.

Писатель создает образы своих персонажей. И если уж буквально понимать заповедь “не делай никакого образа”, то, очевидно, и “образ Евгения Онегина” должен быть разрушен. Живопись возможна не только краской. Есть живопись музыкой и живопись словом. Владимир Набоков в Берлине в 1927 г. написал стихотворение, в котором несколькими заключительными словами набросан именно живописный образ:

Бывают ночи: только лягу,

в Россию поплывет кровать;

и вот ведут меня к оврагу,

ведут к оврагу убивать.

Проснусь, и в темноте, со стула,

где спички и часы лежат,

в глаза, как пристальное дуло,

глядит горящий циферблат.

Закрыв руками грудь и шею, —

вот-вот сейчас пальнет в меня! —

я взгляда отвести не смею

от круга тусклого огня.

Оцепенелого сознанья

коснется тиканье часов,

благополучного изгнанья

я снова чувствую покров.

Но, сердце, как бы ты хотело,

чтоб это вправду было так:

Россия, звезды, ночь расстрела

и весь в черёмухе овраг!

Конечно, и Библия тоже есть икона. Просто образ Творца она передает не красками, а словами. Любая проповедь предлагает некоторый образ Бога, некоторое представление о Боге, для того, чтобы человек обратил свой сердечный взор к Самому Создателю. Но то же делает и икона. Не случайно преп. Иоанн Дамаскин, обосновывая почитание икон, напоминает о почитании священных книг: “Поклоняемся, почитая книги, благодаря которым слушаем слово Его”[clxiv]. Более того, скиния Ветхого Завета есть икона Нового Завета — “образ настоящего времени” (Евр. 9, 9), “тень будущих благ” (10, 1). События Священной истории иконичны.

Первым же иконописцем был Сам Бог. Его Сын — “образ ипостаси Его” (Евр. 1, 3). Бог же создал человека как Свой образ в мире (в греческом тексте — как икону). Тайну иконы раскрывает такой литургический обряд, как каждение: в храме священник при каждении кланяется и кадит и людям, и иконам. Это два вида образов. В человеке образ Божий есть личность, разум, способность к творчеству и свободе. Почитая в другом образ Бога, я почитаю его свободу и богосыновнее достоинство, те Дары, которые Господь дал моему брату. Я могу не видеть этих даров, могу с осуждением или презрением, с холодным равнодушием относиться — на уровне эмоций — к этому человеку. Но догмат напоминает моему разуму: в этом человеке, в каждом человеке не меньше глубины и тайны, чем в тебе самом. Почти же не его дела в мире, почти Божие дело в нем — образ, подаренный ему Богом. Или если я поклонился при встрече человеку, я тоже совершил языческий обряд?

И значит, опять нам нужно вспомнить то, что сказал Седьмой Собор об иконе: есть поклонение как всецелое служение — и оно надлежит только Богу, и есть поклонение как почитание, как воздание чести — и оно возможно по отношению к образу. Иначе вторая заповедь Моисея войдет в прямое противоречие с пятой: “Чти отца твоего и матерь твою”. И в четвертой заповеди — “чти день субботний”. Итак, все, что вышло из рук Бога и все, что напоминает нам о Нем, достойно благодарения и почитания.

Можно ли, глядя на звезды, славить Творца? Можно ли, глазами взирая на земное, умом воспевать Небесное? У того же Набокова есть строчка, которую православный может обратить к протестанту: “Позволь мне жить, искать Творца в творенье” (“Родине”). И природа может быть посредником в религиозном становлении человека, когда своей красотой и величием исторгает из его сердца молитву к Создателю.

И если человек творит себе памятные знаки, образы для того, чтобы чаще обращать свой ум к Единому Творцу — где же здесь язычество? Икона, как и мир, как и Писание, есть тварь, говорящая о Творце. Лишь для неверующего икона Рублева говорит о Рублеве; для верующего она прежде всего говорит о Христе: “так да светит свет ваш пред людьми, чтобы они видели ваши добрые дела и прославляли Отца вашего Небесного” (Мф. 5, 16). Вот: видят ваши дела, а прославят не вас, но Отца. Так что каждое доброе дело христианина также есть икона, являющая и прославляющая Бога.

И Евангелие есть произведение человека, явившее нам образ Христа, только написанный не красками, а словами. Станет ли протестант держать Евангелие в непотребном месте? Будет ли он в страницы Библии заворачивать бутерброды, а саму Библию использовать в качестве подставки для каких-нибудь домашних нужд? И осудит ли он желание человека, который, прочитав Евангелие, от сердечной радости и благодарности поцелует дорогую страницу? Почему же эти чувства нельзя проявить перед ликом Христа, написанным иным способом? Или критики православия всерьез считают, что мы кланяемся дереву и краскам? И ждем помощи не от Бога, а от деревянной доски?

В заключение приведу житейское сравнение. Муж, находясь долгое время вдали от дома, достает фотокарточку жены и целует ее. Имеет ли право жена подозревать его в нечистой страсти к фотобумаге и в измене, и подавать на развод за этот жест своего мужа? Но зачем же Бога считать глупее ревнивой жены? Неужели протестанты всерьез уверены, что Христос прогневается на того, кто с любовью и с молитвой приложился к Его распятию?

Свой образ благочестия нельзя навязывать другим, но и подозревать в других худшее без всякой попытки понять мотивы их действия — это не что иное как фарисейство. Можно быть христианином и жить по Евангелию, не имея живописных изображений (православные, молясь в лагерных бараках, где не было икон Христа, не переставали быть православными). Но с главной заповедью Евангелия — заповедью любви — трудно совместима практика обвинений других христиан в язычестве только за то, что они иным путем выражают свое благоговение перед Тем же Единым Господом.

 

ПОЧЕМУ СВЯЩЕННИКА ЗОВУТ “БАТЮШКОЙ”

Психологически понятно желание протестантских проповедников уличить православных в возможно большем числе грехов и нарушений библейских установлений. Психологически это понятно — но вряд ли христиански оправдана установка на высматривание греха и на максимально негативное толкование “непонятных” действий других христиан.

Среди этих упреков самый странный — это обвинение православных в том, что они называют священников “отцами” вопреки совершенно вроде бы ясным словам Спасителя: “и отцом себе не называйте никого на земле, ибо один у вас Отец, Который на небесах” (Мф. 23, 9).

Как и в случае с иконопочитанием, протестанты бросают в православных как камешек ту библейскую цитату, которая разбивает и их собственные окна. Если уж действительно они намерены буквально понимать и применять ветхозаветный запрет на изображения — то они должны были бы сначала уничтожить все свои иллюстрированные издания и все свои фотоальбомы, а лишь затем поливать бензином критики православные иконы. Если уж действительно они уверены, что никого и никогда нельзя называть отцом, то пусть начнут религиозно-языковую реформу со своих собственных домов и запретят своим детям обращаться к родителю “папа”. Если же протестантский лидер сам обращается к своему отцу “папа”, если в свои проповеди он вставляет пассажи типа “как меня учил еще мой отец…”, если он призывает своих прихожан исполнять библейскую заповедь “чти отца и матерь свою” — то ему надо быть поосторожнее в критике православных. Если в семье обращение “отец” сохраняет свое право на жизнь, то разве виноваты православные, если они всю Церковь ощущают как свою большую семью и семейные, ласковые слова (“батюшка”, “матушка”, “брат”) выносят за пределы квартиры?

Ригоризма протестантов нет у апостолов и у Самого Христа. Слово “отец” и обращение “отче” они прилагают не только к Богу. Например, в притче Христа о богаче и Лазаре богач просит Авраама: “отче Аврааме! умилосердись надо мною и пошли Лазаря <…> Но Авраам сказал: чадо!..” (Лк. 16, 24-25). Как видим, Авраам приемлет подобное обращение и отвечает соответственно, осмысляя свои отношения со своим дальним потомком в терминах “отец-сын”. В другой притче Христа, в притче о блудном сыне, сын обращается к земному отцу: “отче! я согрешил против неба и пред тобою и уже недостоин называться сыном твоим” (Лк. 15, 21). И ниоткуда не видно, чтобы в обоих этих случаях Спаситель осудил детей, зовущих своих предков именем “отец”. Да, оба этих чада были “грешниками”, но их грех был вовсе не в том, что они назвали отца — отцом.

Вот очень важные для нашей темы слова Спасителя: “Нет никого, кто оставил бы дом, или братьев, или сестер, или отца, или мать, или жену, или детей, или земли, ради Меня и Евангелия, и не получил бы ныне, во время сие, среди гонений, во сто крат больше домов, и братьев и сестер, и отцов, и матерей, и детей, и земель, а в веке грядущем жизни вечной” (Мк. 10, 29-30). По “эзотерическому” толкованию Елены Рерих, в этом тексте Христос имеет в виду принцип реинкарнации: “Как можно ныне, во время сие, иметь больше матерей, отцов и т. д., если не допустить закона перевоплощения? Именно здесь подчеркнуто противоположение времени здешнего, земных существований среди гонений, к веку грядущему жизни вечной”[clxv]. Если протестанты не  желают быть оккультистами, то есть если они не желают соглашаться  с  Е. Рерих, то им придется согласиться со мной и признать, что этот евангельский текст говорит не о множестве предстоящих рождений, а о реалиях жизни первохристианской общины. Человека, который оставил свой дом, свой город, свою семью ради Христа, встречали как родного в любом другом христианском доме, а по мере распространения христианства в мире — в любом другом городе. Любой наставник, рождающий души людей к жизни во Христе, становился духовным отцом для уверовавших. Все апостолы были отцами для каждого из христиан. И все христиане друг для друга были братьями и сестрами. И вот вопрос для протестантов: как же исполнится обетование Христа о том, что у христианина станет много отцов — если ему никого нельзя называть этим словом?

Апостолы тоже, наверное, не воспринимали заповедь Христа “никого не называйте отцом, кроме Отца вашего, Который на небесах” столь однозначно, как нынешние “евангелисты”. Любовь не знает закона. И уже апостол Иоанн обращается к своим ученикам — “детушки”. Встречное окликание, очевидно, было соответственным. Апостол Матфей, пишущий свое Евангелие после того, как он услышал строгие слова Спасителя “никого не называйте отцом на земле”, Матфей, в чьем именно Евангелии и приведены эти слова Христа, тем не менее пишет, что Христос встретил Иакова и Иоанна “в лодке с Зеведеем, отцом их” (Мф. 4, 21). Апостол Стефан проповедует Синедриону: “братия и отцы! послушайте” (Деян. 7, 2). То же обращение встречается у ап. Павла (Деян. 22, 1). И апостол Иоанн его употребляет: “Пишу вам, отцы” (1 Ин. 2, 13). Апостол Петр также знает иных отцов, кроме Небесного: “Бог Авраама и Исаака и Иакова, Бог отцов наших” (Деян. 3, 13); “Бог отцов наших воскресил Иисуса” (Деян. 5, 30). Если вспомнить еще и увещание ап. Павла: “отцы, не раздражайте детей” (Еф. 6, 4), то станет вполне очевидным, что по восприятию апостолов благодатное Богосыновство, дарованное нам Истинным Сыном, не отменяет земного родства, как телесного, так и духовного.

Авраам “стал отцом всех верующих”, — пишет апостол Павел (Рим. 4, 11), напоминая, что можно по плоти происходить не из еврейского народа, но при этом быть наследником духовных обетований, некогда данных Аврааму. Для “всех верующих” Авраам — “отец”: не только для евреев, происшедших от него по плоти, но и для тех, кто пришел к библейской религии по зову духа.

Если сказано, что надо более бояться тех, кто может убить душу, чем тех, кто может убить тело (Мф. 10, 28), то не верно ли и обратное: почитать надо больше тех, кто стоит у истока моей духовной жизни, нежели того, кому я обязан своей телесной жизнью? И если того, кто принес мне меньший дар, надлежит чтить и почитать признательным обращением отец, то почему же нельзя это слово прилагать и к духовному рождению, к рождению в духе, которое также происходит не без участия человека (ибо “как веровать в Того, о Ком не слыхали? как слышать без проповедующего” — Рим. 10, 14)? Поэтому и пишет ап. Павел: “Я родил вас во Христе Иисусе” (1 Кор. 4, 15). И прямо поясняет, что именно поэтому и стал он отцом для уверовавших: “У вас тысячи наставников <…> но не много отцов” (1 Кор. 4, 15). И о вполне конкретном человеке Павел говорит: Онисим, “которого родил я в узах” (Флм. 10). Естественно, что ученики апостола Павла воспринимали его именно как отца: Тимофей “как сын отцу, служил мне” (Флп. 2, 22).

Через людей человек приходит в сообщество верующих, в Церковь. Следовательно, увидеть Церковь — значит увидеть людей, в которых действует сила Божия. Древний монашеский афоризм говорит, что никто никогда не стал бы монахом, если бы однажды не увидел на лице другого человека сияние вечной жизни. Поэтому и говорит ап. Павел: “Дети мои, для которых я снова в муках рождения, доколе не изобразится в вас Христос!” (Гал. 4, 19); “Подражайте мне, как я Христу” (1 Кор. 4, 16). И так — через века. В своем рождении друг от друга наставники сохраняют тот образ духовного устроения, который впервые явил создатель традиции. Вот лишь одно свидетельство о встрече с “батюшкой”: “Когда, кончив молитву, батюшка благословил меня и начал говорить, всем сердцем я стал внимать ему, но не словам, а тому новому и необычному, что рождалось в душе в его присутствии, что обновляло, возрождало, делало сильным”[clxvi].

Рождение не может произойти само собой, “просто так”. И не случайно в христианской литературе время от времени прорывается признание: “мы страдали, рождая тебя покаянием, мы породили тебя великим терпением, сильною болью и ежедневными слезами, хотя ты ничего об этом не знал. Иди сюда, мое чадо, я отведу тебя к Богу”. Так пишет преп. Симеон Новый Богослов своему духовному сыну. Является ли кощунством сказать такому духовнику — “отче!”?

Протестанты запрещают называть пастырей этим словом. Что ж — “они никогда, наверное в своей жизни не знали людей, которых знали мы, никто не показал им в живом дыхании — что такое Святая Церковь, никто не прижимал их голову к своей груди, на которой холодок старенькой епитрахили, никто не говорил им: “чадо мое родное” — этих огнеообразных слов, от которых тает все неверие, и что еще удивительнее — все грехи”[clxvii].

У протестантов нет духовников, нет священников. Может, поэтому они и не знают, какая мучительная и радостная связь устанавливается между духовным учителем и учеником — такая связь, что ее и нельзя выразить иными словами, кроме как — “сын!” и “отец!”. Они не понимают слов Экзюпери: “Видишь ли, человек вообще долго рождается на свет”…

Апостол Павел говорит о духовном отцовстве в первом веке; преп. Симеон — в десятом. Но и в девятнадцатом мы видим тот же плод духовной любви: “Матерью будь, а не отцом к братии”, — советует преп. Серафим Саровский новопоставленному игумену[clxviii].

Итак, нет кощунства в именовании священника “батюшкой” и “отцом”. Человек должен понимать, что единственный источник его жизни в Боге. Здесь, как и по отношению к иконе: поклоняться и служить можно лишь Единому Богу. Но можно и нужно чтить то, через что и через кого мы узнаем о Боге и получаем дар жизни. “Богу одному поклоняйся”, но — “чти отца и матерь твоих”, и, конечно же, не забывай о своем духовном родстве.

Но что же значат для православия слова Христа “никого не называйте себе отцом”? Не о внешнем говорит Христос, а о внутреннем. Осуждает Он не само обращение, а то внутреннее состояние души, которое может сказаться в таком обращении. И осуждается не тот, кто говорит “отец”, а тот, кто требует такого обращения к себе. Есть похоть тщеславия, есть похотливая тяга к председательствованию на собраниях и к знакам почтения — и именно это осуждается Христом. Вспомним контекст: “На Моисеевом седалище сели книжники и фарисеи <...> все же дела свои делают с тем, чтобы видели их люди <...> также любят предвозлежания на пиршествах и председания в синагогах и приветствия в народных собраниях, и чтобы люди звали их: учитель, учитель! А вы не называйтесь учителями, ибо один у вас Учитель — Христос, все же вы — братья; и отцом себе не называйте никого на земле, ибо один у вас Отец, Который на небесах; и не называйтесь наставниками, ибо один у вас Наставник — Христос. Больший из вас да будет вам слуга: ибо, кто возвышает себя, тот унижен будет, а кто унижает себя, тот возвысится”(Мф. 23, 2,5-12). Осуждается не то, что в любом обществе действительно есть наставники и есть ученики, не то, что в любом собрании действительно есть и должен быть старший и те, что уступили ему первенство, но осуждается та суетно-горделивая тяга, что в каждом встречном выискивает прежде всего подобострастное уважение к себе как к “наставнику”, “учителю”, “старейши­не”, “отцу”. Осуждается стремление человека стать “учителем”, “нас­тав­ни­ком”, “большим”, стремление к возвышению себя. Это не просто грех духовенства, это гораздо более распространенный грех. Бабушка-прихожанка, авторитетно поясняющая зашедшей девушке, как ставить свечку, а как не ставить, зачастую вся прямо-таки радиирует гордым фарисейством, хотя и не называет себя ни “батюшкой”, ни “учи­те­лем”. А в сердцах юных протестантов разве не шевелилось нечто подобное перед лицом неофита: “Вот, я-то уже полтора года в нашей замечательной общине, я уже все знаю, я даже в недельном богословском семинаре участвовал, а ты еще не знаешь, сколько книг входит в Священное Писание. Ну, ничего, приходи, я тебя научу!”.

…А в последнем счете и вправду ведь этот текст обличает именно нас. Мы и впрямь живем не по этим словам. Мы — это вообще все христиане, не только православные. Где та конфессия, в которой всеми служителями не на показ, а искренне и непрестанно исполняется этот Христов завет: “Больший из вас да будет вам слуга: ибо, кто возвышает себя, тот унижен будет, а кто унижает себя, тот возвысится” (Мф. 23, 11-12)? Есть в Евангелии такие слова, которые являются жалом в душу христиан. Они не позволяют читать Евангелие с чувством превосходства и самолюбования: “вот, мол, мы не то, что фарисеи и иудейские книжники; мы узнали Христа, поверили в Него, приняли Его учение и исполняем его во всем”. Да, да, это обличение фарисеев относится и к нам, православным. Но обжигает оно нашу совесть не тем, что у нас завелось обращение “отец”, а чем-то гораздо более всеобъемлющим, глубоким, важным… В семинарии на каждой утренней молитве читали отрывок из Евангелия. И я помню, какая необычная тишина повисла в зале, когда однажды священник читал именно этот отрывок: “горе вам, книжники и фарисеи…” (Мф. 23, 14). Евангелие — не только утешительная книга, не только умилительная, не только ласковая. Ее бичи и терния — для всех, а не только для древних жителей Палестины.

Но в словах Христа против фарисеев не найти осуждения тех, кто из смирения считает своего ближнего высшим, чем он сам, и полагает его старшим. А если протестанты желают бороться с внутренней, духовной болезнью фарисейства через внешнюю языковую реформу, если они надеются устранить духовное искушение тщеславия и гордыни через изъятие из лексикона одного-двух слов, то пусть уж будут последовательны и отменят профессорские титулы в своих семинариях. “Про­фес­сор” ведь и есть не что иное как “учитель”.

Никого нельзя понудить обращаться к тому или иному человеку со словом “отец”. В православии обращение к священни­ку “отец” не есть требование церковной дисциплины или вероучения. Это внеуставное, неканоническое, но именно семейное, интимное обращение. Есть слова, есть обращения, которые употребляются только между близкими родными. И если посторонний человек, случайно их подслушавший, начнет требовать от своих знакомых, чтобы те звали друг друга не домашними именами, но исключительно по имени-отчеству, то он выставит себя в не очень выгодном свете. Нельзя запретить проявления любви. Нельзя запретить брата называть братом и духовного отца — батюшкой[clxix].

Из этого же следует, что священник не должен называть сам себя отцом. Только упадком сословной этики можно объяснить, что сегодня некоторые священники представляются не “священ­ник Александр”, а “отец Александр”. Некогда я нес послушание секретаря Ректора Московской Духовной Академии. В приемную зашел студент, несколько дней назад посвященный в сан священника, представился (“я отец Иоанн Иванов из 4 класса) и сказал, что хотел бы встретиться с владыкой Ректором. Зайдя в кабинет Ректора, я передал эту просьбу: “Пришел отец Иоанн Иванов из 4 класса, он просит о встрече с Вами”. Реакция Владыки была неожиданной: он спросил меня — сам ли Иванов так представился, или это я его так называю. Я ответил, что в точности передал именно то, что и как мне было сказано в приемной. И тогда Владыка сказал нечто, что стало для меня уроком на всю жизнь: “Пойдите и скажите ему, что это у себя на приходе для своих духовных чад он будет “отцом”, а я сам еще только три дня назад его рукоположил — и он уже мне в отцы лезет?! Пусть научится представляться как следует и тогда уже приходит!”.

Так что обращение “отец” — это итог некоего “узнавания”. Можно ли обращаться к священнослужителю иначе? Есть официальные обращения: “Ваше преподобие” (к диакону, священнику, иеромонаху), “Ваше Высокопреподобие” (к игумену, протоиерею, архимандриту). В принципе можно обращаться и по светски — по имени-отчеству. Но — должен предупредить — такое обращение может оставить ссадину в душе священника. Отчего эта ссадина возникает, видно из случая, рассказанного в мемуарах Б. Н. Лосского, сына известного русского философа. У Н. О. Лосского, как и у многих других петербургских интеллигентов, “обращение к священникам по имени-отчеству было привычкой. Этот обычай он сам покинул и стал осуждать после того, как назвал в 1924 году “Сергеем Николаевичем” прибывшего в Прагу в духовном сане дореволюционного коллегу и идеологического соратника отца Сергия Булгакова и услышал от него, что такое наименование он принимает как одно из проявлений Божьей кары за свое позднее обращение к вере”[clxx].

Кроме того, для духовенства, имеющего опыт жизни и служения под советской властью, обращение по имени-отчеству есть напоминание о том времени вызовов и допросов. Чекисты и прочие совслужащие этим обращением подчеркивали, что всякие там церковные обращения и монашеские имена для них не существуют. И потому с подчеркнутой акцентуацией звали священнослужителей (включая Патриархов) только мирскими именами (что было все же шагом вперед по сравнению с довоенными годами, когда обращение властей к священнослужителям варьировалась в диапазоне от “гражданина” до “заключен­ного”). Поэтому обращение к священнику по-мирскому есть подчеркнутое взятие дистанции и явно выраженное нежелание видеть в своем собеседнике то, что он сам считает в своей жизни и в своем служении самым важным.

Этим объясняется и вызывающе-остроумный ответ митрополита Питирима на записку “Как к Вам надо обращаться?”, которую Владыка получил в 1988 г. на одной из первых встреч советской интеллигенции с представителями Церкви (насколь­ко мне помнится, это было в Центральном Доме Литератора). Зачитав эту записку, Владыка улыбнулся и ответил: “Зовите меня просто: Ваше Высокопреосвященство!”.

Так что, если у человека нет особых поводов подчеркнуть свою нецерковность, то лучше не использовать таких обращений, которые для священнослужителя имеют все же обмирщенный, а, значит, профанирующий, занижающий оттенок. Когда люди спрашивают меня, как обращаться ко мне, я отвечаю: “Обычно ко мне обращаются отец Андрей, более официально — отец диакон. По отчеству я — Андрей Вячеславович. Патриарх Алексей при личном общении обращается ко мне «отец Андрей»… Впрочем, последнее время стал обращаться и «отец профессор» (с улыбкой, впрочем)». Вы же можете обращаться, как Вам удобнее.. Последнюю фразу я добавляю, чтобы снять некоторое чувство неловкости у людей, которые значительно старше меня. Ведь здесь вопрос не столько об уважении к личности, к человеку, это вопрос отношения к сану, к тому служению, которому посвятил себя человек.

Вообще же это — вопрос этикета, а не догмы. Выставлять его в качестве повода для отделения от братий и Церкви — значит держать лишь в уме, а отнюдь не в сердце тот странный текст апостола Павла, где он что-то говорит о взаимных отношениях постящихся и непостящихся[clxxi]

К тому же с чисто языковой точки зрения следу­ет различать называние и  обращение; это — разные классы слов. В Евангелии нас просят не называть себе отцом никого на земле (при этом очевидно, что на реального отца это не распространяется), то есть не признавать за кем-то отцовских прав, — а эти права на Востоке в то время были весьма обширны. Обращение же с использованием так называемых “имен родства” — обычное дело во всех языках: мы просто определяем при этом и возрастное соотношение с собеседником, и — почти незаметно — свое к нему отношение. В самом деле, какое обращение вежливее — отец или дядька? матушка или тетка? Не лучше ли жить в обществе, где мальчиков окликают словом сынок, а не пацан? Нормальное употребление нормального языкового средства никак нельзя поставить в вину православным. А то, что мы священников своих уважаем и поэтому обращаемся к ним соответственным образом — наше право. Евангелие его у нас не отнимало.

 

ЧЕМ ПРАВОСЛАВИЕ ХУЖЕ ПРОТЕСТАНТИЗМА?

Парадокс состоит в том, что практически все обвинения, которые протестанты высказывают в адрес Православия, применимы к ним самим.

Например, протестанты обвиняют православных в том, что мы слишком мало проповедуем. Но протестантская миссия не знает успехов, подобных тем, что знала миссия православная. Насколько мне известно, при всем их миссионерском энтузиазме протестантам не удалось присоединить к христианскому миру ни одного народа сверх тех, что были обращены еще православными и католическими миссионерами. Те народы и те страны, что и поныне считаются христианскими, были таковыми еще до Лютера. За последние столетия протестантам удалось несколько народов оторвать от католичества (но вновь повторю: эти народы стали христианскими усилиями еще до-протестантских миссионеров). Протестантам (впрочем, в мере, вполне сопоставимой, а иногда уступающей католикам и православным) удалось создать довольно большие общины во многих ранее языческих странах. Но обратить целиком какую-либо страну ко Христу они не смогли. Успехов, подобных миссии Кирилла и Мефодия или подвигу равноапостольной Нины, просветительницы Грузии, протестанты не знают.

Сегодня православные мало используют свой собственный опыт. Но этот опыт — есть. Чтобы стать миссионером, не обязательно уходить из православия в протестантизм. Более того, если поставить вопрос о миссионерстве в богословскую перспективу, если задуматься над тем, в какой из конфессий потенциально богаче миссионерские и “поучающие” возможности, то окажется, что именно в православии.

Протестантизм избрал одну форму проповеди: проповедь через речь, призыв, рассказ. Православие, признавая и практикуя такую же словесную проповедь, умеет еще, например, проповедовать в красках. Каково имя самого великого русского христианского проповедника ХХ века? Кто привел более всего сердец ко Христу? Кто в самые мрачные годы госатеизма вновь и вновь будоражил души тысяч людей и поворачивал их лицом к Евангелию? Нет, это не отец Александр Мень, не митрополит Николай Ярушевич и не митрополит Антоний Сурожский. Ясно, что это и не Билли Грэм. Это — Андрей Рублев. Его иконы, как и “черные доски” других древних иконописцев своими поразительными глазами тревожили души, не давали им окончательно потонуть в потоках атеистических издевок над Евангелием и Россией. Эмпирически, фактически, тысячами и тысячами судеб доказано, что икона может быть проповедью. Почему же протестанты, озабоченные проповедью, не используют этот способ обращения к людям?

А сколько случаев, когда человек, которого не могли убедить самые умные и искусные проповедники, покаянно изменялся просто от стояния рядом с батюшкой, от одного его слова, от тепла и глубины его глаз?![clxxii] Не только словами можно свидетельствовать о Христе. В человеке может быть накоплено столько сердечного света, что через его добро и доброту люди будут узнавать Небесного Отца (см. Мф. 5, 16): “Вот присутствие-то этого осязаемого, очевидного дара свыше, то есть сверхобыкновенного человеческого, и подняло вокруг Иоанна Кронштадтского неописуемое волнение: люди потянулись к нему не за помощью себе, не по слабости своей, не среди своего страдания, — они потянулись к нему как к живому свидетельству небесных сил, как к живому знаку того, что Небеса живы, божественны и благодатны”[clxxiii].

По замечанию А. Бергсона, “святые всего лишь существуют, но их существование есть призыв”[clxxiv]. Вот пример такого призыва из жизни Франциска Ассизского. Однажды Франциск сказал послушнику: “Пойдем в город на проповедь”. Они пошли и всю дорогу тихо беседовали между собой о духовных предметах. Прошли весь город, повернули назад и так дошли до самого монастыря. Молодой брат в удивлении спросил: “Отец, а когда же мы будем проповедовать?” Но Франциск сказал: “Разве ты не заметил, что мы все время проповедовали? Мы шли благопристойно, беседовали о достойнейших предметах, встречавшиеся смотрели на нас и получали мир и успокоение. Ведь проповедь заключается не только в словах, но и в самом поведении”.

Монастыри, отделенные стенами от мира — разве не проповедь миру? Сколько людей делало шаг от экскурсии к паломничеству при посещении русских монастырей? Ехали в “го­су­дарст­венный музей-заповедник”, а приезжали в Свято-Троице-Сер­ги­е­ву Лавру и с удивлением обнаруживали, что христианином можно быть и сегодня. Разве не проповедь Христа — колокольный звон?[clxxv]. Разве не проповедует Христа православный храм — даже со спиленным крестом? Разве не напоминает о Христе священник, идущий по городу в рясе? Разве не проповедуют воскресение Христово старые православные кладбища? В конце концов даже детские крестины и отпевания родителей-стариков, осуждаемые протестантской догматикой, не являются ли для многих первым соприкосновением с миром христиан и первой молитвой ко Христу? У Владимира Зелинского есть свидетельство о проповеди Богослужением: “Чаще всего просветительскую функцию у нас выполняет только богослужение, сам распев, молитвенный строй или теплота, им излучаемая… В православную Церковь никто не зовет, туда приходят сами”[clxxvi].

Православная традиция проповеди на деле не скуднее протестантской, она предоставляет даже более богатые возможности для миссионерства, чем протестантская. А то, что мы плохо пользуемся этими возможностями — это грех наш, но не Православия. “Беспечная, вялая воля, сердце, чуждое живой пастырской ревности, ум поверхностный и ленивый стараются увидеть во всех, более или менее настойчивых призывах к возможно деятельному и напряженному благовестничеству что-то ‘на­веянное со стороны’ и ‘чуждое нашим древним устоям’, ‘зна­е­те, — говорят, — здесь немножко пахнет западом…’. Здесь пахнет западом?! Западом?! Так это ‘запад’ говорит, что благовествование — необходимая обязанность наша, что при отсутствии настоящей постановки церковного проповедничества у нас заглохнет религиозная жизнь в народе? Что без серьезного оглашения паствы наше божественно-прекрасное богослужение останется втуне, непонятым, непережитым, а св. таинства помечут­ся, как бисер под ноги свиней? Так это, спрашиваю, ‘запад’? — Что же тогда разуметь под ‘востоком’, какую постановку пастырствования? Скажите. Нет, нет, господа незваные защитники ‘востока’, не клевещите на православие, не навязывайте ему языческое отношение к народу в вопросах боговедения, не возводите свою беспечность и свою мягкую головную подушку в догму православной пастырской практики. Не спорю, это, может быть, соответствует вашему темпераменту и вашему распорядку жития, но зато страшно противоречит существу православно-церковной педагогики… Никогда не забывайте, что с тех пор, как царь-колокол упал и перестал звонить, он обратился в простую историческую древность-диковинку…. Устав, как известно, на одном всенощном бдении указывает до 7 случаев, когда надо обращаться к народу с тем или другим поучением”, — писал еще перед революцией священник-миссионер[clxxvii].

Еще протестанты видят недостаток православия в том, что православные несколько обесценили Евангелие тем, что в творениях Святых Отцов и в соборных деяниях видят как бы продолжающееся откровение Божие. Для спасения довольно Евангелия, а если кто-то прибавит или отнимет от него хоть слово — смертно согрешит. Исследование Евангелия — единственный способ разрешения богословских вопросов. Да, православие действительно считает, что Бог не перестал открывать людям Свою волю после того, как последний апостол поставил последнюю точку в своей книге. Да, хотя и нельзя говорить о Боговдохновенности книг Отцов, но Богопросвещенность святоотеческих страниц мы все же ощущаем. Через созвучие Евангелию мы устанавливаем — от себя ли нечто написал Святой отец или же его подвигал Тот же Дух, что действовал в апостолах. Но разве протестантизм не строит свое собственное “пре­да­ние”? Разве книги Елены Уайт с ее тысячами вполне спиритических видений (весьма похожих на голоса Елены Блаватской и Елены Рерих) не воспринимаются адвентистами как фундамент их веры, как обязательная и авторитетная вероучительная литература?[clxxviii]. И разве сам протестантизм родился просто из исследования Писания, а не из некоего мистического опыта? Слово Лютеру: “Как часто трепетало мое сердце, как часто я мучился и делал себе единственное весьма сильное возражение моих противников: ты один что ли мудр, а все другие заблуждались столь долгое время? А что если ты заблуждаешься и вводишь в заблуждение стольких людей, которые все будут осуждены в муку вечную? И это продолжалось до тех пор, пока И. Христос не укрепил меня некиим Словом своим и утвердил меня настолько, что сердце мое не трепещет уже, но презирает эти возражения папистов”[clxxix]. Так что и религиозная жизнь протестантов не сводится лишь к изучению Библии.

Говорят, что православие со своей “соборностью” гасит индивидуальную религиозную инициативу, не позволяет человеку предстоять Богу один на один. На деле нетрудно заметить, что протестантская община в гораздо большей степени контролирует жизнь своих членов. Православный прихожанин скорее может пожаловаться на свою заброшенность, на то, что никто им не интересуется, что его не ведут по пути спасения. А стоит протестанту пропустить одно собрание — и на следующее утро пойдет уже серия звонков от “братьев и сестер”: почему не был?

Говорят, что православие и католичество “дорогие” религии, а протестантизм — “дешевле”. Аргумент, конечно, не богословский, но все равно ложный. Православные храмы держатся на свободных пожертвованиях людей и на платах за разовые требы. Причем те требы, при совершении которых дается плата в достаточно значимой сумме, совершаются человеком по одному разу в жизни: крестины, венчание, отпевание. Таинства же, к которым чаще всего прибегает православный христианин — исповедь и причастие — совершаются бесплатно. И разве что поминальная записка с просфорой и свеча оставляют еле заметный след в кошельке. В большинстве же протестантских общин существуют жестко определенные ежемесячные сборы — “цер­ков­ная десятина”. Нередко “десятина” понимается буквально — как требование передачи 10 процентов всех доходов в распоряжение пасторов. В ряде протестантских стран введен “церков­ный налог”, который собирает государство (например, Германия и Скандинавские страны). Так что для обычного прихожанина быть православным менее “накладно”, чем быть протестантом.

Еще говорят, что православные сами не молятся Богу: за них вычитывает молитвы священник, который и является посредником между Богом и прихожанами, в то время как в протестантизме каждый молится сам от себя. Если речь идет о молитвенных собраниях, а не о домашних и частных молитвах (где любой человек молится, конечно, вполне самостоятельно), то все выглядит ровно наоборот.

Священники и чтецы в православных храмах сознательно читают молитвы бесстрастно, без эмоций — на одной ноте. Всем известна присказка “Читай не так, как пономарь, а с чувством, с толком, с расстановкой”. Так вот, пономари так читают не потому, что им надоело сотый раз читать одни и те же молитвы, а потому, что их специально учат читать именно так — нараспев (то есть без “расстановки”), бесстрастно (то есть без “чувст­ва”) и без подчеркнутой назидательности (то есть без “тол­ка”).

Дело в том, что в храм приходят разные люди, с разными нуждами и чувствами. Церковные молитвы (и прежде всего — библейские Псалмы) содержат в себе всю палитру человечес­ких чувств — от гнева до умиления, от славословия до покаяния. Каждое богослужение несет в себе и радостные, и скорбные слова. Одновременно и равно глубоко прочувствовать все их практически невозможно. Поэтому человек, пришедший в храм с радостью — будет соразмерять движения своего молящегося сердца с радостными и благодарственными словами службы. Тот же, в чьем сердце в этот час слышнее звучит покаянный вздох — будет в сердце своем слагать те слова покаяния, которые также рассыпаны по всей службе. Так вот, если пономарь будет читать “с выражением” — он будет подчеркивать в молитвах именно те места, которые лучше соответствуют его сиюминутному состоянию, а оно может отнюдь не совпадать с молитвенным настроем всех остальных прихожан. Ему сегодня грустно — и он будет наскоро проглатывать радостные восклицания и акцентировать покаянные. Ему стало веселее — и вот уже покаянная боль не доносится им до прихожан. Выделение любой из тем в симфонии богослужения неизбежно приведет к тому, что кто-то из пришедших окажется лишним в этот день. Он пришел с покаянным сокрушением — а ему навязывают только “Аллилуйю”. Представьте, что было бы, если бы Шестопсалмие псаломщик начал читать “с выражением”! Остальным молиться было бы уже нельзя — настроения и предпочтения чтеца были бы навязаны всем. Монотонное чтение пономаря, вошедшее в поговорку, защищает свободу молитвенного труда слушающих. Именно “чу­жие слова” оставляют гораздо больше свободы для собственного построения своей молитвы человеком, чем “импровизация”. Вообще же цель православного богослужения не в том, чтобы возбуждать какие-то чувства, а в том, чтобы преображать их.

Ровное течение православной службы предполагает, что каждый вошедший сам выбирает для себя тот ряд образов, который ближе к его сегодняшним духовным нуждам. Из него не выдавливают слезу и не исторгают восторги. Он погружается в медленно текущую реку смыслов и от слуха в сердце проводит те струйки, которые ему лично нужны сейчас. Правила православной храмовой молитвы разрешают не вслушиваться в весь ход церковных чтений — если какая-то одна мысль встретилась сейчас с твоим сердечным чувством, можешь “отстать” от хода службы, остаться с этой именно мыслью наедине в своей молитве, а затем уже вернуться к общей молитве.

Напротив, на протестантском собрании идет постоянное эмоциональное давление на слушателей. Тот, кто сейчас читает свою молитву, придыханиями, интонациями, жестами выдавливает именно ту эмоцию, которая ему кажется сейчас важнейшей. Всем приходится соучаствовать в чувствах пастора или произносителя данной молитвы.

В протестантском молитвенном доме, мне кажется, гораздо труднее осуществить желание, знакомое многим и многим людям — зайти на будничную службу на десять минут, незаметно и тихо постоять, собраться с мыслями, побыть в храме один на один с Богом, помолиться о своем и столь же незаметно уйти. Ровное и неброское течение будничной православной службы не мешает человеку обращаться прямо к Богу со своими думами. Чтение, пение, церковно-славянский речитатив создают общий настрой, а что именно в этом общем устремлении к Богу выскажет из своего сердца тот или иной человек — зависит только от него. Даже то, что язык наших служб не очень понятен — даже это может помочь рождению именно личной молитвы. Если я зашел в храм на пять минут, а то, что читает чтец, мне все равно непонятно — так я и буду молиться своими словами и о своем. А то, что здесь тише, чем на улице, и тише не только физически, но и духовно, поможет мне получше заглянуть в самого себя… А в протестантских храмах слишком громкие гимны, слишком громкие и настойчивые слова молитв, слишком императивные и самоуверенные проповеди. Есть минута тихой молитвы — но если ты переступил порог не точно в эту минуту, то свою тишину будет сохранить уже трудно. Молиться к Богу от себя и независимо от того, что происходит в собрании, здесь гораздо труднее.

Говорят, что православные молятся заученно по книжке, а протестанты — от сердца, своими словами. Но, как ни странно, именно “чужие слова” оставляют гораздо больше свободы для собственного построения человеком своей молитвы, чем “им­про­визация”. Каноническая молитва священника в храме охраняет молитвенный труд остальных. Священник может быть бесталанен, неискренен, малодуховен. Но он говорит не свои слова! И потому все равно его речь и духовна, и талантлива! Он говорит слова, отфильтровавшиеся за тысячелетия. Такими же малопривлекательными качествами может обладать и протестантский пастор. Его прихожане, однако, в этом случае обречены выслушивать его потуги “вдохновенной молитвы”.

Православный “чин” делает священника малозаметным. Од­ной и той же интонацией, те же слова и те же мелодии выпевают священники самых разных духовных достоинств. Не на себе центрирует внимание православный священнослужитель. Не столько он ведет службу, сколько служба ведет его. Напротив, протестантский проповедник вынужден ставить самого себя в центр внимания. Он понуждается говорить с аффектацией, чрезвычайно натянутым голосом, сильно жестикулируя, поворачиваясь из стороны в сторону, повторяя на разные лады общие, всеми употребляемые фразы.

Говорят, православный просто читает книжку, “вычитыва­ет”, а не молится. По моим наблюдениям, гораздо меньше молитвы в публичных молитвенных возвещениях протестантов. Присмотритесь к человеку, который громко молится в присутствии других людей. Он ведь думает не “к Богу” — а о том, как бы получше сказать “про Бога”. Он думает не столько о своих кровных духовных нуждах, а о том, как поэффектнее высказаться в присутствии своих собратьев. Ему некогда молиться — он “творит”, мучительно рождает экспромт[clxxx].

Вообще “все гонители традиционного обряда не замечают, что в действительности они вводят только… новый обряд. Так протестантизм, подняв дерзновенную руку на вековой и эстетически прекрасный католический обряд, только заменил его другим, бедным и сухим, прозаичным обрядом, в пределах которого, однако, возможно быть старообрядцем нисколько не меньше, чем при самом пышном ритуале. Так наши сектанты божественную красоту православной литургики заменяют скучными и бездарными “псалмами”, сухим протестантским обрядом”[clxxxi].

Вот отчет о баптистском обряде крещения: “По окончании пения хора брат А. Н. Карпов предлагает собранию петь общим пением бодрый, радостный гимн № 306 из Сборника духовных песен, который верующие поют с особым духовным подъемом: “Я у брега погребенья, у могилы водяной, в жертву Богу без сом­ненья отдаюсь я всей душой. О, прими меня, Спаситель, в Церковь верную Свою; верю я, мой Искупитель, в Кровь пролитую Твою”… Часы пробили 7. Пресвитер-креститель подходит к баптистерию, наполненному водой, и опускается в него по ступеням. Прежде, чем начать крещение, он в баптистерии, по грудь в воде, совершает мысленно краткую молитву, после чего под аккомпанемент хора, который исполняет гимн “Той чудной вести твердо верю я”, к баптистерию один за другим подходят крещаемые… В течение всего акта крещения хор поет гимн “Той чудной вести твердо верю я”, повторяя каждый куплет по нескольку раз, пока не были крещены все сорок человек. Крещение кончено. Поблагодарив Господа, брат А. Н. Карпов также ушел переодеваться. На кафедре в это время брат Я. И. Жидков, который предлагает спеть общим пением гимны № 113 и № 229 из Сборника духовных песен. После пения хора брат Я. И. Жидков предлагает спеть общим пением еще один гимн: “Как счастлив я” (Сборник, № 305), который верующие поют с большим подъемом. “По вере я в Него крещен, отвергнув грех и плоти власть”, с особенно радостным чувством поют эти слова только что крещенные. Во время пения происходит сбор добровольных пожертвований на нужды церкви: содержание помещения, отопление, освещение, ремонт, приобретение вина для хлебопреломлений, издание журнала “Братский вестник”, на различные командировки братьев и зарплату как служителям церкви, так и другим сотрудникам, работающим в Московской общине и во ВСЕХБ”[clxxxii]. И что — это свободнее, глубже, человечнее, поэтичнее, чем православный обряд крещения?

По мнению протестантов, православные слишком почитают рукотворные, человеческие святыни, которые для них заслоняют Живого Бога. Но именно у протестантов обретается вера в тварь — для них Слово Божие и есть Библия. Логос воплотился не столько во плоть Иисусову, сколько в строчки книги. Православный человек не скажет, что Бог живет в иконе или что Бог есть икона. Протестант готов это сказать о Библии. При разговоре с протестантами труднее всего им дается ответ на вопрос: что оставил Христос людям после Своего Вознесения. Они настойчиво твердят — “Библию”. Я пробую им пояснить, что Христос оставил нам Самого Себя, оставил Свой Дух в Теле Своей Церкви — но мои собеседники до последней возможности стоят на своем: книги, книги оставил нам Спаситель, по книгам мы будем жить, книгами руководствоваться, в книге для нас заключено Откровение Божие…

Еще протестанты обвиняют православных в обрядоверии, в исполнении действий, смысла которых прихожане не понимают. Но мы по крайней мере знаем, что смысл в наших таинствах и обрядах есть, и — насколько таинства допускают объяснения — стараемся изъяснять их народу. А вот протестанты совершают целый ряд действий, смысл которых им в принципе неясен. Например — хлебопреломление, рукоположение и крещение.

Эти действия как священные и необходимые в жизни Церкви предписаны авторитетом Писания. Но — зачем? Таинств у протестантов, согласно признанию их богословов, нет. Значит — есть просто символы, просто обряды. “Обрядом можно назвать внешний ритуал, установленный Христом для того, чтобы он совершался в Церкви как видимое знамение спасительной истины христианской веры. Ни в крещении, ни в Вечере Господней не наблюдается особых проявлений благодати”[clxxxiii]. По мнению баптистов (общины, которая само имя себя взяла от крещения!), “крещение считается не таинством, а обрядом, символизирующим посвящение (принятие человека) в члены церкви, омовение им грехов, обещание Богу доброй совести и послушание Ему”[clxxxiv].

Но ведь если кто-то просто хочет обещать Богу свою совесть — он это может сделать сам, у себя дома, без свидетелей: просто и в тишине обратившись ко Творцу. И даже в общественно-публичной сфере существует множество “обрядов, символизиру­ю­щих принятие” и множество способов принесения клятвы (“обе­ща­ние совести”). Если крещение сводится к присяге, если “кре­щение есть наше публичное свидетельство пред людьми и пред Богом”[clxxxv], то чем же оно отличается от клятвы юного пионера: “Я, перед лицом моих товарищей, торжественно обещаю и клянусь беззаветно служить идеям Нового Завета…”? Разве что “то­ва­рищи” другие… Зачем крестить именно в воде? Почему вход в христианскую общину лежит именно через воды крещения? Зачем же рукополагать священников? Может, достаточно просто вручать им соответствующие удостоверения? Зачем причащать хлебом и вином? Зачем “вспоминать” о страданиях Христа с помощью продуктов питания?[clxxxvi]. Вспомнить о страданиях Христа можно, посмотрев видеофильм.

Протестант возмущенно возразит: “Но мы крестим, рукополагаем и совершаем Вечерю потому, что так предписал Христос!” — Но почему Христос предписал поступать именно так? Есть ли какое-то собственно мистическое значение у этих действий? Если вы совершаете их просто потому, что так вам предписали, и не можете объяснить для себя смысл совершаемого вами — так именно вас и можно обвинить в самом что ни на есть фанатичном обрядоверии[clxxxvii].

Есть, впрочем, у протестантов нечто, чему я искренне завидую. Это — их название, trade mark (англ. “торговая марка, фирменное название”. — Ред.). Я тоже хотел бы называть себя “про­тестантом”. Это очень красивое, мужественное слово, созвучное современной моде на диссидентство. Но где же больше протеста и бунта — в современном протестантизме или в современном православии? Любой человек замечает в православии (осуждая или восхищаясь) поразительное нежелание сгибаться под ветром современности и перестраиваться по требованиям газет и мод. Православие и есть протест, сквозь двадцать веков пронесший умение дерзить современности. Нельзя одновременно обвинять православие в коллаборационизме, в приспособленчестве, в обмирщенности и притом ругать его за неумение и нежелание модернизироваться. Я знаю, что среди тех священников и православных интеллигентов, которые отстаивают церковно-сла­вянс­кий язык, многие ощущают в отрицании русского языка именно эстетику протеста. Была своя красота в дореформенном католичестве. Была своя красота в том, что в конце XIX столетия, в век либерализма, католики приняли возмутительный догмат о папской непогрешимости. Именно тем, что он возмутителен, он и красив. Но сегодня они потеряли свое восхитительное упрямство, свою уверенность в том, что они стоят на скале Петра и на камне спасения — и стали менее интересны.

Чтобы защищать сегодня православие в России, нужно больше твердости и готовности терпеть оскорбления, клевету и нападки, чем для того, чтобы православие ругать. Чтобы принять, исполнить и применить к себе нормы церковно-пра­во­слав­ной жизни, веры и аскезы, нужно больше решимости, последовательности, я бы сказал — больше настойчивости и дисциплинированности протеста, чем для того, чтобы бегать на “еван­гелические” посиделки и капустники в дома культуры. Я знаю образованнейших молодых людей, у которых естественная для юноши жажда протеста выражается в том, что они православный храм рассматривают как цитадель, осаждаемую духами века сего (духом их родителей). И толща вековых преданий, цемент канонов и камни догматов для них — крепостные стены, защищающие их от служения пошлости века. Кто сказал, что бунтовать против настоящего надо только во имя “светлого будущего”? А во имя Традиции разве нельзя бунтовать против нынешнего тотального засилия модернизма?

В общем, хорошее имя нашли себе протестанты. Я даже надеюсь, что однажды они вдруг сравнят свое житие со своим именем и возмущенно восскорбят в своих сердцах: “да где же наш протест? на что мы разменяли горячность евангельской веры? Что осталось в нас такого, за что мир еще может нас ненавидеть? Не стали ли мы слишком своими в постхристианской цивилизации новой Америки?”[clxxxviii].

Я же, к сожалению, не могу назвать себя протестантом. И даже мои протесты против государственного насаждения оккультизма в России не дают мне права на такое самоименование. Ибо термин “протестантизм” есть термин технический и обретший свой вполне конкретный смысл задолго до моего рождения. Я не могу называть себя протестантом во-первых, потому что в 1529 г. на соборе в Шпейере я не подписывал “про­тест” меньшинства, а во-вторых, потому что по главному пункту раскола в Шпейере я-то как раз на стороне традиционалистского большинства: я считаю Причастие действительным Таинством, а не просто символом. Я понимаю, что реформаторы протестовали против католиков. И в некоторых пунктах я как православный вполне согласен с их антикатолическими протестами. Но в целом все же не могу согласиться с программой протестантов, с тем, что является специфическим для их конфессии. И потому не могу назвать себя красивым словом “протестант”.

Ну что же — жизнь не сводится к протесту. Иногда речь надо начинать с решительного и защитного “нет!”, но затем пора переходить к созидающему “да”. От обличения лжи — к исповеданию правды. К право-славию. Церковь — не “протест против лжи”, но нечто более позитивное: “столп и утверждение истины” (1 Тим. 3, 15).

А смотреть на православный мир сверху вниз у протестантов все-таки нет достаточных оснований. Болезни, которыми болеем мы, есть и у них. А вот некоторых лекарств, которые есть в православной традиции, в протестантизме, к сожалению, нет.

 

ИСТОРИЯ ПОСЛЕ ХРИСТА: РАСТРАТА ИЛИ НАКОПЛЕНИЕ?

Протестантизм отличается от православия и католичества тем, что из двух источников духовных знаний — Писания и Предания — протестантизм признает только первый. Solа Scriptura. Только Писание. Этот лозунг протестантизма привлекателен лишь до тех пор, пока не задумаешься: а что же именно осталось за скобками этого solа. Что исключается этой формулой? Жить по Писанию — прекрасно. Но что уходит из поля зрения человека, который читает только Евангелие? — Уходит Предание. В реальности это означает, что философский и религиозный кругозор обычного убежденного протестанта значительно у0же круга знаний убежденного православного: из церковной библиотеки он избирает одну Библию, объявляя все остальное ненужным умствованием. Августин и Златоуст явно оказываются обременительным чтением, интересным только для историков. Православие — это библиотека; “евангелизм” — религия одной книги. Баптисты не видят смысла в Литургии — и значит, напрасно написаны хоры Чайковского и Рахманинова, и Гоголю надлежало бросить в печь не только второй том “Мерт­вых душ”, но и рукопись своих “Раз­мышлений о Божественной Литургии”. Раз икона есть нечто иное, чем Евангелие, то из принципа Solа Scriptura неизбежно следует, что преп. Андрей Рублев не более чем идолопоклонник…

Поэтому позиция протестантов по отношению к православию оказывается культурно-нигилистической. Если даже Грецию газета “Протестант” называет “страной, закрытой для Еван­гелия” (это страну, на языке которой Евангелие было написано!), — то Россия тем более воспринимается американскими миссионерами как пустыня, в которой до их приезда если и было какое-то христианство, то все сплошь зараженное “сред­не­вековыми искажениями”. “Мы, русские, — пишет современный проповедник баптизма П. И. Рогозин в своей книге, столь же невежественной, сколь и агрессивной, — принявшие христианство спустя девять веков после его основания, унаследовали его от Греции уже тогда, когда христианство было сильно засорено, испытало на себе влияние различных государственных систем и пропиталось византийским язычеством. Приняв христианство не из первоисточника, а как бы из вторых рук, мы приобщились ко всем его “го­то­вым” вековым наслоениям и заблуждениям”[clxxxix]. Ну да, если славяне приняли Евангелие из рук свв. Кирилла и Мефодия — это замаранные “вторые руки”, а вот современные российские ученики Билли Грэма, несомненно, получили Евангелие из “первых рук”.

Баптистский журнал уточняет список родовых дефектов русского православия: «Каковы же были особенности греческого богословия, воспринятые Киевской Русью и выразившиеся  в церковном устройстве? Надо иметь в виду, что за тысячу лет существования этой исторической церкви она во многом отошла от евангельского христианства. Уже ко времени первого Вселенского собора в Никее, в 325 году, в практике церкви существовали поминовения мертвых и молитвы, обращенные к ним, крещение детей и культ Богородицы. Но главным отступлением было следующее: идея о вселенской видимой церкви, состоящей из епископов[cxc]; вера в то, что таинства магическим образом сами в себе имеют преображающую благодать; образование особого класса духовенства, которое только и могло эти таинства преподавать. На чем основывались все эти отступления от евангельского здравого учения и простоты? На признании совершенной непостижимости Бога человеческим разумом[cxci]. Отсюда вытекала необходимость некоей мистической обрядности или магических действий, чтобы как-то приблизиться к неведомому Богу, и значит были необходимы и специальные служители для совершения таинств, класс духовенства, и специальные здания - храмы, которые являлись бы Домом Божиим»[cxcii].

Элементарная логика приводит к неизбежному выводу о том, что в России со времен князя Владимира христиан вообще не было[cxciii]: ведь баптистская догматика запрещает крещение детей, а на Руси вот уже тысячу лет поколение за поколением в детстве проходили через крещаль­ную купель. И вот оказывается, что Сергий Радонежский и Достоевский, Серафим Саровский и Павел Корин, священномученик патриарх Тихон и те, кого Ключевский назвал “доб­рые люди древней Руси” — все они не были христианами, ибо были крещены в детстве.

Баптистский историк Л. Корочкин в брошюре “Христианст­во и история” уже сказал, что Александр Невский не может считаться святым (в отличие, скажем, от любого баптиста) на том основании, что, защищая Русь от крестоносцев (это-то зачем надо было делать?!), он убивал людей[cxciv], а Василий Блаженный никакой не “юродивый Христа ради”, а просто психически больной. А уж какими лютыми грешниками предстают древнерусские иконописцы – можно понять  из письма протестантской неофитки, присланного мне в Духовную Академию: «Раньше  я очень верила в иконы, в их непогрешимую святость, Молилась перед ними на коленях, обращалась с молитвами не только к Богу, но и к умершим святым. Бывало, что и засну с иконой на груди. По профессии я художник и позволяла себе написание икон, бывало и продавала их и дарила людям. Не знала я до прочтения Библии как мерзостно то, что я делала… Когда я прочла всех 17 пророков, где они в один голос призывают людей верить в Бога Живого, я вдруг поняла весь ужас своего грехопадения. Я кинулась к иконам, посрывала их со своих мест и без всякого замешательства и без тени сомнения бросила их в растопленную печь. «Господи, прости меня! Унизила я тебя идолопоклонством своим. Пусть высохнут мои руки – рисующие кумиров пусть высохнет мой язык – уповающий на мертвецов, пусть я ослепну и никогда не увижу икон». Теперь я поняла – не по пути мне с православной церковью… Ставить муляж Иисуса Христа распятого на древе в храме Бога Живого – кощунство и идиотизм. Я – одна из немногих, кто отделился от общего стада, вернее сказать: кого Господь отделил»[cxcv].

И сто лет назад протестанты проповедовали такое же резко негативное отношение к  православию: «На “Международной Миссионерской Конференции студентов в Лондоне” решено - непременно весь мир просветить Христианством в течение жизни и деятельности нынешнего поколения. К числу языческих стран, которые решено просветить, причислены и Россия с Грецией» ( св. Николай Японский. Запись в дневнике 14.2.1901)[cxcvi]

По протестантской логике выходит, что со смертью последнего апостола умер последний христианин. Нет, более строго: в ту минуту, когда последний из новозаветных авторов поставил точку в своем последнем послании, люди вновь стали далеки от Бога. Бог ничего больше не может и не имеет права сказать людям. И люди более никогда не могли сказать о своем сердце, о том, что в нем происходит во время его странствия к Богу, ничего сверх того, что было запечатано библейской обложкой. “Если кто прибавит слово к книге сей…”.

Так мыслят протестанты. Протестантское и православное мировосприятие более, чем вопрос об иконах, разнит отношение к истории. Протестантизм — это внеисторическое мировоззрение. Из него уходит история людей, история Церкви. В истории ничего не копится, не происходит. Бог прекратил говорить с написанием последней новозаветной книги, а сами по себе люди ни к чему доброму не способны: “по своей природе человек является не только чадом зла, но еще и преступником и даже уголовником”[cxcvii]. Святоотеческая традиция никогда не видела в человечестве сборище амнистированных уголовников и потому иначе относилась к плодам человеческого творчества: “Мы одни из всех тварей, кроме умной и логической сущности, имеем еще и чувственное. Чувственное же, соединенное с логосом, создает многообразие наук и искусств и постижений, создает умение возделывать (культивировать) поля, строить дома и вообще создавать из несуществующего (хотя и не из полного ничего — ибо это может лишь Бог). И это все дано людям. Ничего подобного никогда не бывает у ангелов”, — говорил св. Григорий Палама[cxcviii]. И в самом деле ангел — это ведь вестник. От почтальона не ждут, чтобы он творчески переиначивал порученную ему телеграмму, потому еще за тысячу лет до Паламы св. Иоанн Златоуст подтверждал: “не ан­гельское дело творить”[cxcix]. И, напротив, — “Бог соделал человека участником в творчестве”, — пишет преп. Ефрем Сирин[cc]. Поэтому и возможно Предание: Бог способен творить за пределами Библии, а человек способен не только ко греху, но и к сотрудничеству с благодатью.

Отсюда исходит различие протестантского и православного отношений к Преданию. В перспективе протестантского богословия, отрицающего Предание и созидательный смысл церковной истории, трудно объяснить, зачем в Библию включена книга Деяний. Зачем рассказы о жизни и проповеди Спасителя дополнены первой церковной хроникой? Зачем рассказывать о поступках людей, если уже сказано о том, что совершил Единственный Посредник?

Библия исторична. Это история народа, а не жизнеописание Моисея. Этого-то исторического дыхания и доверия к действию Бога в истории людей и лишен протестантизм. В своем историческом антицерковном нигилизме он утверждает — незачем всматриваться в дыхание Духа в людях, давайте изучать только слово Бога и не будем интересоваться тем, как люди слышали это Божие слово. Но слово Божие обращено все-таки именно к человекам…

История человечества готовилась к приятию Евангелия, и в истории же, в людях всходили и продолжают всходить те дары, ради которых Евангелие было дано. Анти-исторический нигилизм протестантов может быть принят только при одном допущении: если считать, что Писание — это метеор, лишь в одно мгновение пронесшийся по земному небу. Из надысторической выси однажды ворвался к нам вихрь Откровения, оставил следы, закрепленные новозаветными текстами, и вновь воспарил в заисторические и зачеловеческие дали. Людям осталось только одно: изучение тех знаков, что остались от Посещения. Огонь вырвался наружу, опалил, выплавил скалы, оставил на них странные потеки и спрятался. Метеорит давно окончил свой полет. Евангельский огонь погас. Христос ушел, а вместо Себя оставил только книгу. Всё, что мы знаем о Христе и о Боге — “геологам” известно лишь из книжки. Из Евангелия. Геологи-теологи могут изучать рассказы апостолов о том, как Бог изменил их сердца. Но больше ничьим свидетельствам о том же самом Огне они не верят. Остальные люди не всегда правильно (с точки зрения последней гео(тео)логической комиссии) понимали значение завещанных нам слов. Геологи, не имея личного опыта соприкосновения с тем огнем, изучают эту метеоритную воронку, эти странные потеки на древних скальных породах, и по особенностям той или иной необычно оплавленной скалы строят свои предположения о том, что же это был за огонь и откуда он мог придти.

Евангелие для гео-теологов — лишь объект для изучения; это пассивный материал, пассивный текст, который лежит и ждет умного и понятливого читателя (оно столетиями ждало своих баптистских и адвентистских толкователей, терпеливо снося насилия со стороны православных и католиков).

А что, если Евангелие само живет? Если оно активно? Что, если оно не ждет читателя, а само создает его? Что, если “благодать Твоя, Господи, ходит в след безумных и заблудших и взывает к немудрым: не объюродевайте во грехах ваших”?[cci]. А вдруг Христос действительно посреди нас и продолжал в третьем веке, в девятом или девятнадцатом творить дела не меньшие, чем в веке первом? “Бог не в храмах рукотворенных живет”, — и именно поэтому православие не считает, что Дух Святой оказался замкнут в стенах сионской горницы, что дар Пятидесятницы недоступен никому, кроме тех, кому посчастливилось находиться в том доме в тот час. Но если “Христос вчера и сегодня и во веки Тот же” (Евр. 13, 8) и если Дух действует не только в сионской горнице, то, значит, и в других людях, не только в апостолах, могли проявить себя дары Духа.

С точки зрения православия книга Деяний тем и драгоценна, что она подтверждает: обетование Христа (“Я с вами… Дам вам Утешителя”) исполнилось. Его дар оказался действенным: с нами Бог. Бог не только был с нами, но и есть. Бог с нами не только во дни Своей земной плоти, но и после. И после того, как Он вознес с земли Тело, рожденное Марией, Он оставил здесь То Свое Тело, которое Он создал Себе Сам на Тайной Вечере. Бог с нами, потому что Своим Телом Он соделал Свою общину, Свою Церковь (Кол. 1, 24). И книга Деяний — это первый экклезиологический[ccii] трактат, первое прикосновение к тайне Церкви. Это рассказ о действии Духа в людях. Неужели оно прекратилось? Для протестантов книга Деяний закрывает историю Церкви. В дальнейшем они видят лишь историю блужданий, искажений и измен (странным образом прекратившихся лишь с появлением их общины). Для православных же книга Деяний открывает историю Церкви.

Значит, говоря словами Л. Успенского, “не следует упрощать проблему: если чего-то не было в первые века христианства, это не значит, что этого не нужно и в наше время”[cciii]. И, следовательно, если Григорий Богослов говорит нечто, чего не говорил Иоанн Богослов — это не обязательно есть искажение апостольского слова. Церковь есть живой организм, а для живого свойственно развитие. И поэтому баптистские уверения в том, что они вернулись к “апостольской простоте”, неубедительны: нельзя заставить взрослого человека вновь влезть в колыбель и носить детские одежды, как бы милы они ни были. Христианство уже взрослое. Ему две тысячи лет, и это древо, разросшееся за два тысячелетия, нельзя вновь обрезать до размеров и форм того росточка, с которого оно начиналось на заре христианства.

Для человека естественно самое главное в своей жизни выражать формами искусства, и нельзя же запрещать всякую религиозную живопись лишь из предположения о том, что апостольская община ее не знала! Для человека естественно искать осознания своей веры, естественно стремиться пронести во владения разума то, что он обрел в опыте Откровения — не для того, чтобы проверить разумом Откровение, а для того, чтобы научить разум жить с Откровением, чтобы тот опыт, который дается сердцу, сделать предметом умного рассмотрения. И если Церковь не сразу привлекала философский инструментарий для разъяснения своей веры и надежды — это не значит, что все наработки послеапостольского богословия должны быть отменены. Христос сравнивал Царство Божие с растущим семенем, древом, закваской. И что же пенять дереву за то, что оно не осталось семечком, но вобрало в себя всю сложность мира и человека! Древо, оставленное Христом “после Себя”, проросло сквозь историю, вобрав в себя ее соки и срастворив их с токами Небес. И только человек, стыдящийся Христа и тайны воплощения Бога, может сказать, что Церковь “зря связалась” с “миром сим”.

Да, Писание — норма христианской веры и жизни, это камертон. Но разве может камертон заменить весь хор? Разве заменяет таблица умножения реальную работу математика? Разве издание учебника русской грамматики налагает вето на появление стихов Пушкина или романов Достоевского? Нельзя противоречить канону. Но нельзя противоречить и правилам русского языка. Делает ли установление правил речи излишним последующее развитие литературы? Разве признание посланий Павла богодухновенными заставляет пренебрежительно отнестись к “Исповеди” Августина?

Что вообще значит Православие? Это Евангелие плюс благодарное приятие его воздействия на тех людей разных времен, культур и народов, которые всецело открылись Христовой вести. Православие — это доверие к Богу как к Господину истории. Для православного немыслимо представление о том, что опыт откровения и Богообщения, который был у апостолов, затем стал вдруг недоступен. Нам кажется странным это “новое учение” о том, что Христос на полтора тысячелетия забыл своих учеников и оставил их заблуждаться в вопросах, имеющих значимость для спасения (ибо это противоречит догмату о человеколюбии Творца).

Православию чужда тотальная подозрительность, которая полагает, что “был один христианин на свете — и того распяли”. Православие полагает, что на пространстве двух тысячелетий христианской истории было немало людей, которые расслышали своим сердцем Евангелие и не исказили его ни в своей жизни, ни в своей проповеди. В классической книге монашеской духовности, в “Лествице” говорится, что “монах есть тот, кто держится одних только Божиих слов и заповедей во всяком времени и месте и деле”[cciv]. А, по замечанию прот. Иоанна Мейендорфа, Церковь в своем “Символе веры” называет себя апостольской, а не святоотеческой потому, что святым отцом становится тот, кто в адекватных словах смог проповедовать своему времени изначальную апостольскую веру и являть в себе Евангельскую жизнь.

Для православного мировосприятия очень дороги евангельские притчи о Царстве Божием. Это притчи о терпении и смирении Божием. Царство Божие не приходит “заметным образом”, оно не просто вторгается в историю извне, — оно забрасывается в человеческий мир, но постепенно зреет и всходит внутри этого мира. Таковы притчи о зерне, о закваске, о “горчичном зерне”.

И еще особо дороги православному сердцу прощальные слова Христа: “Се, Я с вами во все дни до скончания века” (Мф. 28, 20). Из этих “всех дней” протестантская экклезиология вынуждена исключить те дни, что прошли между временем апостолов и появлением той деноминации, от имени которой проповедует протестант (в мягком варианте это время от императора Константина до Лютера, в жестком — от апостолов до, скажем, возникновения пятидесятников)[ccv].

Православные же не могут провести грань между эпохой “нас­тоящей Церкви” и веками “полуязыческого псевдохристианства”. Мы не можем ограничить время действия Духа Христова периодом жизни апостолов. Мы не видим перелома между апостольской Церковью и последующей. Дары, бывшие у апостолов, мы видим и в христианах последующих поколений (“Плод же духа: любовь, радость, мир, долготерпение, благость, милосердие, вера, кротость, воздержание” — Гал. 5, 22-23). Я эти дары видел у своих современников. Протестанты скажут, что они их у православных не видели? Что ж — это будет суждением, характеризующим лишь их опыт, их мир, но не мир православия.

Вообще же позиция человека, утверждающего “я не видел”, “я не встречал”, “мне не попадалось”, всегда слабее позиции тех, кто говорит: а мы там были, и о том, что мы слышали, что видели своими очами, что рассматривали и осязали руки наши, о том возвещаем вам, чтобы и вы имели общение с нами. Да, да, я здесь прилагаю к протестантам тот аргумент, который мы (и православные, и протестанты) так часто используем в полемике с неверующими. Как может судить о религии человек, не имеющий, не переживший вообще никакого религиозного опыта? Не будут ли его суждения столь же компетентны, как суждения глухого о музыке? Не такова ли цена “научно-атеисти­чес­ким” трактатам, как и диссертации слепорожденного по истории живописи? Знают же протестанты и используют аргумент путешественника скептику-домоседу: если ты, соседушка, не был в Иерусалиме и не знаешь дороги туда, это еще никак не означает, что Иерусалима действительно нет, что попасть туда невозможно и что все рассказы путешественников не более чем выдумки[ccvi]. Так вот, именно отталкиваясь от религиозного опыта можно этот аргумент путешественника переадресовать протестантам: братья, ну если не паломничали вы по православным монастырям, если вы не ощущали тихого веяния духа в монастырских кельях, если не взлетало облегченно ваше сердце после исповеди и вы не ощущали в своих жилах кровь Христа после причастия — то хотя бы не торопитесь со своими отрицаниями. Не у всех опыт прикосновения к православию был столь печален и бесплоден. Иначе и православия бы не было.

И даже если мы заведем речь о грехах и болезнях современного православия — то ведь все равно не удастся провести границы между “церковью безгрешной” и “церковью согрешившей”. “Вся Церковь есть Церковь кающихся, вся она есть Церковь погибающих”, — еще в четвертом веке сказал преп. Ефрем Сирин[ccvii]. Грехи, знакомые нам по нам самим, по нашим современникам и из истории Церкви, были и в апостольские времена, и в апостольских общинах (и властолюбие, и споры, и расколы, и честолюбие, и непонимание Христа, и преувеличенный материальный интерес, и законничество, и либертинизм[ccviii]). Апостольским Церквам говорит Христос: “Ты оставил первую любовь твою <...> знаю твои дела; ты носишь имя, будто жив, но ты мертв <...> Я не нахожу, чтобы дела твои были совершенны пред Богом Моим <…> ты не холоден, ни горяч <…> ты говоришь: “я богат, разбогател и ни в чем не имею нужды”; а не знаешь, что ты несчастен, и жалок, и нищ, и слеп, и наг” (Откр. 2, 4; 3, 1-2; 3, 15-17). И уже апостолам приходилось говорить своим ученикам: “Вы шли хорошо: кто остановил вас?” (Гал. 5, 7).

С давней поры в монашеских книгах есть рассказ о двух монахах, которые пошли по делам в город и там были соблазнены блудницами. Вернувшись в монастырь, они покаялись, а для исправления и оплакивания грехов собор старцев определил им провести какое-то время у себя в кельях без всякого общения, но только в молитвах. По прошествии этого времени епитимьи оба грешника вышли из своих келий. Один был бледен, и глаза его были красны от слез. Другой — весел и без следов плача. Братья спросили первого: что ты делал в это время? — Плакал и просил Господа простить мне мой грех. Затем спросили второго: а ты как провел это время? — Радовался и благодарил Бога за то, что Он простил мне мой грех и позволил вернуться к монашеской жизни. Старцы посовещались и сказали, что оба пути хороши… Эти два монаха и есть два основных настроения исторического православия. Мы знаем наш грех и не отрицаем его (хотя и состоит он совсем не в почитании икон, как кажется протестантам). Но мы знаем и благость Божию. “Ибо что же? если некоторые и неверны были, неверность их уничтожит ли верность Божию? Никак. Бог верен, а всякий человек лжив” (Рим. 3, 3). Когда православный человек читает это слово апостола, то под “всяким” он понимает и себя. Поэтому я вполне могу сказать: “Бог верен, а всякий православный человек лжив”. Дерзнет ли пятидесятник сказать “вся­кий пятидесятник лжив”? Или они нашли способ употреблять слова “все” и “всякий”, исключая при этом самих себя из этих “всех”?

Мы знаем, что христиане могут грешить — а потому можем всматриваться в светотень истории. Православие приемлет историю: дар Христов не погас, не затух. Его присутствие, Его действие в Его народе не уменьшилось со сменой поколений. Но если Дух Божий дышит во всех столетиях, если Христос действительно с нами во все дни (с нами, а не только с апостолами до дня их кончины), то разве можно уклониться от исследования и от приятия того опыта жизни во Христе, который был накоплен за эти “все дни”?

Этот опыт мы не ставим выше апостольского. Святоотеческие творения мы проверяем Евангельским мерилом. Но Евангелие-то дано, чтобы воплощаться в жизнь. А жизнь столь слож­на и многообразна. Бог невместим в книги. Человек невместим в книги. Человеческие ситуации сложны и неиссчётны. Поэтому и говорит православие: Евангелие для нас — мерило, правило. Но жизнь не сводится к сборнику правил. Не в том смысле, что допускает исключения из правил, а в том, что один и тот же совет может быть выполнен весьма по-разному разными людьми в разных обстоятельствах.

Так что же накопило православие за те века, когда, по мнению протестантов, христиан на земле не существовало? Прежде всего — знание глубин человеческой души. Очевидна разница между литературой протестантской и православной: протестантская носит миссионерский характер, она подводит людей к принятию Бога и к Евангелию. Протестантская литература говорит о том, что происходит в человеке на рубеже веры и неверия (впрочем, глубин Достоевского и бл. Августина протестантские брошюры не достигают).

Всем уже известна структура протестантской проповеди: я был атеистом и был грешником, но я уверовал во Христа и стал счастлив. Вот глава “Свидетельствовать о Боге неверующим” из “Методического Вестника для учителей воскресных школ”[ccix]: “Процесс евангелизации значительно ускорится, если помощник директора по евангелизации научит верующих свидетельствовать о своей вере. Один из способов свидетельства — рассказ о своем обращении к Богу, который можно построить по такому плану: 1. Какая у меня была жизнь, когда я был неверующим. 2. Как я осознал, что мне нужен Христос. 3. Как я поверил в Него. 4. Какой стала моя жизнь после того, как я принял Христа”. Более в этой главе ничего нет!

Хотя и сложно говорить о чужом духовном опыте, все же то, о чем человек проповедует, что вызывает в нем наибольшее воодушевление и искренность, показывает достаточно ясно некоторое потаенное строение его духовного опыта. То, что протестантская проповедь ограничена одним лишь моментом личного обращения, не случайно. Это просто показывает отсутствие другого серьезного духовного опыта. Обычная баптистская брошюра говорит о том, как побыстрее пройти путь от неверия к принятию Евангелия; традиционная православная проповедь обращается к уверовавшим людям и говорит о той духовной брани, которая поднимается в душе человека уже после крещения. Тончайшая аналитика душевных и духовных состояний и переживаний, опытно разработанная православными подвижниками, остается у протестантов и непонятной, и невостребованной. Именно отказ от традиции христианской мистики, сведение протестантизмом религиозной жизни к чисто языковой, брошюрочно-пропо­вед­ни­чес­кой практике побуждают людей Запада искать труда для души “на стране далече” — в кришнаизме и йоге. Неудивительно, что в той религиозной среде, где слово “аскетизм” стало ругательным, начали чрезвычайно успешно распространяться нехристианские аскетические практики[ccx].

В церковном богословии есть такой термин — “призываю­щая благодать”. Это то действие Божие, которое происходит вне Церкви, то касание Богом человеческого сердца, которое поворачивает это сердце к вере. Поскольку назначение этой энергии — привести к Церкви человека, который еще вне нее, то это — единственный вид благодати, который действует вне Церкви. О ней св. Феофан Затворник сказал, что “Призыва­ю­щая благодать — всеобщая, никто не исключен”[ccxi]. Я думаю, что эта благодать есть в протестантизме, ибо “никто не может назвать Иисуса Господом, только как Духом Святым” (1 Кор. 12, 3).

Проповедь о Христе — это, конечно, замечательно. Но все же: “Дом Мой домом молитвы наречется” (Мф. 21, 13). Домом молитвы, а не домом проповеди. Православное богослужение и есть прежде всего молитвенное предстояние, а не миссионерское мероприятие. Я признаю доброкачественность опыта обретения веры у протестантов. Я говорю только, что это — всего лишь часть того духовного опыта, который может быть дарован человеку за церковным порогом. Отношения протестантизма с православием ярко подтверждают мысль Г. К. Честертона о том, что каждый еретик делает элементарную арифметическую ошибку: он часть считает больше, чем целое[ccxii]. О каждой из протестантских деноминаций можно сказать, что она — это ограничение, слишком прямолинейное выведение одной из тех тональностей, которые в Церкви слагаются в целостную симфонию. Скажем, ответ на вопрос, чем отличается баптизм от православия, нельзя сформулировать в позитивной форме: “В баптизме есть это, а православие это запрещает”. Ответ будет носить негативный характер: “в православии это есть, а в баптизме — нет”. Нет икон, нет священников, нет причастия, нет исповеди, нет крещения детей, нет храмов, нет Предания, нет постов, нет молитв за умерших… Помнится, некий персонаж Михаила Булгакова в подобных случаях говорил: “Что же это у вас, чего ни хватишься, ничего нет!”… Нормальная церковная жизнь строится по иной парадигме: “Сие надлежало делать, и того не оставлять”.

Нет человека, который видел бы всю истину. Но там, где во имя частичной правды воинственно не желают видеть нечто большее, рождается ущербность, ограничение полноты и равновесия дыхания Традиции, как диспропорциональное увеличение частного положения до размеров всеобщего и исключительного, произвольное избрание чего-то одного, части вместо целого, т. е. именно односторонность[ccxiii]. Многочисленные протестантские “нет”, сказанные перед порогом Православия, — это ограничение, это слишком прямолинейное выведение одной из тех тональностей, которые в Церкви слагаются в целостную симфонию. Многие богословские схемы отвергались Церковью не на основании того, что в них было, а на основании того, чего в них не было, что им недоставало для того, чтобы быть православием; как сказал Паскаль, “ошибка их не в том, что они следуют лжи, а в том, что не следуют иной истине”[ccxiv].

Я готов сказать, что я согласен с тем, чему учат баптисты. Когда они утверждают, произнося положительные утверждения – о Христе и Боге, о Библии  и вере, я с ними соглашаюсь. Я несогласен с тем, что баптисты отрицают: причастие и Предание, молитва перед иконой и общение со святыми.

Итак, православная литература, в отличие от протестантской, обращена к человеку, уже осознавшему себя христианином. Оказывается, мало христианином стать. Гораздо сложнее бывает — им остаться: возвращаются сомнения, душевная пустота и окаменелость[ccxv]. Посещает и былая бессовестность.

Жизнь человека вообще “полосата”. За периодами духовного и душевного подъема следует спад. Вот вроде недавно сердце вспыхивало радостью от каждой евангельской страницы, а вот уже я смотрю на Евангельский текст холодно-профессиональ­ным взглядом. Недавно я готов был что угодно отдать за право войти в храм и помолиться в нем, а сегодня мне за это самому деньги платят… Здесь и проверяется вера человека. Молитва живая, льющаяся из сердца, молитва по вдохновению мало что дает человеку и потому мало ценится Богом. Ведь она по вдохновению, а, значит, не от самого человека, а от Бога и дана. Эту молитву Бог подарил человеку — и что же еще ждать большего от этого подарка? А вот молиться, когда “нет настроения”, когда всё серо и скучно (и вокруг, и в сердце) — вот это и значит нудить себя к Царству Небесному. Вера — это не только момент обращения от отрицания Бога к принятию Евангелия; это еще верность, — верность, верная память самым светлым минутам своей жизни, тем минутам, когда “расходятся морщины на челе, и в небесах я вижу Бога”. Когда я был настоящим — в ту минуту, когда крестился или в ту, когда пересказываю церковную сплетню? Вера есть постоянно необходимое усилие, возвращающее меня к “моменту истины”. Поэтому “в случае случайных охлаждений извольте тянуть и тянуть заведенные порядки, в той уверенности, что это сухое исполнение дел скоро возвратит живость и теплоту усердия”[ccxvi].

Тут становится нужна разность православия и протестантизма. Те советы, которые старцы давали монахам, могут оказаться совсем не лишними и для протестантов (уж что-что, а искушения и грехи у нас одинаковые, “экуменические”). Например, начал обуревать человека помысл: “Брось все эти догмы и предписания, откажись от подвига, забрось свою веру. Мало ли что тебе показалось. Ну, был юношеский порыв, но сейчас-то ты уже стал серьёзнее. Брось ты это дело, возвращайся к обычной жизни…”. Преп. Иоанн Лествичник о таком случае говорит: если уж ты все иные способы борьбы с этим помыслом испробовал, и молился, и каялся, а он не отстает — что ж, ляг и поспи. А утром, может, всё будет уже иначе…

Возвращаются к христианину и грехи. Как бороться с грехом — это и есть основной вопрос аскетики. О том, как грех вхо­дит в душу человека, как можно его заметить и изгнать, как можно не допустить углубления болезни и вернуться ко Христу, и говорит классическая литература православия: православно-аскетическая, монашеская литература. И самая большая духовная травмированность протестантизма в том, что он как раз и не имеет своей аскетической традиции, а святоотеческую традицию отринул. Самое главное, что может открыть мир православной аскетики протестанту: если однажды благодать коснулась сердца — это еще не значит, что она там останется навсегда и несмотря ни на что. Христианский мир знает немалое число тех, “которые, получив благодать, заморили ее” (свт. Феофан Затворник)[ccxvii]. А еще — бывают христиане-грешники. Оказывается, можно и омыться Святым Духом, и опытно знать, что есть благодать — а все же оставить в себе место для греха, а все же вернуться ко греху. Протестанты и сами это знают. Но их догматика (“мы спасены! мы не грешим! мы святы!”) не позволяет им замечать свои грехи, плакать о них, исповедовать их и предупреждать о них своих единоверцев. Как однажды со слезами на глазах говорил мне один адвентистский пастор: “Я же знаю, что я возрожденный христианин, и я знаю, что я все равно грешник. Та, первая радость обращения уже ушла, а грехи вернулись. Мне бы впору выйти и каяться, плакать о своих грехах, а я должен только воспевать “Аллилуйя,” улыбаться и всех заверять в том, что истинный христианин уже не грешит…”.

Но вот что писал в IV веке преп. Макарий Египетский: “И в душе есть грех, а равно соприсутствует, нимало не стесняясь, и Божия благодать… Бывает и то, что в ином есть благодать, а сердце еще нечисто… Человек имеет такую природу, что и тот, кто в глубине порока и работает греху, может обратиться к добру, и тот, кто связан Духом Святым и упоен небесным, имеет власть обратиться ко злу… Если же кто, не имея молитвы, принуждает себя к одной только молитве, чтобы иметь ему молитвенную благодать, но не принуждает себя к кротости, к смиренномудрию, к любви, к исполнению прочих заповедей Господних, то по мере его произволения и свободной воли согласно с прошением его дается ему иногда отчасти благодать молитвенная, в упокоении и веселии духа, но по нравам остается он таким же, каким был и прежде”[ccxviii].

Поэтому “христиане суть боги, отводимые в плен”[ccxix]. Для пояснения того, что и освященный человек может подвергаться искушениям, преп. Макарий вспоминает библейский рассказ о том, как помазанный на царство Давид тотчас подвергся гонениям… Но если кто, почувствовав в сердце первое, зовущее веяние благодати, вдруг решит, что более нет и не будет в нем греха — то он впадет в злейшую из ошибок: в прелесть. “Если же увидишь, что кто-нибудь превозносится и надмевается тем, что он — причастник благодати; то хотя бы и знамения творил он, и мертвых воскрешал, но если не признает своей души бесчестною и униженною, и себя нищим по Духу, окрадывается он злобою и сам не знает того. Если и знамения творит он — не должно ему верить; потому что признак христианина стараться таить сие от людей, и если имеет у себя все сокровища царя, скрывать их и говорить всегда: ‘не мое это сокровище, другой положил его у меня; а я — нищий; когда положивший захочет, возьмет его у меня’. Если же кто говорит ‘богат я’, то таковой не христианин, а сосуд прелести и диавола… Ибо наслаждение Богом ненасытимо, и в какой мере вкушает и причащается кто, в такой мере делается более алчущим. Люди же легкомысленные и несведущие, когда отчасти действует в них благодать, думают, что нет уже греха на них”[ccxx]. Лишь малое знание себя порождает уверенность в своей избавленности от грехов. Но “если всмотришься в совесть твою, и перещупаешь там все, как в сундуке каком, извлекая находящееся там одно за одним, то все узнаешь чисто-начисто. Ибо в сундуке совести твоей находятся идольчики славолюбия и тщеславия, истуканчики человекоугодия, сласти похвал человеческих, наряды притворства и лицемерия, семя сребролюбия и других страстей. Впрочем, если поверх всего этого находится у тебя кичение и гордость, то нет тебе возможности познать ни их, ни то, что под ними”[ccxxi].

Итак, грех реально угрожает христианину. Грех долго и поэтапно идет с периферии сознания в его центр, от абстрактного представления о некоем поступке к тому, что воля и жизнь человека будут подчинены ему, от случайно мелькнувшего образа к реальному делу (прилог-сочетание-сосложение-пленение-страсть[ccxxii]).­ Как его вовремя заметить, как отогнать — об этом много говорит православная аскетика. Движение ума ко греху надо останавливать усилием воли — гневом. Гнев в нашей душе выполняет ту же функцию, что и система иммунной защиты в нашем теле: распознавание инфекции и уничтожение (изгна­ние) ее. “Как выгонять? Неприязненным к ним движением гнева или рассерчанием на них. У всех святых Отцов нахожу, что гнев на то и дан, чтобы им вооружаться на страстные и грешные движения сердца и прогонять им их… Не с честью надо провожать помысл, а как врага — гневным отвержением. Увидев обидчика — надо прогневаться — но не на него, а на себя, или на того, кто подсовывает вам помысл… Что делает подвергшийся нападению злого человека? Подавши его в грудь, кричит: караул. На зов его прибегает стража и избавляет его от беды. То же надо делать и в мысленной брани со страстями — рассерчавши на страстное, надо взывать о помощи: Господи, помоги! Господи Иисусе Христе, Сыне Божий, спаси меня! Боже, в помощь мою вонми, Господи, помощи ми потщися!”[ccxxiii].

А если оборона прорвана? Помимо вопроса о том, как избежать греха, есть в аскетике вопрос более страшный и, увы, более повседневно-важный для большинства из нас: как быть после греха? Как оставаться христианином уже после допущения греха? Что делать по ту сторону греха? “Если мы пали, то прежде всего ополчимся против беса печали… Прежде падения на­ше­го бесы представляют нам Бога человеколюбивым, а после падения жестоким”[ccxxiv]. Склоняя ко греху, искуситель нашептывает: “Ну, это ничего, ну, Бог простит, ну, разочек-то можно!”. После греха бесовское богословие вдруг резко меняется: “Ну, все, брат, теперь как же тебе спастись? Сам помнишь, что уготовано грешникам! Так зачем же тебе и дальше тянуть лямку хрис­тианских тягот и лишений? Живи как все! Если уж все равно от Судии тебе ничего хорошего ожидать нельзя, то хоть в этой жизни попользуйся ее радостями!”.

Поэтому так много в православной литературе рассказов о покаявшихся грешниках… Вообще наш путь — это путь не от победы к победе, а от поражения к поражению. Встань и иди… Снова встань... Отбрось отчаяние… Встань: отчаяние прогоняется покаянием (“Покаяние есть отвержение отчаяния”[ccxxv])… Ты только не оставайся в луже; вспомни: “Отец говорит сыну: пойди очисти заросшее поле. Тот, увидев его запущенность и размеры, несколько дней просто спал. Отец приходит и в ответ на оправдания сына говорит: ‘Сын мой! Возделывай каждый день столько, сколько занимала постель твоя и таким образом подвигай дело вперед и не унывай’”[ccxxvi]… Опять падение? — Ну, встань же, отбрось бесовское богословие и вслушайся в евангельское: “Господь хочет всем спастись, следовательно, и вам… У Бога есть одна мысль и одно желание — миловать и миловать. Приходи всякий… Господь и на страшном суде будет не то изыскивать, как бы осудить, а как бы оправдать всех. И оправдает всякого, лишь бы хоть малая возможность была”[ccxxvii].

Впрочем, рассказывать о православной аскетике я здесь не намерен; предложу на обозрение лишь несколько жемчужинок, лишь немного выписок из немногих книг. Вот “Древний патерик”, сборник речений (зачастую анонимных) подвижников IV-V веков.

“Брат спросил старца: какое бы мне делать доброе дело и жить с ним? Авва отвечал ему: не все ли дела равны: Авраам был страннолюбив — и Бог был с ним; Илия любил безмолвие — и Бог был с ним; Давид был кроток — и Бог был с ним. Итак, смотри: чего желает по Богу душа твоя, то делай и блюди сердце твое.

Авва Диадох говорил: как в бане часто отворяемые двери скоро выпускают жар вон, так и душа, если она желает часто говорить, то хотя бы и говорила доброе, теряет собственную теплоту через дверь язычную.

Брат спрашивал авву Пимена: я сделал великий грех и хочу каяться три года. — Много, — говорит ему Пимен. — Или хотя один год, — говорил брат. — И то много, — сказал опять старец. Бывшие у старца спросили: не довольно ли 40 дней? — И это много, — сказал старец. Если человек покается от всего сердца, и более уже не будет грешить, то и в три дня примет его Бог.

Не борись со всеми помыслами, но с одним. Бьющий кусок железа наперед смотрит, что намеревается сделать, серп или меч, или топор. Так и мы должны размышлять, к какой добродетели приступить нам, чтобы не трудиться понапрасну.

Два старца жили вместе и никогда не было у них распри. Сказал же один другому: сделаем и мы распрю, как другие люди. Он же отвечал: не знаю, какая бывает распря. Тот отвечает — вот, я кладу кирпич посредине и говорю: он мой, а ты говоришь: нет, он мой. Это и будет начало. И сделали так. И говорит один из них: он мой. Другой же сказал: нет, он мой. И сказал первый: да, да, он твой, возьми и ступай. И разошлись и не смогли вступить в распрю между собой.

Дело смирения — не измерять себя с другими… Старца спросили: что такое смирение. Старец сказал: когда согрешит против тебя брат твой, и ты простишь ему прежде, нежели он пред тобою раскается.

Если ты, делая кому-либо выговор, прийдешь в гнев, то удовлетворяешь своей страсти. Таким образом, чтобы спасти другого, ты не погуби себя самого.

Авва Исаак осудил согрешившего брата. По смерти его Исааку является ангел, держащий душу умершего над огненным озером, и спрашивает: вот, ты всю жизнь осуждал его, и потому Бог послал меня к тебе, говоря: спроси его, куда велит Мне бросить падшего брата? Исаак в ужасе воскликнул: прости моего брата и меня, Господи!

Некоторый брат, обиженный на другого, пришел к авве Сисою и говорит ему: такой-то обидел меня, хочу и я отомстить за себя. Старец же увещевал его: нет, чадо, предоставь лучше Богу дело отмщения. Брат сказал: не успокоюсь до тех пор, пока не отомщу за себя. Тогда старец сказал: помолимся, брат! И вставши, начал молиться: Боже! Боже! мы не имеем нужды в Твоем попечении о нас, ибо мы сами делаем отмщение наше. Брат, услышав сие, пал к ногам старца, сказал: не стану судиться с братом, прости меня!

Кто, будучи оскорблен, не отвечает тем же — тот полагает душу свою за ближнего своего.

Авва Антоний сказал: я уже не боюсь Бога, но люблю Его, ибо совершенная любовь изгоняет страх… Любовь есть размышление о Боге с непрестанным благодарением… Как может человек получить дар любить Бога? Если кто видит брата своего в прегрешении и возопиет о нем к Богу, тогда получает разумение, как должно любить Бога.

Брат спросил авву Пимена: Что значит “гневаться на брата своего всуе”? — Всуе гневаешься за всякое лихоимство — даже если бы он выколол у тебя правый глаз. Если же кто старается удалить тебя от Бога — на такового гневайся.

Как жить мне с братьями? — Как в первый день, когда ты пришел, и не будь вольным в обращении”.

Еще одна старая книга. “Душеполезные поучения” аввы Дорофея относятся к VI столетию:

“Помню, однажды мы имели разговор о смирении, и один из знатных граждан Газы, слыша наши слова, что чем более кто приближается к Богу, тем более видит себя грешным, удивлялся и говорил: как это может быть? Я сказал ему: ‘Кем ты считаешь себя в своем городе?’. Он отвечал: ‘считаю себя за великого и первого в городе’. Говорю ему: ‘Если ты пойдешь в Кесарию, за кого будешь считать себя там?’. Он отвечал: ‘За последнего из тамошних вельмож’. Если же, опять говорю ему, ты отправишься в Антиохию, за кого ты там будешь себя считать? ‘Там, — отвечал он, — буду считать себя за одного из простолюдинов’. Если же, говорю, пойдешь в Константинополь и приблизишься к царю, там за кого ты станешь считать себя? И он отвечал: ‘почти за нищего’. Тогда я сказал ему: вот так и святые чем более приближаются к Богу, тем более видят себя грешными.

Что такое смирение и гордость? — Как деревья, когда на них бывает много плодов, то самые плоды приклоняют ветви к низу и нагибают их, ветвь же, на которой нет плодов, стремится вверх и растет прямо; есть же некоторые деревья, которые не дают плода, пока их ветви растут вверх.

Смиренномудрие посреди гордости и человекоугодия. Добродетели суть царский путь, средина.

Кто, имея рану на руке своей или на ноге, гнушается собою или отсекает член свой, хотя бы он и гноился? Не скорее ли он очищает его, окладывает пластырем? Так должны и мы сострадать друг другу.

Порицать — значит сказать о таком-то: такой-то солгал… А осуждать — значит сказать: такой-то лгун… Ибо это осуждение самого расположения души его, произнесение приговора о всей его жизни. А грех осуждения настолько тяжелее всякого другого греха, что Сам Христос сказал: “лицемер! вынь прежде бревно из твоего глаза, и тогда увидишь, как вынуть сучок из глаза брата твоего” (Лк. 6, 42), и грех ближнего уподобил сучку, а осуждение — бревну.

Слышал я о некоем брате, что когда приходил он в келью к кому-нибудь и видел ее неприбранною, то говорил в себе: блажен сей брат, что отложил заботу обо всем земном и так весь свой ум устремил горе, что не находит времени и келлию свою привести в порядок. А если приходил к другому и видел келлию прибранною, то опять говорил в себе: как чиста душа сего брата, так и келлия его чиста.

Надо быть готовыми на каждое слово, которое слышим, сказать: прости.

 Каждый молящийся Богу: ‘Господи, дай мне смирение’, должен знать, что он просит Бога, чтобы Он послал кого-нибудь оскорбить его”.

Несколько раз в “Братском вестнике” (издании российских баптистов) мне попадались высказывания, предваряемые такой формулировкой: “один древний христианин сказал: …”. Обычно за этим следовали цитаты из св. Иоанна Златоуста. Я, конечно, рад, что некоторые мысли этого великого православного богослова по сердцу протестантам[ccxxviii]. Но от них я все же ожидал бы более буквального исполнения заповеди апостола Павла: “поминайте наставников ваших” (Евр. 13, 7). Хотя бы — упоминайте их имена.

Позволю напомнить только три выписки из Златоуста: “Если бы кто-нибудь начал ворочать помет в то время, как ты проходишь — скажи мне, не стал ли бы ты его бранить и укорять? Так поступи и со злословящими… Отнял ли кто у тебя имение? Он нанес ущерб не душе твоей, но деньгам. Если же ты будешь злопамятствовать, то сам ты нанесешь вред душе своей… Надень обувь, которая больше ноги, и она обеспокоит тебя, потому что будет препятствовать тебе идти: так и дом, более обширный, чем нужно, препятствует идти к небу”[ccxxix].

А это — крохотки из наследия тезки св. Златоуста — преп. Иоанна Лествичника: “Если признак крайней кротости состоит в том, чтобы и в присутствии раздражающего сохранять тишину сердечную и залог любви к нему, то, без сомнения, крайняя степень гневливости обнаруживается тем, что человек наедине с собой как бы препирается и ярится с оскорбившим его… Кто говорит, что любит Господа, а на брата своего гневается, тот подобен человеку, которому во сне представляется, что он бежит… Тщеславие ко всему льнет. Тщеславлюсь, когда пощусь, но когда разрешаю пост, чтобы скрыть от людей свое воздержание, опять тщеславлюсь. Стану говорить — побеждаюсь тщеславием, замолчу — опять им же побежден бываю. Как ни брось сей трезубец, всё он станет острием кверху”[ccxxx].

В общем, есть мифы о православном монашестве, а есть само монашество и есть православное понимание и христианской жизни вообще, и монашества в частности. И многое из того, что узнали о человеке монахи, узнают в себе и другие люди, вставшие на путь борьбы с грехом. И большая часть из того, что советуют монахи, относится не только к послушникам. И никак не “языческое влияние”, не “платонизм” и не “гностицизм” сказались в тех словах преп. Исаака Сирина, которыми он выразил суть монашеского делания: “Совершенство всего подвига заключается в трех следующих вещах: в покаянии, в чистоте, и в усовершении себя. Что такое покаяние? — Оставление прежнего и печаль о нем. — Что такое чистота? — Кратко: сердце, милующее всякое тварное естество. — Что такое сердце милующее? — Горение сердца о всем творении — о людях, о птицах, о животных, о демонах, и о всякой твари, о бессловесных и о врагах Истины и чтобы они очистились и сохранились — молиться с великою жалостью, которая возбуждается в сердце его без меры по уподоблению в сем Богу”[ccxxxi]. Это просто Евангелие. Но это то Евангелие, что не захлопнулось с последней буквой, вписанной в него, но открылось и прорастало в новых и новых сердцах сквозь все века и культуры. Это то Евангелие, которое продолжило свою жизнь в Предании. В православии. И этот опыт поиска Христа, обретения Его, удержания Его православное предание хранит воплощенным в тысячах и тысячах судеб, рассказов, свидетельств. Это наследие открыто, доступно. Чтобы с ним ознакомиться, даже не нужно становиться православным. Достаточно лишь проявить интерес. А там, по мере знакомства с миром Отцов, может быть, Господь пробудит в сердце желание войти в этот мир и стать его живой частью.

Беда же протестантизма в том, что он, по слову С. Н. Булгакова, “не имеет идеала и пути святости, без которого нет настоящей религии, как нет искусства без художественного гения”[ccxxxii].

На мой взгляд, протестанты похожи на человека, который шел по улице, увидел вдруг открытую дверь храма, заглянул туда, поразился красоте, но, потрясенный, не вошел внутрь храма, а, постояв секунду на пороге, побежал к выходу из метро, взахлеб рассказал первому попавшемуся об увиденном и притащил его к церковному порогу. Теперь уже вместе они вглядывались в мистический сумрак храма, и — уже вдвоем вернулись к метро рассказывать об увиденном третьему… четвертому… сотому. Так и проповедуют они всю жизнь о том, как одиноко им было на улице, и как хорошо было в первый раз оказаться на том пороге…

Отсутствие же молитвенной дисциплины, неумение различать духовные состояния, жизнь без Литургии и без исповеди приводят к тому, что религиозно ищущему человеку приходится постоянно возгревать себя чисто психическими приемами… Результаты, к которым в конце концов приводит этот путь, известны православной мистике. Это — состояние эмоционального опьянения, когда человек собственное возбуждение путает с касанием благодати… Во всяком случае в протестантской духовности есть одна черта, пугающая православных: восприятие покаяния как всего лишь одного момента в жизни человека (поворот от неверия к вере). И как бы несовременны ни казались советы православных подвижников о покаянном смирении как необходимой атмосфере духовного делания (“держи ум твой во аде и не отчаивайся”, — говорил преп. Силуан Афонский), но неколебимая самоуверенность баптистов кажется еще более странной. В одной из брошюрок, где на двадцати страницах поясняется неправота Маркса, Дарвина, Магомета и папы римского, последние слова запали мне в душу. Автор так прощается с читателем: “Если ты, дорогой читатель, согласился с тем, что я тебе сказал, и принял Христа как твоего личного спасителя — то до скорой встречи со мною на небесах!”.

Вообще же, сколько бы ни говорили о малости различий Православия и баптизма, достаточно представить себе рядом лица “нормативного” православного и “нормативного” баптиста (ска­жем, Амвросия Оптинского и Билли Грэма) — и станет ясно, что духовный опыт этих людей бесконечно различен. Когда-то Рильке писал, что все страны граничат друг с другом, а Россия граничит с Богом… И как бы с тех пор ни изменился мир, Америка все же так и не стала резервуаром вселенской духовности. Обогатить мир православия, мир Достоевского и оптинских старцев, мир В. Соловьева и В. Лосского американский баптизм вряд ли способен.

Православие много накопило за два тысячелетия своей непрерывной истории. И многое из того, что оно имеет, кажется смешным и ненужным, неудобным и устаревшим. Но это лишь издалека, пока человек стоит на месте и не начал труд подъема. “Так презрен по мыслям сидящего в покое факел, приготовленный для спотыкающихся ногами” (Иов. 12, 5).

В Православии все рассчитано на движение, на трудное восхождение. Там, на духовных высотах, станет понятно, зачем пост и зачем церковно-славянский язык, зачем столь долгие богослужения и почему в храмах не ставят скамеек, о чем говорит почитание святых и что дает человеку икона. Истина здесь дается на вырост.

 

 

ХРИСТОС ЦЕРКОВНОГО ПРЕДАНИЯ

Самый сложный вопрос, который только есть в богословии - это вопрос о том, что значит “быть христианином”.

 Дело в том, что, во-первых, человек сам себя христианином сделать не может. Обращение - это не то, что совершаю я, а то, что совершается со мной. Здесь не столько моя инициатива, рожденная любопытством или еще чем-то, сколько вдруг почувствованный зов.

В одном фантастическом романе описывался мир (совсем даже не симпатичный), в котором у власти находится олигархия телепатов. Они контролируют сознание людей, но мир не знает, кто  реально и как именно управляет людьми. К сожалению для правителей, телепатические способности не передаются по наследству. Поэтому правящая каста не может быть замкнутой; она нуждается в постоянном притоке новых людей. Однако - как можно вербовать людей в эту группу, если люди не знают о ее существовании и зачастую даже не подозревают, что в них самих есть те самые способности, наличие которых открывает дверь в этот элитарный клуб? В том романе способ воспроизведения правящей касты описывался так: во время вступительных экзаменов в университеты в закрытой комнатке недалеко от главного входа сидел мощный телепат и неслышно для большинства окружающих непрестанно передавал одно и то же сообщение: “Кто меня слышит, зайдите в комнату номер такой-то... Кто меня слышит, зайдите в комнату номер такой-то...”. Те немногие абитуриенты, кто обладал склонностью к телепатии, улавливали этот голос, и, если они не отбрасывали от себя новый опыт, обзывая его “галлюцинацией”, шли в названную комнату. Вопрос об их поступлении  в университет и об их дальнейшей карьере тем самым решался уже вполне определенно. Остальные экзаменны проводились уже скорее для проформы.

Что-то похожее можно сказать и о Церкви.  Церковь - это сообщество людей, которые расслышали зов Христа и откликнулись на него. Если человек не почувствовал в себе этого призвания - то он и не сможет стать христианином. Но потому и не может быть инструкции на тему “Сделай себя христианином”. Поскольку же речь идет о зове Христа, а не о зове миссионера, то не может быть и инструкции на тему “Как сделать ближнего христианином”. Миссионер может пригласить в храм, может предложить почитать Евангелие. Но он не может гарантировать, что человек что-то почувствует. Даже рядом с Христом были люди, которые и слушали Его, и видели Его, и даже видели Его чудеса - и ничего не ощущали своими сердцами.

Во-вторых, вопрос о том, что значит “быть христианином” предполагает и размышление о том, зачем именно мы позваны Христом. Что именно Христос желает нам передать после того, как мы откликнемся. Размышления на эту тему в богословии называются “объективной сотериологией” (“сотериология” - учение о спасении). Это рассказ о том, что сделал Христос “нас ради человек и нашего ради спасения”, и что именно Он передает нам.

В-третьих, размышления о том, что значит “быть христианином” предполагают и понимание того, что должен сделать сам человек для того, чтобы оказаться в состоянии принять эти дары и не растерять их. Это то, что можно назвать “субъективной сотериологией”. В ней объясняются те личные усилия человека, которые делают возможным усвоение каждым им дара, принесенного Христом всему человечеству.

Собственно, различия  в ответах на эти вопросы (“Что Христос сделал для нас?” и “Что мы должны делать для Христа?”) и есть те самые различия, которые породили все разнообразие христианских конфессий.

Поэтому сопоставление разных течений христианства между собою должно коснуться этих проблем. Протестантам только кажется, будто их отличие от православия лишь в обрядах: отношение к  иконам, способ совершения крещения, молитвы ко святым... Большинство протестантов, пожалуй, даже не догадываются, насколько глубже наши различия.

Если выше интонация нашего разговара с протестантами была скорее апологетической, защищающей Православие от критики со стороны протестантов, то теперь речь пойдет о том, что именно в  протестантизме кажется непродуманным, нелогичным, поверхностным, если на него посмотреть из перспективы православной традиции[ccxxxiii].

Вопросы “субъективной сотериологии” я затрагивать не буду. Дело в том, что у этого термина есть синоним. Это слово аскетика. Аскетика говорит о том, что и как человек должен изменять в себе ради того, чтобы сделать себя доступным для действия Христа. Чтобы глубоко говорить об аскетике, необходимо иметь опыт практического личного участия в аскетическом делании. При этом желательно быть монахом и даже священником (чтобы иметь возможность говорить, основываясь не только на своем опыте, но и на опыте других людей, чьи душевные пути открываются перед священником). Поскольку же я не монах, не священник и не аскет, то и не чувствую за собой права говорить об аскетике.

Но есть вопросы “объективной сотериологии”. Если бы жизнь религий сводилась к человеческим действиям и усилиям (то есть к обрядам и к аскетическим упражнениям), то можно было бы признать экуменическое равенство религий. В самом деле - не все ли равно: выражают люди свое восхищение природой в стихах, написанных гекзаметром или ямбом, в картинах, исполненных в стиле символизма или импрессионизма, в музыке вокальной или инструментальной... Утонченнейшее и своеобразнейшее искусство Японии и Китая ведь не воспринимается европейцами как нечто, “противоборствующее” искусству великих европейских мастеров. Китайские вазы в наших музеях не потеснили полотен Рафаэля. Аналогично можно было бы сказать, что и разные религии в многообразии своих обрядов выражают благоговение человека перед высшей Тайной - и в этом разнообразии нет ничего преступного или недостойного. Приемы же аскетики, дисциплинирования чувств, плоти и ума довольно схожи в разных религиях. Уж сколько говорено о схожести путей концентрации сознания, предлагаемых в буддизме и в православном исихазме...

Да, если бы религия была лишь человеческой деятельностью, она была бы просто частью человеческой культуры, а право культуры на многообразие неоспоримо. Поэтому люди нерелигиозные, воспринимающие религиозную тематику  в привычной для себя перспективе, говорят, что споры религий между собой есть “невежество” и “бескультурье”. Посетитель музея менее всего хотел бы видеть спор иконописцев и сторонников ренессансной школы. Сам-то он готов всюду заметить и по достоинству оценить красоту, изящество и “свежесть видения”. И если некая “вещица” исполнена искренне и со вкусом - то зачем же отрицать право на существование этому творческого продукта в мире Культуры?

Но религия есть нечто большее, чем культура, потому что религия - не просто человеческая деятельность. Религия - это взаимная связь, диалог, и в ней есть нечто, что Иная сторона сама сообщает о себе. Бог не есть просто Тайна. Он выходит из Своей непостижимости, приближается к людям, говорит к нам и действует “посреде нас”. И именно с этой, нечеловеческой, не-субъективной стороной религии связано самое главное в мире религий. Самое главное и самое опасное: а  вдруг ты не расслышишь этого зова Бога? Вдруг пройдешь мимо протянутой тебе руки?

Люди могут изготовлять любые сосуды. Предлагаемые людьми формы могут быть любыми. Но наполнение сосудов может быть разным: в одном - пустота; в другом - прогорклое масло, в третьем скисшее вино, в четвертом - вода, а где-то - драгоценнейший Нектар Жизни.

Если бы религия строилась лишь снизу - то религии были бы равноценны и едины. Но в главном религия строится сверху. И здесь приходится ставить вопрос: где Бог более всего приблизился к людям, где и как Он дал нам более всего? Именно потому, что Бог есть непостижимая Тайна, этот вопрос так важен. Ведь если мы сами не можем выработать подлинное знание о Нем - значит, мы должны прислушаться к Его самооткровению. Так где же это Слово звучало яснее и полнее всего? И только ли оно звучало, или же еще и действовало и что-то изменяло и совершало внутри человеческих сердец?[ccxxxiv]

Поэтому и невозможно “примирение религий”. В бассейне спор между сторонниками разных стилей плавания выглядел бы глупо. Но глупой ли будет настойчивость людей, призывающих пассажиров “Титаника” выбраться из воды и подняться на борт наконец-то прибывшего спасательного корабля? Если кто-то будет уверять пострадавших, что плыть к спасательному судну не нужно, потому что  у пострадавших “карма такая”, то можно ли вступить с ним в дискуссию?[ccxxxv] Если кто-то скажет, что приплывший корабль есть мираж, иллюзия, майя, и что есть только океан, в котором и настала наша чреда раствориться - можно ли будет возразить ему?

Если действительно Бог пришел к людям во Христе - то неужто все равно: прийти ко Христу, игнорировать Его или распинать Его?

Итак, фундаментальное расхождение религий не в обрядах, не в том, что люди делают для Божества. Главное различие в связи с совершенно другим вопросом: совершает ли Божество какие-либо действия по отношению к людям, каковы именно эти действия и каковы их цели.

Это и есть область “объективной сотериологии”. Основных вопроса здесь два. Первый - что Христос совершил ради нас во дни Своей земной жизни. И второй - каково действие Христа в последующей человеческой истории. Именно последнему вопросу и посвящена эта книга.

Что оставил Христос после Своего Вознесения? С довольно грубым упрощением можно сказать, что по воззрениям протестантов Христос после Себя оставил людям Библию. По ощущению католиков Он оставил миру Своего наместника - Папу. Согласно православному опыту - Он оставил Самого Себя.

Ограниченно ли действие Христа в истории Библией? Можем ли мы утверждать, что Он продолжает действовать в истории? Если да - то как? Именно эти вопросы встают, как только мы начинаем вдумываться в знаменитую богословскую дискуссию, начавшуюся еще полтысячелетия назад между протестантами и католиками. Это дискуссия о соотношении Писания и Предания.

Протестанты утверждали и утверждают, что источник вероучения только один - Писание. Столь почитаемые церковными людьми творения святых отцов, деяния Соборов, свидетельства церковной истории не должны приниматься во внимание при решении жизненных  и богословских вопросов. Только Писание. Sola Scriptura. «Ве­рующий не может даже рассуждать, что для него при­оритетнее — Писание или предание? Для него един­ственный авторитетный источник Богопознания ис­ключительно Священное Писание», - так отреагировал протестантский рецензент на первое издание этой моей книги[18].

Православные же убеждены, что в Евангелия вошло не все то, что Христос сообщил людям. Есть Священное Предание, есть устные церковные  предания. О чем говорят они? Как к ним относиться? И, может, существовало некое “тайное предание” для истинно духовных христиан, которое не было зафиксировано в общедоступных канонических книгах Библии? Что именно Христос передал людям такого, что не было заключено в библейских страницах?

Сначала – о том. Кто именно был истоком христианского Предания. О Христе.

Христос не воспринимал Себя Самого как просто Учителя. Такого Учителя, который завещает людям некое “Учение”, которое можно разносить по миру и по векам. Он не столько “учит”, сколько “спасает”. И всего Его слова связаны с тем, как именно это событие “спасения” связано с тайной Его собственной Жизни.

Все, что есть нового в учении Христа, связано лишь с тайной Его Собственного Бытия. Единый Бог был уже проповедан пророками, и монотеизм уже давно установился. Об отношении Бога и человека можно ли сказать словами, более высокими, чем это сделал пророк Михей: “Человек! сказано тебе, чт добро и чего требует от тебя Господь: действовать справедливо, любить дела милосердия и смиренномудренно ходить пред Богом твоим” (Мих. 6, 8)? В нравственной проповеди Иисуса практически к любому ее положению можно указать “параллельные места” из книг Ветхого Завета. Он придает им большую афористичность, сопровождает удивительными и удивляющими примерами и притчами - но в Его нравственном учении нет ничего такого, чего не содержалась бы в Законе и у Пророков.

Если мы внимательно прочитаем Евангелия, то увидим, что главным предметом проповеди Христа являются не призывы к милосердию, к любви или к покаянию. Главным предметом проповеди Христа является Он Сам. “Я есмь путь, и истина, и жизнь” (Ин. 14, 6), “Веруйте в Бога, и в Меня веруйте” (Ин. 14 , 1). “Я свет миру” (Ин. 8, 12). “Я хлеб жизни” (Ин. 6, 35). “Никто не приходит ко Отцу, только Мною” (Ин. 14. 6); “Исследуйте Писания: они свидетельствуют обо Мне” (Ин. 5, 39).

Какое место из древних писаний избирает Иисус для проповеди в синагоге? - Не пророческие призывы к любви и чистоте. “Дух Господень на Мне, ибо Господь помазал Меня благовествовать нищим” (Ис. 61, 1-2).

Вот самое пререкаемое место в Евангелии: “Кто любит отца или мать более, нежели Меня, не достоин Меня; и кто любит сына или дочь более, нежели Меня, не достоин Меня; и кто не берет креста своего и следует за Мною, тот не достоин Меня” (Мф. 10,37-38)[ccxxxvi]. Здесь не сказано — “ради истины” или “ради Вечности” или “ради Пути”. “Ради Меня”.

И это отнюдь не рядовое отношение между учителем и учеником. Никакой учитель не притязал столь всецело на власть над душами и судьбами своих учеников: “Сберегший душу свою потеряет ее; а потерявший душу свою ради Меня сбережет ее” (Мф. 10,39).

Даже на Последнем Суде разделение производится по отношению людей ко Христу, а не просто по степени соблюдения ими Закона. “Что Мне сделали...” — Мне, а не Богу. И судья — это Христос. По отношению к Нему происходит разделение. Он не говорит: “Вы были милостивы и потому благословенны”, но — “Я был голоден и вы Мне дали есть”.

Для оправдания на Суде будет требоваться, в частности, не только внутреннее, но и внешнее, публичное обращение к Иисусу. Без зримости этой связи с Иисусом спасение невозможно: “Всякого, кто исповедает Меня пред людьми, того исповедаю и Я пред Отцем Моим Небесным; а кто отречется от Меня пред людьми, отрекусь от того и Я пред Отцем Моим Небесным” (Мф. 10,32-33).

Исповедание Христа перед людьми может быть опасно. И опасность будет грозить отнюдь не за проповедь любви или покаяния, но за проповедь о Самом Христе. “Блаженны вы, когда будут поносить вас и гнать и всячески неправедно злословить за Меня (Мф. 5,11). “И поведут вас к правителям и царям за Меня” (Мф 10,18). “И будете ненавидимы всеми за имя Мое; претерпевший же до конца спасется” (Мф 10,22).

И обратное: “кто примет одно такое дитя во имя Мое, тот Меня принимает” (Мф 18,5). Здесь не сказано “во имя Отца” или “ради Бога”. Точно так же Свое присутствие и помощь Христос обещает тем, кто будут собираться не во имя “Великого Непознаваемого”, но во имя Его: “Где двое или трое собраны во имя Мое, там Я посреди них” (Мф 18,20).

Более того, Спаситель ясно указывает, что именно в этом и состоит новизна религиозной жизни, привнесенная им: “Доныне вы ничего не просили во имя Мое; просите, и получите, чтобы радость ваша была совершенна” (Ин. 16,24).

И в последней фразе Библии звучит призыв: “Ей! гряди, Господи Иисусе!”. Не “Прииди, Истина” и не “Осени нас, Дух!”, но — “Гряди, Иисусе”.

Христос спрашивает учеников не о том, каково мнение людей о Его проповедях, но о том - “за кого люди почитают Меня?” Здесь дело не в принятии системы, учения - а в принятии Личности. Евангелие Христа раскрывает себя как Евангелие о Христе, оно несет Весть о Личности, а не о концепции. В терминах нынешней философии можно сказать, что Евангелие - слово персоннализма, а не концептуализма. Христос не совершил ничего такого, о чем можно было бы говорить, отличая и отделяя это от Его Я.

Основоположники других религий выступали не как предмет веры, а как ее посредники. Не личность Будды, Магомета или Моисея были настоящим содержанием новой веры, а их учение. В каждом случае можно было отделить их учение от них самих. Но - “Блажен, кто не соблазнится обо Мне” (Мф 11,6).

Та важнейшая заповедь Христа, которую Он сам назвал “новой”, также говорит о Нем самом: “Заповедь новую даю вам, да любите друг друга, как Я возлюбил вас”. Как Он возлюбил нас - мы знаем: до Креста.

Есть еще одно принципиальное пояснение этой заповеди. Оказывается, отличительный признак христианина - любовь не к тем, кто любит его (“ибо не так ли поступают и язычники?”), но любовь к врагам. Но можно ли любить врага? Враг - это человек, которого я по определению, мягко выражаясь, не люблю. Смогу ли я полюбить его по чьему-то приказу? Если гуру или проповедник скажет своей пастве: завтра с восьми часов утра начинайте любить ваших врагов - действительно ли именно чувство любви обнаружится в сердцах его учеников в десять минут девятого? Медитации и тренировки воли и чувств могут научить равнодушно, без аффектов относиться к недругам. Но вот радоваться их удачам как своим человеку невместимо. Даже горе чужого легче разделить с ним. А радость чужого разделить невозможно... Если я люблю кого-то - любая весть о нем радует меня, от мысли о скорой встречи с любимым человеком я радуюсь... Жена радуется успехам мужа на работе. Сможет ли она с той же радостью встретить весть о служебном повышении того, кого она считает своим врагом? Первое чудо Христос совершил на брачном пире. Говоря о том, что Спаситель взял на Себя наши страдания, мы часто забываем, что Он был солидарен с людьми и в наших радостях...

Так что же, если заповедь о любви к врагам невместима нам - зачем Христос дает ее нам? Или Он плохо знает человеческую природу? Или Он просто хочет всех нас погубить Своим ригоризмом? Ведь, как подтверждает апостол, нарушитель одной заповеди становится повинен в разрушении всего закона. Если я нарушил один параграф закона (например, занимался вымогательством) - на суде мне не помогут ссылки на то, что я никогда не занимался кражей лошадей. Если я не исполняю заповеди о любви к врагам - что мне пользы от раздаяния имущества, переставления гор и даже отдания тела на сожжение? Я - обречен. И обречен потому, что Ветхий Завет оказался более милосерден ко мне, чем Завет Новый, предложивший такую “новую заповедь”, которая подвергла своему суду уже не только подзаконных иудеев, но и все человечество.

Как же мне ее исполнить, найду ли я в себе силы для послушания Учителю? Нет. Но - “Человекам это невозможно, Богу же возможно... Пребудьте в любви Моей... Пребудьте во Мне, и Я - в вас”. Зная, что любить врагов человеческими силами невозможно, Спаситель соединяет с Собою верных, как ветви соединяются с лозою, чтобы в них открылась и действовала - Его любовь. “Бог есть Любовь... Приидите ко Мне все труждающиеся и обремененные”... “Закон обязывал к тому, чего не давал. Благодать дает то, к чему обязывает” (Б. Паскаль [[19]])

Значит, эта заповедь Христа немыслима вне участия в Его Тайне. Мораль Евангелия нельзя отделить от его мистики. Учение Христа неотторжимо от церковной христологии. Лишь непосредственное соединение со Христом, буквально - причастие Ему, делает возможным исполнение Его новых заповедей.

Обычная этическая и религиозная система представляет собой путь, следуя которым люди приходят к определенной цели. Христос начинает именно с этой цели. Он говорит о жизни, истекающей от Бога к нам, а не о наших усилиях, которые могут нас вознести до Бога. Для чего другие работают, то Он дает. Другие учителя начинают с требования, Этот - с Дара: “Достигло до вас Царство небесное”. Но именно поэтому и Нагорная проповедь возвещает не новую нравственность и не новый закон. Она возвещает вступление в какой-то совершенно новый горизонт жизни. Нагорная проповедь не столько излагает новую нравственную систему, сколько открывает новое положение вещей. Людям дается дар. И говорится, при каких условиях они могут не выронить его. Блаженство не награда за подвиги, Царство Божие не воспоследует за духовной нищетой, а сорастворяется ей. Связь между состоянием и обетованием есть Сам Христос, а не человеческое усилие или закон.

Уже в Ветхом Завете вполне ясно возвещалось, что лишь пришествие Бога в сердце человека может заставить его забыть все былые несчастья: “Уготовал еси благостию твоею, Боже, нищему пришествие Твое в сердце его” (Пс. 67, 11). Собственно, у Бога только два места обитания: “Я живу на высоте небес, и также с сокрушенным и смиренным духом, чтобы оживлять дух смиренных и оживлять сердца сокрушенных” (Ис. 57, 15). И все же одно дело - утешающее помазание Духа, что ощущается в глубине сокрушенного сердца, и другое - мессианское время, когда мир становится уже неотторжим от Бога... Поэтому “блаженны нищие”: Царство Небесное - уже их. Не “будет ваше”, но - “ваше есть”. Не потому, что вы его нашли или заработали, а потому, что Оно само активно, Оно само нашло вас и настигло.

И иной евангельский стих, в котором обычно видят квинтэссенцию евангелия, также говорит не столько о добрых отношениях между людьми, сколько о необходимости признания Христа: “По тому узнают все, если вы Мои ученики, если будете иметь любовь между собою”. Так каков же первейший признак христианина? - Нет, не “иметь любовь”, а “быть Моим учеником”. “Потому узнают все, что вы студенты, что у вас есть студбилет”. Что является здесь главным вашим атрибутом - имение студбилета или сам факт студенчества? Другим важнее всего понять, что вы - Мои! И вот вам - Моя печать. Я вас избрал. Мой Дух на вас. Моя любовь в вас да пребывает.

Итак, “Господь, телесно явившись людям, прежде всего требовал от нас познания Себя и этому учил, и к этому немедленно привлекал; даже более: ради этого чувства Он пришел и для этого Он делал все: “Я на то родился и на то пришел в мир, чтобы свидетельствовать об истине” (Ин. 18. 37). А так как истиною был Он Сам, то почти что не сказал: “Да покажу Себя Самого” (свт. Николай Кавасила) [[20]]. Главным делом Иисуса было не Его слово, а Его бытие: Бытие-с-людьми; бытие-на-кресте.

И ученики Христа - апостолы - в своей проповеди не пересказывают “учения Христа”. Выйдя на проповедь о Христе, они не пересказывают Нагорную проповедь. Ссылки на Нагорную проповедь отсутствуют и в речи Петра в день Пятидесятницы, и в проповеди Стефана в день его мученической кончины. Вообще апостолы не употребляют традиционно-ученической формулы: “Как наставлял Учитель”.

Более того, даже о жизни Христа апостолы говорят очень скупо. Свет Пасхи для них настолько ярок, что их зрения на простирается на десятилетия, предшествовавшие шествию на Голгофу. И даже о событии воскресения Христова Апостолы проповедуют не как о факте лишь Его жизни, но как о событии в жизни тех, кто принял пасхальное благовестие - потому что “Дух Того, Кто воскресил из мертвых Иисуса, живет в вас” (Рим. 8, 11); “Если же и знали Христа по плоти, то ныне уже не знаем” (2 Кор. 5. 16)

Апостолы говорят об одном: Он умер за наши грехи и воскрес, и в Его воскресении - надежда нашей жизни. Никогда не ссылаясь на учение Христа, апостолы говорят о факте Христа и Его Жертвы и о Его воздействии на человека. Христиане веруют не в христианство, а в Христа. Апостолы проповедуют не Христа Учащего, а Христа Распятого - моралистам соблазн и теософам безумие.

Мы можем представить себе, что все евангелисты были бы убиты вместе с ап. Стефаном. Даже в нашем Новом Завете более половины книг написаны одним ап. Павлом. Поставим мысленный эксперимент. Предположим, все 12 апостолов убиты. Близких свидетелей жизни и проповеди Христа не осталось. Но воскресший Христос является Савлу и делает его Своим единственным апостолом. Павел же затем пишет весь Новый Завет. Кем мы тогда были бы? Христианами или павлинистами? Мог в этом случае Павел называться Спасителем? Павел, как бы предвидя такую ситуацию, отвечает вполне резко: почему “у вас говорят: “Я Павлов”, “Я Аполлосов”, “я Кифин”, “а я Христов”? разве Павел распялся за вас?” (1 Кор. 1. 12-13).

Эту апостольскую сконцентрированность на тайне самого Христа унаследовала и древняя Церковь. Основная богословская тема 1 тысячелетия - это не диспуты об “учении Христа”, а споры о феномене Христа: Кто пришел к нам?

И на своих Литургиях древняя Церковь благодарит Христа совсем не за то, за что готовы оказывать Ему почтение современные учебники по истории этики. В древних молитвах мы не встретим вохвалений типа: “Благодарим Тебя за закон, Который Ты нам напомнил”? “Благодарим Тебя за проповеди и красивые притчи, за мудрость и наставления”? “Благодарим Тебя за общечеловеческие нравственные и духовные ценности, проповеданные Тобою”.

Вот, например, “Постановления апостольские” - памятник, восходящий ко II веку: “Благодарим, Отче наш, о жизни, которую Ты открыл нам Иисусом, отроком Твоим, за Отрока Твоего, Которого и послал для спасения нашего как человека, Которому и соизволил пострадать и умереть. Еще благодарим, Отче наш, за честную кровь Иисуса Христа, пролитую за нас и за честное тело, вместообразы которых мы предлагаем, как Он установил нам возвещать Его смерть” [[21]].

Вот “Апостольское предание” св. Ипполита: “Мы благодарим Тебя, Боже, через возлюбленного Отрока Твоего Иисуса Христа, которого в последние времена Ты послал нам Спасителем, Искупителем и Вестником воли Твоей, Который есть Слово Твое, неотделимое от Тебя, Которым все сотворено по желанию Твоему, Которого Ты послал с небес в утробу Девы. Исполняя волю Твою, Он простер руки, чтобы освободить от страданий тех, кто в Тебя верует... Итак, вспоминая Его смерть и воскресение, приносим Тебе хлеб и чашу, вознося Тебе благодарение за то, что ты удостоил нас предстать перед Тобой и служить Тебе” [[22]]...

И во всех последующих Литургиях - вплоть до Литургии св. Иоанна Златоуста, доныне совершающейся в наших храмах, благодарение воссылается за Крестную Жертву Сына Божия - а не за мудрость проповеди.

И в совершении другого величайшего Таинства Церкви - Крещения, мы обретаем подобное же свидетельство. Когда Церковь вступала в самую страшную свою битву - в очное противоборство с духом тьмы, она призывала на помощь своего Господа. Но - опять же - Каким она видела Его в эту минуту? До нас дошли молитвы древних экзорцистов. В силу своей онтологической серьезности они почти не изменились за тысячелетия. Приступая к таинству Крещения, священник читает уникальную молитву - единственную церковную молитву, обращенную не к Богу, а к сатане. Он повелевает духу противления оставить нового христианина и не прикасаться отныне к нему, ставшему членом Тела Христова. Так каким же Богом заклинает священник диавола? - “Запрещает тебе, диаволе, Господь пришедый в мир, вселивыйся в человецех, да разрушит твое мучительство и человеки измет, Иже на древе сопротивные силы победи, Иже разруши смертию смерть и упраздни имущаго державу смерти, сиречь тебе, диаволе...”. И почему-то нет здесь призыва: “Убойся Учителя, повелевшего нам не противиться злу силою”...

Итак,  христианство - это сообщество людей, пораженных не столько какой-то притчей или высоким нравственным требованием Христа, а собрание людей,  ощутивших тайну Голгофы. В частности, поэтому так спокойно Церковь относится к “библейской критике”, обнаруживающей в библейских книгах вставки, описки или искажения. Критика библейского текста может казаться опасной для христианства лишь в том случае, если христианство воспринимать на исламский манер - как “религию Книги”. “Библейская критика” XIX века способна была порождать антицерковный триумфализм лишь при условии переноса в христианство критериев, важных для ислама и, отчасти, иудаизма. Но ведь даже религия Древнего Израиля строилась не столько на некоем вдохновленном Свыше учении, сколько на историческом событии Завета. Христианство тем более - это не вера в книгу, упавшую с неба, но в Личность, в то, что она сказала, сделала, испытала.

Для Церкви важна не столько подлинность пересказа слов Основателя, сколько Его жизнь, которую подделать невозможно. Сколько бы ни вкралось вставок, упущений или дефектов в письменные источники христианства - для него это не смертельно, ибо оно строится не на книге, а на Кресте[ccxxxvii].

Так изменила ли Церковь “учению Иисуса”, перенеся все свое внимание и упование с “заповедей Христа” на саму личность Спасителя и Тайну Его Бытия? Протестантский либеральный богослов А. Гарнак считает, что - да, изменила. В подтверждение своей идеи о том, что в проповеди Христа важнее этика, чем Личность Христа, он приводит логию Иисуса: “Если любите Меня, заповеди Мои сохраните”, и из нее заключает: “Делать христологию основным содержанием Евангелия является извращением, об этом ясно говорит проповедь Иисуса Христа, которая в основных своих чертах очень проста и ставит каждого непосредственно перед Богом” [[23]]. Но ведь - Меня любите и заповеди - тоже Мои...

Христоцентризм исторического христианства, столь очевидно отличающийся от моралистического прочтения Евангелия людьми малорелигиозными, не нравится многим нашим современникам. Но, как и в I веке, христианство и ныне готово вызывать у язычников антипатию к себе ясным и недвусмысленным свидетельством своей веры в Единого Господа, Воплотившегося, Распятого и Воскресшего - “нас ради человек и нашего ради спасения”[ccxxxviii].

Христос - не только средство Откровения, через которое Бог говорит к людям. Поскольку Он - Богочеловек, то Он является еще и субъектом Откровения. И более того - Он оказывается и содержанием Откровения. Христос есть Тот, Кто вступает в сообщение с человеком, и Тот, о Ком это сообщение говорит.

Бог не просто издалека сообщил нам некие истины, которые Он счел необходимыми для нашего просвещения. Он Сам стал человеком. О Своей новой неслыханной близости с людьми Он и говорил каждой Своей земной проповедью.

Если бы Ангел прилетел с Небес и возвестил нам некую весть, то последствия его визита вполне могли бы быть вмещены в эти слова и в их письменную фиксацию. Тот, кто точно запомнил ангельские слова, понял их смысл и передал их ближнему, в точности повторил бы служение этого Вестника. Вестник тождествен своему поручению. Но можем ли мы сказать, что поручение Христа сводилось к словам, к оглашению некиих истин? Можем ли мы сказать, что Единородный Сын Божий исполнил то служение, которое с не меньшим успехом мог бы исполнить и любой из ангелов и любой из пророков?

- Нет. Служение Христа не сводится к словам Христа. Служение Христа не тождественно учению Христа. Он не только пророк. Он еще и Священник. Служение пророка может быть всецело зафиксировано в книгах. Служение Священника - это не слова, а действие.

В этом и состоит вопрос о Предании и Писании. Писание - это ясная фиксация слов Христа. Но если служение Христа не тождественно Его словам - значит, плод Его служения не может быть тождествен евангельской фиксации Его проповедей. Если Его учение есть лишь один из плодов Его служения - то каковы остальные? И как люди могут стать наследниками этих плодов? Как передается учение, как оно фиксируется и хранится - понятно. Но - остальное? То, что в  служении Христа было сверхсловесно, то и не может быть передаваемо в словах. Значит - должен быть иной способ соучастия в служении Христа, помимо Писания.

Это - Предание.

 

ЧТО ЗНАЧИТ ВОЗНЕСЕНИЕ?

Итак, Христос проповедовал уникальное значение Своей Жизни, Своей миссии и Своей жертвы для судеб человечества. Все христиане согласны в том, что наше спасение Христос совершил Своей Жертвой. Разногласия между христианами возникают по другим вопросам.

Первый из них: Какие отношения с Богом возможны в мире после Вознесения Христа?

Второй вопрос: Каким именно путем каждый отдельный человек может сделать своим тот дар спасения, который Христос принес для всего человечества?.

Так что что же значит Вознесение? Это расставание? Остались ли люди на земле одни, как и прежде? Мы просто были навещены - и вновь оставлены? На небесах мы получили Ходатая - но на земле мы по прежнему одни? Стал ли Бог ближе к нам? Были дни, когда Он был не просто ближе, Он был с нами, посреди нас. Те дни прошли. Унесла ли с собою река времени присутствие Творца Вечности на земле? С каждым годом, с каждой минутой мы все дальше от той единственной точки истории, когда Слово стало плотью, когда Вечность коснулась времени?

Однако, прощальная страница Евангелия совсем не так печальна. Она наполнена не плачем разлуки и не прощальными словами. Скорее Христос отрицает Свой уход, предупреждает, чтобы Его не считали отсутствующим: “Се, Я  с вами во все дни до скончания века”.

Что оставил Христос “после Себя”? Протестантский рефлекс немедленно отвечает на этот вопрос: Евангелие. Но не слишком ли поспешно это отождествление Христа и книги о Нем? Не превращает ли такая доктрина Христа - “в начетчика, который принес на землю только кучу текстов”? [[24]]

Спросим иначе: что апостолы приняли от Христа, что они усвоили от Него? Только знания, те знания, что сегодня усваивают на уроках “закона Божия” или на “библейских курсах”? Или нечто несравненно большее, чем богословские схемы и моральные прописи?

Но и этот вопрос не является самым важным. Важнее его другой: а что Христос принял от Отца? Ведь то, что Сын принял от Отца, Он дал Своим ученикам. Так что же от Отца передается Христу, от Христа - апостолам, от апостолов - Церкви?

Что Христос получил от Бога? Только знание? Или силу, и славу, и власть, и саму божественность? Сын получил от Бога Вечность, то есть такое бтие, котоое не может быть коррозировано тлением и смертью. Это то, что называется “предвечным рождением”. Тем и отличается рождение от акта творения, что рождаемому передается вся природа рождающего (в то время как творение лишь в каком-то отношении подобно своему творцу.

А затем Сын рождается вновь. Но уже в потоке времен - рождается от человеческой Матери. И то, что Его Ипостась получила от Отца до начала времени, он передает Своей новой, человеческой природе. Происходит обожение человеческой природы Богочеловека, своей полноты достигающее уже в Воскресении. Именно тогда не только Божественная природа, единосущная с Отцом, но и человеческая природа, воспринятая Словом от Марии, становится достойна высших именований. Так православная традиция толкует те слова апостольской проповеди, что так соблазнительны для “Свидетелей Иеговы”: "Бог соделал Господом и Христом Сего Иисуса, которого вы распяли" (Деян. 2,36).

Что значит “соделал”? Неужели Сын есть тварь?  Свт. Григорий Нисский обращает внимание на то, что, во-первых, эта проповедь обращена к иудеям, которые видели лишь “завесу плоти” Христа и не видели Его духовной природы, а во-вторых, на то, что у апостола употреблено указательное местоимение. Указывать можно только на то, что видимо. Иудейская толпа не была на Фаворе, и потому Божественной славы Иисуса не видела. Видеть они могли лишь его человеческую природу. И, значит, именно на человеческой, а не о духовной природе Христа указывают слова о том,  “сего Иисуса Бог соделал Господом”.

По воскресении свойства славной божественной природы даются уничиженному на кресте телу Христа. В богословии это называется “перихорезис” - обмен свойствами двух природ Христа и обмен именами. Вслед за Тертуллианом мы получаем право совмещать прежде несовместимое: “Распят Сын Божий; не стыдно, потому что постыдно. И умер Сын Божий; оттого и заслуживает веры, что бессмысленно. И похороненный воскрес; несомненно, потому что невозможно" (Тертуллиан. О теле Христа, 5). "Божеские именования переходят на человека, так что видимый на Кресте именуется Господом славы по причине соединения естества Его с низшим и перехождения вместе с тем и благодати наименования от Божеского на человеческое" (св. Григорий Нисский. Против Евномия. 6,2).

Преодолев человеческую смерть, Логос своей Вечностью, полученной от Отца, напитал Свою человеческую природу, полученную от Жены. Но это Он сделал не для Себя, а для нас. Свою человеческую природу, преображенную Вечной Жизнью, Он передает далее нам: “Как послал меня живый Отец, и Я живу Отцом, так и ядущий Меня жить будет Мною” (Ин. 6, 57).

Это не предание учения, но предание Жизни. Это не Интернет, не информационная цепочка. Это передача самого бытия, истечение Вечности, а не передача “гностической” информации.

“Все предано Мне Отцом Моим, и Отца не знает никто, кроме Сына и кому Сын хочет открыть” (Мф. 11, 27), - говорит Христос. “Дана Мне всякая власть на небе и на земле” - это последние слова Христа перед Вознесением (Мф. 28, 18).

Христианский Бог - это Троица. Мы не можем говорить о Сыне, не вспомнив об Отце. Прежде, чем говорить о том, что Им передано, надо поставить вопрос о том - что Им получено. Получена Им полнота Божественной жизни. И именно она передается Христом людям.

Даже власть Суда, от Отца данная Сыну, передается Им апостолам (1 Кор. 6,2-3). Даже знание Непостижимого Отца передается от Сына тем, “кому Сын хочет открыть”. Свои отношения с Отцом Христос хочет ввести в мир людей: “Как и Мы” (“Отче! соблюди их, чтобы они были едино, как и Мы... Да будут все едино: как Ты, Отче, во Мне, и Я в Тебе, так и они да будут в Нас едино” - Ин. 17,11 и 21). Люди должны не просто узнать то, что известно Христу. Люди должны стать тем, чем был и есть Христос: “Они - как и Я” (“Они не от мира, как и Я не от мира” - Ин. 17,16). “И славу, которую Ты да Мне, Я дал им” (Ин. 17,22). Слава (теофания) на библейском языке - это не “известность” и не “популярность”. Это проявление Божия Присутствия. Как очевидно присутствие Бога в Сыне Божием, так же ощутимо это Присутствие должно просиять и в Его учениках. Наконец, величайшая их Божиих энергий, имя которой в сознании христиан даже стало синонимом слова Бог -  любовь - включается в акт передачи от Отца через Сына к апостолам: “Любовь, которою Ты возлюбил Меня, в них будет, и Я в них” (Ин. 17,26).

То, что подлежит передаче, что наследуется христианами от Христа и передается от поколения в поколение - это и есть Предание. Но если вопрос о том, что Христос передал людям, нельзя обсуждать без предварительного уяснения вопроса о том, что Христос прежде принял от Отца, - значит, вопрос о Предании надо ставить в контексте триадологии (триадология - учение о Боге как Троице).

Предание зарождается в Троице. Предание начинается - от Отца к Сыну[ccxxxix]. И далее Предание водопадом ниспадает на землю с Неба - от Отца Христом. “Как Меня послал Отец, так и Я посылаю вас” (Ин. 20, 21).

То, что Христос получил от Отца - Он дал апостолам, а те передали Церкви. Св. Ириней (II в.) и Тертуллиан (III в.) говорили о Предании: это то, что Церковь от апостолов, апостолы от Христа, а Христос от Бога восприняли [[25]]. И когда я читаю у Карла Барта, что “вся жизнь церкви необходима лишь для осуществления того, что мы назвали вестническим служением церкви, для kerygma” [[26]], то я лишь поражаюсь этим нечувствием к онтологической глубине христианства. Если Барт прав, то Христос - Ангел, вестник, а никак не “Единородный Сын, сущий в лоне Отчем”. Ибо зачем Главе Церкви пребывать столь существенным образом соедененным с бытием Отца, если задача Церкви сводится к информированию?

Вновь и вновь повторю: экклезиология (учение о Церкви) должна прямо уходить в выси триадологии (учение о Троице). Церковь несет и дарит людям то, что ей вручили апостолы. Апостолы могли вручить Церкви лишь то, что передал им Спаситель. Христос же пришел в мир для того, чтобы передать людям то, что Он Сам принял от Отца. Поэтому вопрос о том, что Церковь в истории может дать человеку - это вопрос о том, что Сын воспринял от Отца в вечности.

 Отец предает полноту Своей Божественности Христу; Христос вручает Свою жизнь людям. Как во Христе “обитала вся полнота Божества телесно” (Кол. 2,9) - так  и людям должна быть передана возможность стать “причастниками Божеского естества” (2 Петр. 1,4).Согласно торжественному заверению апостола Павла, от этой любви Божией, дарованной во Христе, нас не сможет отлучить ничто  (Римл. 8,39). Но любовь Христа к людям, как мы видели из только что приведенных слов Христа, означает пребывание самого Христа в человеке. Значит - ничто не сможет отделить христианина от Христа: “ни настоящее, ни будущее”. Ни даже сам факт Вознесения Спасителя.

Однако - как Спаситель вручает Свою Богосыновнюю Жизнь людям? Здесь нет торжественных деклараций о делегировании неких полномочий. Новый Завет - не нотариальный документ, юридически фиксирующий усыновление найденыша. Христос вверяет людям полноту Своей жизни. Но вверение означает и выдачу, отказ от полновесного контроля со стороны “заимодавца”... И в русском, и в греческом, и в латинском языках “предать” означает и передать, и выдать... Предание - предательство (например, в латинском тексте Лк. 20, 20: traderent illum - “да предаст себя”), выдача, беззащитность. Бог выступает из своей недоступности и всемогущества и приемлет плоть наших страданий. Предание - это завещание, отдание права собственности. Вот содержание христианского Предания: “Я отдаю жизнь Мою, чтобы опять принять ее. Никто не отнимает ее у Меня” (Ин. 10, 17-18). Саму притчу о человеке, раздавшем при своем отъезде таланты, Христос рассказал, отправляясь в Свое последнее, крестное и смертное странствие.

Сын Человеческий предается в руки грешников - для их же спасения. Предание - это дар, и это - жертва. Так мы прикасаемся к главной тайне христианства: Предание как тайна крестной любви... Если Христос Себя не выдаст на смерть - люди ничего не смогут принять. Христос разносит Себя и раздает. Но нельзя забывать, что всюду, где Христос “раздает Свое тело” - Он “преломляет” его. Вечеря любви не случайно соседствует с Голгофским крестом. Предание совершается ради любимых.

“Потому любит Меня Отец, что Я отдаю жизнь Мою, чтобы опять принять ее. Никто не отнимает ее у Меня, но Я Сам отдаю ее. Сию заповедь принял Я от Отца Моего” (Ин. 10,17-18). Кому отдает Свою жизнь Христос и зачем? Только Отцу (“В руки Твои предаю Дух Мой”)? Только палачам? Его Жертва есть просто отказ, есть только негатив, окрадывание, умаление жизни? Или это есть еще и дарение, и та жизнь, которую отдает Христос, кем-то приемлется?

Для православного сознания очевидно, что прежде всего Христос дарит Себя нам: “Так как распятие совершено за любимых, то Христос называет его славою (Ин. 7, 39)” (свт. Иоанн Златоуст [[27]]). “Мы не должны ничего ставить выше Христа, так как и Он выше нас ничего не ставил” (свт. Киприан Карфагенский [[28]]). Любовь Христова жертвует себя любимым, то есть - людям.

Символом жизни в Библии является кровь. Христос не просто изливает Свою кровь. Кровь Христа не просто впитывается камнями Голгофы. Кровь Христа не просто исторгается из Него насилием палачей. Он Сам открывает источники Своей крови. И собирает ее в Чашу (парадоксальным образом - еще до Распятия). И эту Чашу Крови Он предлагает - кому? Свою изливаемую кровь Христос предлагает испить не сатане, не палачам и не Богу Отцу. Он предлагает, чтобы апостолы приняли ее в себя. “Не могли бы мы пить и Крови Христовой, если бы Христос не был прежде истоптан и выжат”, - пишет в III веке свт. Киприан Карфагенский (Письмо 63. К Цецилию о таинстве чаши Господней [[29]]), приводя пророческий текст: “Отчего же одеяние Твое красно, и ризы у Тебя, как у топтавшего в точиле?” (Ис. 63,2).

Итак Христос отдает людям Самого Себя, Свою жизнь. Но если это так, то и люди должны принять от Христа именно то, что Христос им передал. Не Его слова и не слова о нем, а Его Самого, Его Жизнь.

Ведь в этом и состоит главный смысл религиозной истории: мир оказался оторван от Бога, и в этой своей оторванности он начал задыхаться, болеть, умирать. Чтобы насытить этот умирающий мир энергиями жизни, надо не просто с Небес провозгласить ему прощение. Водолаза, который задыхается из-за того, что по ошибке сам перерезал себе шланг с подачей воздуха, не спасут слова капитана: “Я прощаю тебе порчу государственного имущества!”[ccxl]. Нужно, чтобы Дух Жизни вновь был посреди нас и в нас. Бог должен быть с нами и после Вознесения. Мир истории не должен быть изолирован от Вечного круга бытия.

Поэтому Православие убеждено, что Христос оставил не добрую память о Себе, но Самого Себя. Он не уходил. Его Вознесение не обеднило человеческую жизнь, а обогатило нас: ибо Вознесшийся Христос от престола Отца посылает нам Свой Дух, который возвращает нам и Тело Христово.

Христианство онтологично. Онтологическим мы назовем акт, соединяющий два уровня бытия (вообще онтология - “учение о бытии”). Ядерный взрыв - не онтологический процесс, а вот когда моя мысль поднимает мою руку, то есть, говоря языком Декарта, субстанция мыслящая воздействует на субстанцию протяженную - это уже онтология. Важнейшие же уровни христианской онтологии - Творец и тварь. Так вот, суть христианства в том, что “Бог, избравший меня и призвавший благодатью Своей, благоволил открыть во мне Сына Своего” (Гал. 1. 15-16). О том же говорит и св. Григорий Нисский в своем толковании на Песнь Песней: когда происходит истинная встреча человеческой души (Невесты) и Христа (Жениха) - “начинается взаимное перехождение одного в другое, и Бог бывает в душе, и душа также переселяется в Бога. Невеста достигла, кажется, самого верха в надежде благ, ибо что выше сего - пребывать в самом Любимом и в себя восприять Любимого?” [[30]]. В христианстве Бог дает людям Свою вечность. И поэтому христианское Предание - это поистине “традиция бессмертия”[ccxli].

“Без Меня не можете делать ничего” (Ин. 15,5), - говорит Христос. Он не говорит, что “вы не сможете что-либо доброго сделать без консультации с книгами моих апостолов”. Он говорит: “без Меня”. Значит, чтобы христиане хоть что-то смогли изменить в мире - с ними должен быть и действовать Христос.

Значит, чтобы быть христианином, надо иметь в своей жизни нечто иное, чем Писание. Надо иметь в себе святыню большую, чем Писание. Наличие Библии в доме не гарантирует успеха. Есть еще нечто, в отсутствие чего мы не сможем “творити ничесоже”.

Странно, что когда на диспутах я пристаю к протестантам с вопросом “что же нам оставил Христос” - они упорно час за часом твердят: “Библию, Библию, Библию...”. Понятно, это основной постулат протестантизма: sola Sсriptura. Только Библия является источником познания Бога. Никакие человеческие “предания” не могут дополнять или изменять Слово Божие... Но можно ли тезис, рожденный в совершенно определенной полемике (в полемике первых протестантов против католичества) считать универсальной формулой христианства? Не слишком ли много оставляет за своими рамками эта торжественная и красивая формула: “только Писание”?

А ведь достаточно хоть немного задуматься, чтобы выйти за пределы своего протестантского катехизиса, и ответить на мой вопрос: “Христос оставил нам Духа Святого”. Вспомним будущее время в обещании Христа: “Дух Святый, Которого пошлет Отец во имя Мое, научит вас всему и напомнит вам все, что Я говорил вам” (Ин. 14,26). Когда апостолы под воздействием Духа “вспомнили” и записали слышанное от Христа - неужто и Утешитель покинул их, однажды уже осиротевших в Вознесении? Бог пришел к людям, чтобы отныне быть неразлучным с ними.

По слову ап. Павла, “Никто не может положить другого основания, кроме положенного, которое есть Иисус Христос” (1 Кор. 3,11). Основание Церкви и христианской жизни - Христос, а не Библия. Протестанты не без основания отмечали, что некоторые стороны церковных преданий при чрезмерной увлеченности ими могут заслонить собою живого Христа[ccxlii]. Но не произошло ли с самим протестантством чего-то подобного? Не заслонила ли Библия им живого Христа? Написано же в баптистском учебнике догматики: “Священное Писание достаточно для полноты духовной жизни человека” [[31]]. Мне всегда казалось, что для полноты духовной жизни нужен сам Бог, а не слово о Нем. Или, например, говорит адвентистская книжка: “Служение учения церкви не имеет права основываться ни на чем ином, кроме как на Библии” [[32]]. Но разве не мёртво слово, которое зиждется не на живом сердечном опыте, а на цитатах?

Есть ли Писание единственная форма присутствия Христа в Церкви, в людях, в истории? Что толкуют подлинно христианские богословы? Писание - или Опыт? Экзегетами чего они являются? Текста или сердечной глубины, обновленной Христом в них самих? Только ли услышанное обречены пересказывать век за веком поколения проповедников? При каждом пересказе Весть все более будет стираться...

Или же есть источник обновления Проповеди? Если есть - то где? Что вновь и вновь зажигает сердце? Ответ один: Дух. Значит, чтобы апостольская проповедь - даже в том виде, в каком она записана в книгах Нового Завета - вновь и вновь звучала, апостолы должны были оставлять в учениках нечто некнижное: Дух и Радость Христову.

Не надо делать Христа пленником Его же собственной Книги. Протестантский принцип “sola scriptura” замыкает уста Христа и говорит Ему точь-в-точь как Великий Инквизитор у Достоевского: “Не отвечай, молчи. Да и что бы Ты мог сказать? Да ты и права не имеешь ничего прибавлять к тому, что уже сказано тобой прежде. Зачем же Ты пришел нам мешать?” А если Христос хочет говорить не только апостолам? Если Он желает касаться и воспламенять сердца и других людей?

Ощущение свободы Бога, которая не скована ничем, и ощущение Его любящей близости к людям породили очень непротестантские слова св. Иоанна Златоуста, которыми он начинает свое толкование Евангелия от Матфея: “По настоящему, нам не следовало бы иметь и нужды в помощи Писания, а надлежало бы вести жизнь столь чистую, чтобы вместо книг служила нашим душам благодать Духа, и чтобы как те исписаны чернилами, так и наши сердца были исписаны Духом” [[33]].

Евангелие - путь ко Христу. Но путь и цель не стоит отождествлять. Реальность, возвещаемая свидетельством Писания, превосходит все свидетельства. Христос выше Евангелия, и Он может действовать в людях не только через посредство Своей Книги.

Чтобы человек мог приступить к толкованию Библии, опыт внебиблейского прикосновения к Истине уже должен у него быть. “Душевный человек не принимает того, что от Духа Божия, и не может разуметь. Но духовный судит обо всем. Ибо кто познал ум Господень? А мы имеем ум Христов” (1 Кор. 2. 14-16). Библия боговдохновенна - значит, понять ее и расслышать ее основную весть о Слове, ставшем плотью, о Любви Отца, явленной в Сыне, может лишь человек, уже коснувшийся Духа.

Чтобы понять сказанное - человек должен уже прикоснуться к Несказанному. А Оно-то уж точно не может быть вмещено в страницы текста. Поскольку Молчание первичнее речи, опыт Прикосновения, опыт того понимания, которое уже готово вот-вот родиться, - первичнее чтения Книги.

Читающий должен получить доступ к тому же Источнику, что и священнописатель - лишь тогда он поймет, о чем идет речь. Заключен ли этот Источник в евангельском тексте? Если Евангелие само по себе способно гарантировать адекватность и богопросвещенность своего понимания, то перед нами некое особое таинство Воплощения Слова не в человека, а в книгу, некая магия самостоятельно живущего текста, который сам из себя способен творить чудеса. Как католический священник совершает таинства сам, в силу данных ему властных полномочий - так и Евангелие в протестантском понимании оказывается самостоятельным подателем благодати веры, которому живое дыхание Бога уже и не очень-то нужно[ccxliii]. Православное богословие, однако, утверждает, что таинства свершает не священник, а сам Бог (священнослужитель лишь служит таинству), - и так же православие мыслит о таинстве чтения Евангелия: лишь с Богом можно познавать Божие. Прежде чтения евангельской странички мы молимся Богу - “о еже услышати нам святаго Евангелия чтение”, молимся не о лучшей акустике, а о ниспослании нам дара верного понимания, верной герменевтики текста.

А это означает, что должен быть некий путь рождения в человеке того духовного опыта, который только и откроет ему глаза на смысл Благой Вести. А путь к пониманию текста сам текстом быть не может. Если Писание Боговдохновенно, то только Дух Святый обладает герменевтическим ключом. И это Предание Духа происходит по внетекстуальным каналам: как опыт, как ощущение.

Понимаешь ли, что читаешь? - спросил Филипп эфиопского евнуха. Он сказал: “Как могу разуметь, если кто не наставит меня” (Деян. 8, 31). Именно Дух заставляет нас исповедовать Иисуса Господом (1 Кор. 12, 3) и открывает ум к разумению того текста, что написан был при участии Духа.

Писание содержит все знания, необходимые для нашего спасения, но оно недостаточно для того, чтобы мы восприняли, верно истолковали и верно применили к своей жизни эти знания, таящиеся в нем. Писание должно читаться через дар того же Духа, который вдохновил сами Писания. Дух внес смысл в человеческое слово. Кто же может вынести этот смысл из слов и донести их до сердца читающего человека? Бог дает постижение Своего слова. Благодаря новому действию Бога мы познаем смысл Его Откровения. Так были открыты глаза эммауским путникам и на Христа, и на смысл моисеева закона... Иисус один может снять покрывало с наших глаз, чтобы мы могли понять написанное [[34]]. Чтобы понять слово Господа к апостолам, надо почувствовать действие Духа в нас.

В церковном понимании - по справедливому замечанию католического богослова Л. Буйе - “Предание по отношению к Библии не есть некий посторонний элемент, без которого она оставалась бы неполной. Речь идет о том, что Библию нужно вновь ставить - или, вернее, поддерживать, - в ей присущей атмосфере, в ее жизненной среде, в ее первоначальном освящении. Это Библия и ничего кроме Библии, но это - Библия вся целиком, не в букве своей только, но и в Духе, Авторе, непрестанно оживляющем ее чтение. Где, в самом деле, — спрашивал святой Августин, — найти дух Христов, если не в теле Христовом?” [[35]].

Стоит обратить внимание на то, что говорит по этому поводу современный православный библеист прот. Михаил Дронов: “В самом деле, если вместе с Писанием не передать опыт богопознания, то невозможно понять, что написано, потому что написано как раз об этом богопознании. Слепому, если он никогда не имел зрения, невозможно объяснить, что такое “красное” или “зеленое”. Все, что написано, обращено к уже имеющемуся опыту, переданному путем Таинств, в которых человек опытно переживает богопознание. В Таинствах передается тот ключ, который откроет смысл написанного, передается то “подобное”, которым человек сможет измерить “подобное” этому в Писании... Особо важно отметить, что это правило веры передается как объективное знание, а не как субъективное ощущение, потому что оно объективно передается в Таинствах Церкви” [[36]][ccxliv].

Итак, Писание не способно исчерпать жизнь души в Боге. Писание ничего не говорит о том, что человек может спастись через чтение Писания. Даже слова Христа “Исследуйте Писания, ибо вы думаете иметь через них жизнь вечную” (Ин. 5,39) потом поясняются Им же - что именно должно открыть исследование Писания: “они говорят обо Мне”. Писание - инструмент (“через них”), свидетель, дверь. Но оправдывает себя этот инструмент только если человек примет Того, Кто обращается к нему через посредство Книги. “Жизнь души не обнимается Писанием всецело. Эта жизнь благодатна, а благодать душе подает, конечно, не книга Священного Писания, а Дух Святой, ниспосланный Церкви” [[37]].

Писание есть слово Жениха Невесте. Но разве Жених только слово хочет послать Невесте, не желает и ли Он и Себя вверить ей? Писания никогда не были единственным источником, через который Церковь познавала Своего Жениха. Скорее Церковь использовала Писания лишь как способ оправдания своей проповеди, проповеди о своем опыте. Место встречи Жениха с Невестой после Вознесения - это и есть Предание.

Писание лишь говорит о Завете, но осуществляет себя этот Завет не в книге, а в Предании, в таинстве обожения. Чтобы плод Христова служения жил с людьми и в людях, исцеляя их, им нужно посылать Св. Дух. Но Дух не посылается без человеческой просьбы. Собственно, это и есть двойное служение Церкви, две стороны Предания: призывание, мольба о Его пришествии - и Его принятие. По замечательному выражению современного румынского богослова свящ. Димитрия Станилое, “Предание - это эпиклеза в широком смысле” [[38]]. Это моление Церкви “ниспошли Духа Твоего Святаго на нас”, и это ответ Бога на эту мольбу.

Писание - это слово Бога к людям. Но религия - это диалог. И диалог не может совершаться лишь в той среде, где слышится лишь один Голос. Поэтому место диалога Бога и человечества - не Библия, но история.

Присутствие же Христа в истории, вне страниц Библии - это и есть Предание.

Только двуединство Писания и Предания может сохранить и объяснить уникальность христианства. Уникальность его в том, что оно не укладывается в религиоведческое деление религий на “пророческие” и “мистические”.

Пророческие религии говорят о том, как Бог открылся некогда в уникальной полноте некоторым собеседникам и обещал им еще большую полноту откровения в будущем, на грани истории. Опыт, характерный для основоположников таких традиций, считается уникальным и не требует соучастия в нем последующих поколений верующих. В истории появляется точка такой напряженности Богообщения, к какой не могут приблизиться все остальные моменты времени. Путь пророка неповторим - потому что пророк не сам нашел возвещаемую им истину, а был позван ею, настигнут и иногда даже понужден свидетельствовать о ней.

Мистические религии, напротив, не делают принципиального различия между опытом первопроходца и опытом тех, кто приобретает его, следуя тем же путем. Путь, однажды обретенный и испробованный, доступен во всей своей полноте для любых времен. Как закон гравитации был всегда, и был не создан Ньютоном, но всего лишь угадан им - так и законы йоги вечны и неизменны. И если Ньютон по отношению к гравитации находится не в более привилегированном положении, чем любой другой человек, то и открыватель той или иной школы йоги никак не привилегирован по отношению к ее принципам по сравнению со всеми своими последователями. Поэтому здесь нет ощущения уникальности времени, ибо ни один момент истории не может претендовать на то, что в нем легче уловим отблеск Вечности, нежели в других исторических моментах.

Христианство же совмещает в себе и ощущение уникальности истории, ощущение неравноценности ее моментов, присущее историческим религиям, и убеждение мистических религий в том, что опыт Богообщения не замкнут в давно ушедшем отрезке истории.

Христианское Писание говорит об уникальном событии Воплощения, земной проповеди и Жертвы Спасителя. Но Писание, возвещая об уникальном и исторически ограниченном событии, не может быть способом, обеспечивающим пребывание Бога с людьми в других моментах истории. Бог может быть с каждым поколением, со всей историей только посредством Предания. “Только через Предание конкретное действие Бога, коснувшееся определенного момента истории, затрагивает всю историю и оказывается действенным для всех последующих времен” [[39]].

В этой формуле важны оба акцента: речь идет об уникальном действии Бога, открывшемся в определенном моменте истории. И в то же время плод этого уникального события, то есть новая близость Бога, оказывается доступен в любой последующей точке истории. Христианин, или, скажем иначе, христианский мистик может коснуться Вечности из любой точки времени.

Но то, что христианство сохраняет верность историческому Откровению, означает, что история не обесценивается. Предание дает людям Живого Бога, но плод этой встречи и свое осмысление ее человек должен проверять единственным мерилом Писания.

Если бы не было Писания - опыт, рождаемый в истории, мог бы давать слишком сильный “фон”, заглушающий Голос Жениха. Писание, зафиксировавшее события давно ушедшие и потому ушедшие из под нашего контроля и из под нашей перестроечной страсти, не позволяет настоящему с его сиюминутными “интересами” и пристрастиями бесконтрольно распоряжаться в церковном доме. Писание позволяет прислушиваться не только к настоящему. Древнее Писание избавляет от засилия сегодняшних газет.

Но если бы не было Предания - христианство рабствовало бы прошлому, а не служило бы Вечности. Если бы не было Предания - христианство рабствовало бы букве, и не освобождалось бы в Духе.

 

ПРАВОСЛАВИЕ И ПРОТЕСТАНТИЗМ: СПОР О МАТЕРИИ И ЭНЕРГИИ

Итак, православие и протестантизм более всего различает вопрос о Предании. Вопрос же о Предании - это вопрос о том, присутствует ли Христос в истории после Своего Вознесения, и если да - то как.

По логике протестантского учения, Христос оставил в истории не больший след, чем любой другой талантливый религиозный проповедник. Главное Его дело - это то, что произошло на небесах, а не на земле.

На небесах Он как Ходатай и Посредник убедил Отца сменить гнев на милость. Бог более не гневается на наши грехи и не вменяет нам их - ибо зрелище искупительной и заместительной жертвы Христа понудило Его считать, что Божественная справедливость удовлетворена, и людям можно вменить заслуги Христа и тем самым объявить нас прощенными[ccxlv]. Христос изменил не людей (люди были грешниками - и остались грешниками; люди были смертными - и остались смертными), а отношение Бога Отца к людям.

Но здесь, на земном плане, ничего не изменилось. Люди были поражены смертью Христа, Его жертвенностью - ну, почти так, как их прежде поразила смерть Сократа. Им полюбилось учение Христа - ну, почти так же, как прежде учение Будды. Люди благодарны Христу - также, как миллионы людей благодарны Моисею...

Но плод Христова Воскресения людьми не усвоен. Распятие Христа принесло свой плод: оно удовлетворило Отца. А воскресение осталось не более, чем доказательством Божественности самого Спасителя. Иного эффекта, кроме как педагогического, оно в рамках земной истории не имело. До времени всеобщего Воскресения победа Христа над смертью свой плод не приносит. Лишь жертва Христа что-то значила и изменила в мире религии, но не Воскресение. Собственно, протестантский мир и помнит больше о Распятии, чем о Пасхе; взирает с большим чувством на смерть Христа, чем преодоление смерти.

Православие же полагает, что Христос даровал людям все плоды Своего служения: и Свое учение, и Свою Жертву, и Свое Воскресение. И мы можем быть сопричастны всем этим дарам. Мы не только можем слушать Христа, но еще можем - соумирать и совоскресать с Ним (Рим. 6,2-5).

Христос всего себя дает нам. Но Он - не только Бог. Он Богочеловек. С формулой о. Георгия Флоровского “апостолы передали Церкви, а Церковь в лице апостольских преемников приняла не только учение, но и Дух Святой” [[40]], которую мы отстаивали в предыдущей главе, большинство протестантов по здравом размышлении, скорее всего согласились бы. Но утверждение православного богословия более сложное. Мы говорим, что Христос - Богочеловек. Он “онтологически породнен с нами” [[41]]. И Он посылает нам не только Свое Божество, но и Свою человеческую природу. Один из самых головокружительных вопросов богословия: Вознес ли Христос с земли Свое Тело, если на земле осталось Церковь, которая также есть Тело Его? Ответ прот. Сергия Булгакова и вслед за ним свящ. Димитрия Станилое таков: “Небо, на которое Иисус вознес свое тело, совпадает с сокровенным центром Церкви... И поскольку чрез Вознесение Богочеловека вознесена человеческая природа, человеческое сердце бьется на вершине Универсума” [[42]].

Но Христос не только взял от нас (через Марию) нашу природу, не только вознес ее внутрь Троицы. Он еще и вернул ее нам, причем вернул преображенной, исцеленной, воскресшей.

Плод Воскресения дается людям. Предание должно вручить нам целостного Христа: не только Его слова, но и Его дух и Его Тело.

В Предании Христос Свое воскресшее и обоженное человеческое естество распространяет в мире. Через Предание распространяется спасенное человечество Христа. Через Предание мы причащаемся и соучаствуем в спасенном человечестве. По мысли св. Киприана Карфагенского “Христос захотел быть тем, чем есть человек, чтобы и человек мог быть тем, чем есть Христос” [[43]].

Во-первых, этими словами можно еще раз подтвердить основной тезис предыдущей главы: цель Христа не в том, чтобы лишь сообщить людям о Себе, а в том, чтобы Собою преобразить каждого из уверовавших. И как же это возможно, если Христа нет посреди нас? Как можно без Христа впустить Христа жить внутри себя самого? Без причастия Христу это невозможно.

Предание как онтологический акт, дарующий преображаемому человеку соучастие в тайне Христа, не может быть вмещено в книгах. То, что сделал Христос, словами невыразимо, а значит, и не может передаваться лишь словами. Христос завещал нам Себя Самого, а не набор книг. А значит, и последующую жизнь христианства нельзя свести лишь к библейским штудиям. “Христианство есть уподобление Божеству”, - так выразил суть апостольского предания св. Григорий Нисский [[44]]. Просто слышание рассказа о некогда происшедших в Палестине событиях не способно дать такой эффект. Значит - надо искать в ином месте способ трансляции Предания Богочеловечества.

Во-вторых, чтобы человек мог быть тем, чем был Христос, человек должен иметь возможность впустить в себя то изменение человеческой природы, которое произошло в Христе. В этом и видит основное назначение Предания свящ. Димитрий Станилое: сообщить людям  итоговое состояние Христа, ту человеческую природу, что была уже спасена во Христе, что уже прошла через врата смерти и сокрушила их [[45]].

Служение Духа, составляющее онтологическую суть Предания - это осуществление в конкретном человеке, в конкретном времени и пространстве того, что для всего человечества было совершено Христом. Традиция интериоризирует то объективное обновление человеческой природы, которое было совершено Христом. Дух усваивает нам плоды крестной жертвы. По прекрасному выражению И. Конгара, “Предание - это всё, что нам было дано, чтобы мы могли жить в Завете” [[46]]. Но Завет-то - в крови... И можно ли жить в Завете, если не склоняться к Чаше крови Христовой?

Итак, чтобы христианство оставалось в истории и действовало в людях, Христос не должен развоплощаться, Его Богочеловечество должно присутствовать в людях, чтобы исцелять нас и насыщать Вечностью.

Здесь проходит главная черта, разделяющая протестантов и православных. Здесь мы встречаем то православное убеждение, которое вызывает у протестантов самое большое возмущение, и которое представляет православных в глазах протестантов самыми настоящими язычниками. В свою очередь, отсутствие у протестантов этой практики и этой доктрины понуждает православных вполне серьезно ставить вопрос о том - христиане ли сами протестанты? Не есть ли протестантизм подмена реального христианства словами о нем? Возможно ли спасение в рамках общины, которая, на словах прославляя Господа, в своей практике непрестанно борется против Его реального присутствия в мире?

Наше различие не в обрядовых привычках. И православные могут молиться под гитары (вспомним песни иеромонаха Романа или Жанны Бичевской). И православные могут использовать рок-музыку в своей проповеди (которая особенно подходит для проповеди на апокалиптические темы - в Санкт-Петербурге есть такие сознательно православные рок-группы). И православные могут проповедовать не только в храмах, но и на улицах и  в “домах культуры”.

Наш главный спор -  о материи и энергии. Может ли мир плоти, мир материи принимать в себя энергии духовного мира? Может ли плоть быть пронизана нетварным светом? Может ли Бог просвечивать Собою и пропитывать Собою земные реалии?

Общее убеждение всего религиозного человечества, всей религиозной истории: да, может. Духовные энергии могут пронизывать и преображать материальные предметы. Именно потому, что это общечеловеческое убеждение, оно присуще не только православным и католикам; оно присуще и язычникам. Заметив это, протестанты впали в досадную, но, увы, очень часто встречающуюся ошибку: раз нечто есть у моего врага - этого дурно само по себе, и потому не должно быть допускаемо у меня. Так многие православные люди, увидев, что телевидение или иные информационные системы активно используются в антихристианских целях, слишком поспешно приходят к выводу о том, что сами по себе эти информационные системы являются делом сатанинским, и что чистоту православия можно соблюсти только в случае разбиения телевизора и компьютера не просто о “камень веры”, а буквально-таки о камень мостовой.

Поскольку об открытости материального мира для духовных энергий говорили египтяне, индусы, шаманы, ведьмы и оккультисты, протестанты сделали вывод: аналогичные верования православных и католиков тоже суть отголоски язычества. И, значит, церковные обряды не что иное как оккультно-языческие церемонии, от которых истинно духовный христианин может только отвращаться.

С точки зрения протестантов святость не онтологична, а функциональна. Для православных “святое” означает прежде всего причастное к Тому, Кто Един Свят, то есть освященное и напитанное Божиими энергиями. Для протестантов “святой” означает  нечто используемое для выражения религиозных мыслей и чувств. Свято то, что употребляется в религиозном служении. Свято - в смысле “отделено”, но не в смысле “причастно”.

Для протестантов святость выражает отношение человека к предмету, а не присутствие Божией энергии в нем. Для Лютера и Кальвина, для Цвингли и Гоббса признание какого-либо места или образа святыми означает лишь признание их изъятыми из обиходного пользования: смысл слова “святой” “подразумевает не реальное присутствие Иного в месте или образе, а лишь новое отношение к ним человека благодаря тому, что ту или иную вещь он считает напоминающей ему о Боге. Поэтому для Лютера вода в крещальной купели неотличима от той, что плещется в коровьем пойле (крещальная “вода есть вода, ничуть не лучше качеством той, что пьет корова” [[47]]). Вообще “в картине мира Лютера и Кальвина нет специальных “сакральных” точек ни в пространстве, ни во времени, ибо сакрально все. В этой картине мира нет онтологически более благородных сфер или менее благородных, презренных низов бытия... С кальвинистской точки зрения, например, в выделениях организма запечатлено Творцом не меньше истины, чем в Писании”[[48]].

Православие иначе ощущает мир. Нет, и мы убеждены в том, что единственным источником благодати является Творец. И мы считаем, что лишь одному Богу подвластны добрые чудеса. И мы понимаем всю условность именования икон “чудотворными” (“Почему некоторые иконы бывают чудотворными? - Потому что Богу так угодно. Чудотворение ни от кого, кроме Бога, не бывает. Сила тут не в иконах, и не в людях прибегающих, а в Божией милости. Как Владыка всего, Бог всякую вещь может обратить в орудие Своей милости... О чудотворных иконах Вы попали на настоящую мысль. Иконы сии не содержат чудодейственной силы, а Господу угодно являть чудо от них или в присутствии их для возбуждения веры” - свт. Феофан Затворник [[49]]).

Но при знакомстве с протестантской доктриной мы прежде всего спрашиваем: если таинства являются всего лишь знаками нашего отношения к Богу, то зачем было заменять обрезание крещением? “Обещание Богу доброй совести” крепче будет помниться, если оно было связано с болью и кровью обрезания, а не с секундным погружением в водную купель.

Во-вторых, мы помним те библейские места, где говорится о посредстве земной материи в проявлении Божиих чудес. Спаситель мог бы прямо исцелить слепорожденного - одним Своим словом. Но Господь поступил иначе: “Он плюнул на землю, сделал брение из плюновения и помазал брением глаза слепому” (Ин. 6, 6).

И Ангел Божий исцелял больный у Силоамской купели не просто возвещением воли Божией - но “возмущением воды”.

Вот это и есть то, что делает Церковь на земле: “возмущает воды”. Мир, по вине человека, а не по своей воле отпавший от близости с Богом и покорившийся суете, тлению, распаду и смерти (см. Рим. 8,20), ждет своего освобождения. Он готов взбунтоваться против цепей тления, которыми он скован. Его воды готовы вопреки воле подмораживающего их князя мира сего стать мятежными “водами, скачущими в жизнь вечную” (выражение православной водосвятной молитвы). Земля готова взметнуться к небу, чтобы не стало расстояния между небом и землей, чтобы прошла разделенность неба и земли - и чтобы в этом перевороте было бы сброшено иго ветхого закона (см. Лк. 16,17).

“Слово стало плотью”. Неужели же плоть этого никак не почувствовала? Неужели для мира ничего не изменилось от того, что его Творец вошел в него и стал его частью? “Слово стало плотью”, причем такой, которая была “полна благодати и истины” (Ин. 1,14). Неужели же плоть при этом не о-словесилась, неужели в плоти от этого не прибавилось ни Жизни, ни Истины, ни благодати? Неужели тело Христа было святым лишь потому, что люди должны были относиться к нему как к средству, помогающему расслышать Слово Божие? Неужели тело Христа не было облагодатствованным, не было пронизанным токами Божией энергии? Повернется ли язык у протестантов сказать такое?

А если ощутимо кощунственно отрицать причастность тела Христа к духовным энергиям, то зачем же предполагать, будто Бог не может  облагодатствовать и иные части материального мира - кроме той, что Он испросил у Марии?

По протестантскому представлению Бог воспользовался воплощением Сына для того, чтобы изменить Свое отношение к людям. По православному восприятию, суть Евангелия в том, что Бог вошел внутрь тварного бытия ради того, чтобы мир сделать неотторжимым от Себя, чтобы плоть стала не чуждой Слову. Собою, Своей Вечностью Творец защищает Свой мир от смерти и пустоты, от той порчи, что была наслана на Вселенную свободным безумием ангелов и людей.

Часть Вселенной Господь взял в Себя, насытил Собою, и провел через пространства смерти. Да - именно так закаляют сталь: человеческая плоть была помещена в огонь Преображения, а затем в стужу небытия. И ту устойчивость к смерти, которую проявила эта частица тварного мира, Он хочет привить всему остальному мирозданию.  “Чашу, которую Я пью, будете пить, и крещением, которым Я крещусь, будете креститься” (Мк. 10, 39).

Свое тело, которое является телом не просто человеческим, но Богочеловеческим, Христос раздает людям, чтобы и они смогли быть не только людьми, но и сынами Божиими. Тело, пропитанное Божеством, дается нам, чтобы и наши тела стали способны к соучастию в Пасхе нетления.

В сознании первых христианских поколений тайна Причастия была тесно связана с Пасхальной тайной. Гностицизм не видел никакого доброго будущего для материи. Души и духи имеют участие в будущих мирах и странствиях, но для материи нет в будущем ничего, кроме уничтожения. Пасхальная надежда христиан требовала объяснения: что именно может наделить материю способностью к вечному бытию, причем такому, которое не было бы помехой в Богообщении и Богопричастии. Человек сам не может спасти ни свою душу, ни тем более свое тело. Своими усилиями человек не может выработать собственное  бессмертие. Значит, - дар бессмертия должен придти к нам свыше, и он должен быть усваиваем не только для души, но и  для тела, то есть - для всего человека.

“Я всего человека исцелил” (Ин. 7,23) - эти слова Христа очень хорошо помнили древние христиане, и потому проповедовали не столько “бессмертие души”, сколько исцеление целостного человека, то есть - “воскресение мертвых”.

Итак: тело может воскреснуть потому, что оно способно к воскресению, и не заслуживает исчезновения. Тело может оцениваться столь высоко только в том случае, если оно не разрушено прикосновением к нему Духа, но исцелено Христом. Христос мог так бережно обращаться только со Своим собственным творением, а не с произведением некоего злого демиурга. Значит, если мы надеемся на Пасху, то мы должны в Воскресителе наших тел, в Воскресшем и в Творце нашего материального мира признать Одно и То же Лицо. Тот Бог, что некогда нас сотворил, Он же пришел к нам при Августе кесаре, был распят и воскрес при Понтии Пилате, причащает нас Себе в нынешние времена и воззовет наши тела из тлена по истечении всех времен.

Отсюда радостное утверждение св. Иринея Лионского: “Наше же учение согласно с Евхаристией, и Евхаристия в свою очередь подтверждает наше учение (Против ересей, 4,18,5). Какое из христианских учений подтверждает Евхаристия? Прежде всего тесно связаны практика евхаристии и пасхальный догмат: “Ибо как хлеб от земли, после призывания над имени Бога не есть уже обыкновенный хлеб, но Евхаристия, состоящая из двух вещей, из земного и небесного; так и тела наши, принимая Евхаристию, не суть уже тленные, имея надежду Воскресения” (там же). Соответственно, онтология Предания оказывается такой: “Дабы свет Отца сошел во плоть Господа нашего и от Его сияющей плоти перешел на нас и таким образом человек, окруженный Отчим светом, получил нетление” (Против ересей, 4,20,2).

Для св. Иринея Евхаристия есть некое утверждение о нашем мире, а не только о Боге и о жертве Христа. В его богословии присутствует очень радостный космологический аспект, совершенно чуждый протестантскому богословию. “Подобно и чашу из окружающего нас творения Он исповедал Своею кровию и научил новому приношению Нового Завета, которое Церковь, приняв от апостолов, во всем мире приносит Богу” (Против ересей. 4,17,5). Акцент Иринея антигностический: Христос пользуется творением и благословляет его, а значит не считает материальный тварный мир произведением злого демиурга.

И хотя нередко Ириней говорит о том, что причастие есть причастие Духу и Слову Божию, что может быть уложено в протестантскую экзегезу Евхаристии, но все же он совершенно чужд одностороннего спиритуализма. “Чашу от сотворенного Он назвал Своею кровью, от которой Он орошает нашу кровь и хлеб от творения исповедал Своим телом, которым укрепляет наши тела. Когда же чаша и хлеб принимают Слово Божие и делаются Евхаристией тела и крови Христа, от которых укрепляется и поддерживается существо нашей плоти, то как же они (еретики) говорят, что плоть не причастна дара Божия, то есть жизни вечной - плоть, которая питается телом и кровью Господа и есть член Его. И св. Павел говорит: “потому что мы члены тела Его от плоти Его и от кости Его” (Ефес. 5,30), - говоря это не о каком-либо духовном и невидимом человеке - ибо “дух ни костей, ни плоти не имеет” - но об устроении истинного человека, состоящего из плоти, нерв и костей, и эта плоть питается от чаши Его, которая есть кровь Его и растет от хлеба, который есть тело Его... Питаемые от Евхаристии тела наши, погребенные в земле и разложившиеся в ней, в свое время восстанут, так как Слово Божие дарует им воскресение, дабы мы узнали, что по Его могуществу, а не по нашей природе имеем вечное пребывание” (Против ересей. 5,2,2-3).

В отличие от св. Иринея Лионского, многие протестантские деноминации отрицают реальность Литургии. Для них “хлебопреломление” - это просто “воспоминание”.

 “Мы не признаем таинства превращения хлеба в Тело Христа и виноградного вина в Кровь Спасителя, и того, что верующие якобы вкушают не хлеб и вино, но истинное Тело и Кровь Христа” - утверждает современный баптистский учебник догматики [[50]].  “Для большинства протестантов причащение осуществляется не для спасения, а для напоминания о том, чего стоило наше спасение Иисусу” [[51]].

Странно, что протестанты, которые так настаивают на том, что человек ничего не может сделать для своего спасения, что спасает его только благодать, в понимании евангельских таинств становятся какими-то плоскими активистами. В таинствах они видят только действие человека, только жест, совершаемый верующим: крещение - это наше обещание Богу. Хлебопреломление - наше воспоминание о Христе... А Богу можно действовать в церковной жизни? Или здесь все время происходят лишь наши действия, лишь наши воспоминания, исключительно наши благодарения и только наши обещания?

Протестантское понимание Чаши как “символа” и “воспоминания”, но не как Реальности есть подмена онтологии психологией; подмена действия Бога действием человеческим.

Для баптистов реальность Хлебопреломления - рукотворна. Это просто символ, которым люди оживляют свои воспоминания и возбуждают в себе приступы благочестивых эмоций. “Ни в крещении, ни в Вечере Господней не наблюдается особых проявлений благодати” [[52]]. Это честные слова. Это истинные слова. Но зачем же так обобщать? Если в протестантских псевдоцерковных действиях по собственному признанию протестантов “не наблюдается особых проявлений благодати”, то достаточное ли это основание для того, чтобы считать, будто столь же печально обстоят дела во всем христианском мире?

Я помню свое Крещение (в 19-летнем возрасте). Более благодатного и счастливого дня в моей жизни не было. Я помню радость некоторых своих исповедей и Литургий... Да что я - возьмите дневник отца Иоанна Кронштадтского “Моя жизнь во Христе”. И станет понятным, что протестантам не следует свой опыт “театрализованных постановок” считать общехристианским.

Православная Литургия нерукотворна. “Твоя от Твоих Тебе приносяще” - эти ее слова взяты из молитвы Соломона при освящении Храма. Соломон в основание храма клал необработанные камни (ибо Церковь не может стоять на человеческом основании). И в Литургии “Дары, предстоящие нам, не дело человеческих рук. Тот, Кто создал их на Вечери, Сам действует в них, Один и тот же есть освящающий и пресуществляющий их” (св. Иоанн Златоуст. 82-я Беседа на Евангелие от Матфея, 5).

У нас - лит-ургия, а не антропо-ургия. Совместное служение с Богом, а не одинокое служение людей, вспоминающих евангельские страницы. Человек приносит от себя свою благодарную память и свое желание соединиться со Христом. Со своей стороны здесь и сейчас Спаситель приносит тот самый дар, которым Он впервые напитал апостолов. “И теперь опять мы приносим ту же жертву, которая была принесена на Голгофе, и которая никогда не перестает совершаться” (св. Иоанн Златоуст. 17-я Беседа на Послание к Евреям, 3). Но на Голгофе Христос Сам принес Себя. И если в наших храмах та же Жертва - значит, мы лишь поддерживаем нашими руками ту Чашу, которую пред престолом Божиим поставляет Сам Христос.

То Царство, в котором свершает себя Литургия, - это “Царство Отца и Сына и Святаго Духа” (именно с этих слов начинается православная Литургия). У входа в это Царство, в самом начале Литургии, когда закончилась проскомидия, когда собраны и приготовлены те земные дары, что принесли с собою в храм люди, диакон тихо говорит священнику: “Время сотворити Господеви”... Время, когда творит Бог... Мы входим в нерукотворную Реальность[ccxlvi].

Баптисты, отведя “хлебопреломлению” место изредка совершаемого символического обряда, по своей важности бесконечно уступающего проповеди, не приблизились к древнехристианскому образу жизни, а удалились от него. В древней Церкви, как известно, считалось необходимым ежедневно приобщаться Святым Дарам. Нынешняя православная практика тоже далека от первоначальной, но по крайней мере в своем богословии и богослужении Церковь не перестает видеть в проповеди не более чем приглашение к Трапезе Господней, а участвовать в этой Трапезе предлагает как можно чаще. Протестанты же и в богословии своем утратили евхаристическое измерение духовной и церковной жизни.

Разница евхаристического опыта сказывается и в том, что для протестанта “хлебопреломление - особое служение, в нем много печали: это последняя вечеря Спасителя. Там и пение соответствующее, и тематика проповеди подстать” [[53]]. Для православного же христианина Литургия - это время радости, малая Пасха. Не случайно в песнопениях нашей Литургии нет ни одного покаянного или скорбного песнопения: только радость. Мы не остаемся скованы воспоминаниями о кануне Страстной Пятницы, но ощущаем радость причастия телу Воскресшего Спасителя. И каждый раз после причастия священнослужитель читает пасхальные молитвы: “Воскресение Христово видевше...”[ccxlvii].

Интересно также заметить, что Литургия чрезвычайно устойчиво называется в патристических книгах “таинством будущего века”. Протестантский подход, видящий в “преломлении хлебов” лишь “воспоминание”, простые поминки - замыкает нашу веру в прошлом. Православный традиционализм - прорывается в будущее. На православной Литургии священник вспоминает не только “крест, гроб” и “тридневное воскресение”, но и “второе и славное паки пришествие”. Поистине, это - “воспоминание о будущем”. Возможно же оно именно потому, что Литургия приобщает ко вневременной Вечности. Литургия - наша надежда, а не только наше “соболезнование”. Православная Литургия обращает нас ко Христу Второго Пришествия[ccxlviii], к славному торжеству Воскресения. Такое “хлебопреломление” живет прошлым и скорбит о распятом Христе, как будто не было Воскресения...

А если Причастие только символ - как объяснить поведение абилитинских мучеников? В гонение Диоклетиана в Абилитине (город в Африке) была замучена группа христиан, На суде они показали, что знали, о слежке за ними имперских сыщиков. Они знали, что в случае своего собрания они будут обнаружены и казнены. Но из-за долгого отсутствия епископа они так истосковались по Евхаристии, что решились больше не прятаться, вызвали пресвитера, который и совершил им Евхаристию. За это они заплатили жизнью [[54]]. Неужели за воспоминание они так заплатили?! Неужели лишь по проповеди они так соскучились? - Или по Самому Христу? По действительному Таинству?

А как смогут протестанты объяснить поведение св. Киприана Карфагенского? Уговаривая своих учеников мужественно претерпеть гонения и не отрекаться, св. Киприан напоминает, зачем христианину потребно мужество: “чтобы, помня Евхаристию, в которой преподается тело Господа, десница обняла Его, когда потом будет принимать от Господа награду венцов Небесных” (св. Киприан Карфагенский. Письмо 48. К Фиваритянам с увещанием к мученичеству [[55]]). Если Евхаристия лишь воспоминание, то что же выходит: идти на смерть нужно, “помня воспоминание”?

И как объяснить позицию ап. Павла, который видел источник всех бед в недостойном, “без рассуждения”, причащении Плоти Христа? Болезни и даже смерти христиан апостол приписывал недостойному Причащению (1 Кор. 11. 28-30). И если бы в понимании апостола Евхаристия была бы лишь “символом”, лишь “воспоминанием” - разве мог бы он столь радикально оценивать последствия безрассудного Причастия?

Вопрос о Литургии - это вопрос о Церкви и вопрос о присутствии Христа в мире. Передо мной протестантский учебник догматического богословия. Читаю главу “Миссия Церкви:” “Какова миссия Церкви? Что надлежит делать Церкви? А. Прославлять Бога. 1) Мы прославляем Бона, поклоняясь Ему. 2) Мы прославляем Бога молитвой и славословием 3) Мы прославляем Бога, живя благочестивой жизнью. Б. Наставлять самое себя. Наставление членов Церкви и есть создание Тела Христова. Публичные церковные богослужения претендуют на эту же цель. В. Очищать себя... Первая Церковь предлагает нам примеры осуществления церковной дисциплины. В Писании сказано, что наказанию следует подвергать за ереси, деления, безнравственность и т.д. Г. Воспитывать своих членов... Церкви надлежит осуществлять особую программу для наставления и обучения своих членов, молодых и пожилых... Д. Евангелизировать мир... Е. Действовать как ограничивающая и просвещающая сила в мире. Верующим надлежит возвещать праведные требования Божии, предъявляемые человеку и возвещать Слово жизни... Ж. Способствовать всему, что хорошо. Верующему необходимо поддерживать все, что пытается содействовать социальному, экономическому, политическому и образовательному благополучию общества” [[56]].

Все, что здесь перечислено в качестве задач Церкви Христа, вполне может назвать своими задачами любой философский кружок. Общество почитателей Платона вполне может поставить перед собой совершенно аналогично сформулированные цели (только с заменой имени Христа на имя Платона и заменой Евангелия на платоновское диалоги). Все эти цели слишком человечны, слишком очевидны и просты, они могут достигаться любым другим человеческим сообществом. Даже осуждение ересей появляется в позднем платонизме[ccxlix]. А контроль над нравственностью своих учеников и сограждан предлагал еще сам Платон...

Неужели же у Церкви нет иных функций, кроме информационной и прогрессорской (содействие либерально понимаемому “историческому прогрессу”)?

Так чего не делает Церковь и не должна делать по мнению протестантских богословов? Церковь не должна заниматься делом освящения. Она должна рассказывать о Христе, но не должна вбирать космос в Тело Христово. Это отказ от от космического назначения Церкви. Это отстраняющий и холодный ответ “сынов Божиих” страждущей твари: нам нечего дать тебе. “Ибо тварь с надеждою ожидает откровения сынов Божиих: потому что тварь покорилась суете не добровольно, но по воле покорившего ее, в надежде, что и сама тварь освобождена будет от рабства тлению в свободу славы детей Божиих. Ибо знаем, что вся тварь совокупно стенает и мучится доныне, и не только она, но и мы сами, имея начаток Духа, и мы в себе стенаем, ожидая усыновления, искупления тела нашего” (Римл. 8,19-23).

Вот именно для тела, для плоти, для космоса, для мира ничего нет в протестантизме. Все только для рассудка: “узнайте о Христе”. Индуизм какой-то: пусть ваш атман соединится с Брахманом. А тело? - Тело пусть остается на кармической помойке. Воплощение, Преображение, Воскресение, Сошествие Святого Духа по логике протестантизма остались совершенно без всякого влияния на мир человеека. Именно так: ведь человек - это воплощенный дух, а не просто душа. "Существо, получишее ум и рассудок, есть человек, а не душа сама по себе", еще в III веке писал раннехристианский богослов Афинагор [[57]]; “Человеком в самом истинном смысле относительно природы называется не душа без тела и не тело без души, но то, что составилось в один прекрасный образ из соединения души и тела”, - ту же библейскую интуицию выражал в конце III столетия св. Мефодий Олимпийский [[58]].

Так вот, для человека в его целостности в протестантизме нет Хлеба. Душе - пересказ Евангелия. А телу - ничего. И всей Вселенной - тоже ничего.

Православная икона рождающейся Церкви говорит о другом. На иконе Пятидесятницы (день схождения Святого Духа на апостолов - это день рождения Церкви) под апостолами, сидящими полукругом, изображается темный свод. В этой темнице помещена фигура старца с короной и нимбом на голове. На руках он держит плат. Надпись гласит: o kosmos. Это редкий случай аллегорического приема в иконографии. Перед нами иллюстрация только что приведенных слов ап. Павла. Космос - весь мир - пленен, в темнице. Он пленен не по своим грехам и не по своей воле, и потому корона как знак царственной изначальной свободы мира от суеты  и тления - на нем. Он не нарушал воли Божией - и потому нимб как знак святости и единства с Богом также не отнят от плененного мира. В руках он держит плат, что по византийскому этикету означало готовность прикоснуться к Святыне, готовность принять ее (на многих византийских иконах святители не прямо держат Евангелие в своих руках, но между ладонью и Словом Божиим прокладывают плат). Мир ждет освобождения, готов к нему. Эти первые лучи освобождающего света начали проникать к нему через апостолов, через Церковь со дня Пятидесятницы.

Но по мнению протестантов мир материи закрыт для проникновения в него Божественных энергий. В обрядах нет реального освящения. Вышеприведенный текст из протестантского учебника более всего поражает тем, что по убеждению его автора даже созидание Церкви как Тела Христова происходит без самого Тела Христова - просто путем человеческих рассказов о Нем.

 Однако проповедь и научение не может быть важнее мистической Реальности. Православная Литургия не ограничивается чтением Евангелия: литург читает написанное Евангелие, напоминает о Христе, Его служении и Его жертве - но после этого он приступает к совершению Таинства, к осуществлению Предания. Протестанты оставили литургию оглашенных и устранили литургию верных - то есть то, подготовкой к чему и является все остальное. Это все равно, как у старообрядцев-беспоповцев: остался суточный круг богослужений, который есть не более чем путь к Литургии, а цель убрали... По сути через редукцию Таинства к учению и проповеди рационалистические течения протестантизма возрождают один из видов древнего гностицизма. Религия сведена к чисто словесной (в данном случае - проповеднической) деятельности.

Православие причащает христиан к Слову Жизни под двумя видами: под видом словесной пищи через слышание Писания, и под видом евхаристической трапезы. Протестантизм знает только первый путь.

Если Причастие - лишь символ, то не растворяется ли в символизме вообще весь смысл Евангелия? Если уже здесь, в нашей земной жизни мы не можем встретиться со Христом и соединиться с Ним онтологически и реально - значит, “Евангелие было бы только пророчеством, а Христос пророком” [[59]], но не Спасителем и Обновителем нашей жизни.

Христос по своем Вознесении оставил не только Свои слова, не только Свой Дух. Он оставил нам полноту своего Богочеловечества, то есть таинство Своего Тела, таинственно просвеченного Божеством. Воскресший Христос посреди нас.

Поэтому недостаточно просто рассказывать людям о Христе, не допуская их в Сионскую горницу. В ту горницу, двери которой так и остались незаперты, в ту горницу, в которую вводит нас церковная Литургия, чтобы дать нам место рядом с апостолами и вместе с ними подойти к той точке, с которой начинается Церковь и ее Предание: “Иисус, взяв хлеб и благословив, преломил, и, раздавая ученикам, сказал: приимите ядите; сие есть Тело Мое. И, взяв чашу и благодарив, подал им и сказал: пейте из нее все, ибо сие есть Кровь Моя нового завета, за многих изливаемая во оставление грехов”.

Тем-то и отличается вера Церкви от всех других вер, “что она конкретно, физически причастна своему объекту” [[60]]. Христос преобразует верных в Себя. Верующий приводится не к созерцанию и не к убежденности, не к озарениям, передаваемым небесной иерархией, но к Самому Христу. “В тайне сей для язычников, которая есть Христос в вас, упование славы, Которого мы проповедуем, вразумляя всякого человека” (Кол. 1,27-28). Здесь мы видим важнейшую весть христианства: “Христос в вас”. И еще видим удивительное сочетание: это “тайна”, которой мы “вразумляем всякого”. В том числе - протестантов.

 

ТАЙНОЕ ПРЕДАНИЕ ТАИНСТВ

Теперь, наконец, можно обратиться к нормальным схоластическим дефинициям и различениям. Есть Предание вечное и есть Предание, осуществляющее себя во времени.

В Вечности от Отца рождается Сын и исходит Дух. Вне времени, вне всякого временного зазора и до создания времени полнота Божественной природы во всей своей полноте перетекает от Отца (как единственного источника Всего) к Сыну и к Духу. Это вечное и совершенное Предание.

Во времени благодать Божия действует вне Бога с того времени, когда возникло само время и когда по воле Божественного творческого “да будет!” появилось это “вне”. В этом Предании Бог также передает дар соучастия в Себе, дар сопричастия Своему совершенству - но здесь есть свои ступени и меры. Даже в Царствии Божием, даже для святых уготовано восхождение “от славы в славу” (2 Кор. 3,18) в мерах их Богопричастности, ибо “и звезда от звезды разнится в славе” (1 Кор. 15, 41). Конечная цель Предания: “будьте совершенны, как совершенен Отец ваш Небесный” (Мф. 5,48). Но в отличие от Единородного Сына Божия, для твари требуется бесконечный путь совершенствования и постепенного обогащения для достижения этой Цели.

Итак, цель Предания - обожение[ccl]. Содержание Предания - распространение Божества в тварном мире, то есть распространение Богочеловечества.

В этой перспективе можно сказать, что высший смысл слова Предание почти сливается со смыслом слова спасение.

Начавшись от Вечности, Предание к Вечности и подходит - но при этом оно идет через время. К тому источнику, где было начато Предание, оно должно и вернуться: последнее предание - “когда Он предаст Царство Богу и Отцу, когда последний враг истребится - смерть” (1 Кор. 15, 24-26)[ccli]. Традиция исходит от Бога Отца через Христа, чтобы Христом вернуться обратно - вместе с миром, вместе с нами. Значит, у Предания есть не только прошлое и не только настоящее, но ему предстоит свершиться в будущем. Христианское Предание, таким образом, обращено не к событию прошлого, а к событию будущего, к предельной точке мировой истории. Предание эсхатологично.

Из того, что Предание исходит из одной Точки и в нее же должно вернуться, не следует, что история, пролегающая между Альфой и Омегой, бессмысленна.

В этом странствии Предание должно вобрать в себя нечто, чего в нем не было изначала; оно должно успеть пропитать вечными энергиями мир времени и истории. В притче о талантах Господин paradidonai свое имение рабам (“поручил им имение свое” - Мф. 25, 14). И, значит, Предание (Paradosis) есть также и поручение. Предание вводит в себя человека и мир не только для того, чтобы нечто предложить нам, но и чтобы принять затем назад умноженный “талант”.

Предание не может осуществиться в мире людей без содействия людей и без облечения в формы человеческой деятельности. По сути своей Предание есть вовлечение твари в синергию, в сотрудничество с Богом (“ибо мы соработники -  sunergoi - у Бога” - 1 Кор. 3,9). А, значит, у христиан должны быть такие действия, наши, человеческие действия, которые способствуют привлечению Божией благодати, то есть - осуществлению Предания. Эти человеческие действия, призывающие и приемлющие Божию благодать, можно назвать формой осуществления Предания. Как мы помним, о. Димитрий Станилое говорил, что в этом вообще и состоит служение Церкви: призывание Духа и Его принятие, то есть осуществление эпиклезы.

Значит, форма осуществления Предания - это таинства. Речь не идет только о “семи таинствах” учебников по “Закону Божию”. Раннехристианская литература не знает учения о семи таинствах, выработанного католиками в их полемике против протестантов и оттуда перешедшего в православные катехизисы. Отцы знают одно таинство — “таинство нашего спасения”, таинство обожения. И это таинство совершает себя в ненумерованном числе действий христианина. Монашеский постриг, погребение, чтение Евангелия и крестное знамение — тоже таинства. А есть еще таинство обращения. Таинство есть любое действие, совершаемое человеком в качестве члена Церкви, носителя общехристианского всенародного священства и призывающее благодать Божию[cclii].

Предание - это жизнь Церкви. Не “второй после Писания источник церковного вероучения”, а сама ее жизнь. В Новом Завете слово “церковь” упоминается 110 раз [[61]]. Значит, она не есть нечто “исторически-привмешавшееся” к чистому “евангелизму”[ccliii].

Церковь восполняет Писание тем, чем практика восполняет теоретическое описание. Писание - норма веры; Предание - образ жизни. Плоть Предания восполняет Слово Евангелия[ccliv]. Предание есть практическое применение Откровения. Это откровение, воплощенное в сообществе уверовавших людей, то есть в Церкви. “Содержание Предания есть не что иное как содержание Писания. Но примененное к человеческой жизни, то есть прошедшее в нее через Церковь” [[62]].

 Для нашей темы очень важно отметить, что когда древние церковные писатели говорят об апостольских преданиях, отличаемых от апостольских писаний, они прежде всего говорят о практических сторонах церковной жизни. Большинство “преданий”, упоминаемых в раннехристианских источниках, касаются литургической жизни Церкви. Разговор о преданиях ведется в контексте литургического богословия. А что такое литургическое богословие? - Это рассказ о тех действиях, которые должен исполнить человек для того, чтобы открыть себя и свой мир для действия в нем Бога. Литургическая жизнь, молитвенная практика христиан - это человеческая  форма, в которой осуществляет себя Божественное содержание Предания.

Одно из самых ранних упоминаний о Предании находится в Послании Диогнету (начало II века): “Христиане обитают как пришельцы в тленном мире,.. ибо не земное изобретение предано им, не вымысел кого-либо из смертных они так тщательно стараются сохранить, и не распоряжение человеческими тайнами им вверено. Но Сам Вседержитель и Творец всего Сам вселил в людей и напечатлел в сердцах их небесную истину и святое непостижимое Слово свое” (Послание Диогнету. 6-7).

С точки зрения содержания Предание, возвещаемое автором Послания, - это Сам Христос, вновь  и вновь рождающийся в людях. И только потому, что само Слово живет в людях - христиане способны на мученичество: мученичество - “это не дело человеческое, это есть сила Божия; это - доказательство Его пришествия” (7). Это его убеждение вполне согласно с теми словами ап. Павла, которые, кстати, также говорят о неписаном предании: “Что слышал от меня при многих свидетелях, передай верным людям, которые были бы способны и других научить... Верно слово: если мы с Ним умерли, то с Ним и оживем...” (2 Тим. 2-11). Последняя фраза - это основной тезис павлова богословия крещения и Евхаристии. Через таинства мы соединяемся со Христом, а потому каждый из христиан не живет, и не страдает и не умирает в одиночку. Христос в нас - вот что должно  укрепить Тимофея . “Сие напоминай” и другим (2 Тим. 2,14).

Сложнее понять, как автор “Послания Диогнету” понимает Предание с точки зрения той формы, в которой оно осуществляет себя. Что именно вверено людям? Греческий текст по мнению всех исследователей здесь очень сложен. Человек “распоряжается” не-человеческими тайнами. То, что в переводе П. Преображенского передано как “распоряжение тайнами”, по гречески звучит oikonomian misteriwn, что  вполне можно перевести и как “домостроительство таинств”.

Во всяком случае Предание состоит в том, что людям вверено служение тайне Вселения Слова не только в Сына Марии, но и в Его учеников. Для древней же Церкви эта тайна всегда была связана именно с тайной Евхаристии.

Пребывать во Христе можно только через евхаристическое причастие Ему - так об этом пишет свт. Киприан Карфагенский: “Продолжая молитву, мы произносим прошение хлеб наш насущный даждь нам днесь. Христос есть хлеб жизни, и этот хлеб не всех, но только наш. Как говорим мы: Отче наш, потому что Бог есть Отец познающих Его и верующих, так и Христа называем нашим хлебом, потому что Он и есть хлеб тех, которые прикасаются Телу Его. Просим же мы ежедневно, да дастся нам этот хлеб, чтобы мы, пребывающие во Христе и ежедневно принимающие Евхаристию в снедь спасения, будучи по какому-либо тяжкому греху отлучены от приобщения и лишены  небесного хлеба, не отделились от Тела Христова” (Книга о молитве Господней [[63]]).

Для свт. Киприана форма Предания литургична. Неписаное апостольское предание говорит не об иных мирах, но о Богослужении. “Я знаю, что большая часть епископов хранит правило евангельской веры и Господнего предания, не отступая от того, чему научил Христос Учитель и что совершил Он сам” (св. Киприан Карфагенский. Письмо 63. К Цецилию о таинстве чаши Господней [[64]]).

В этом тексте заметна определенная симметричность: евангельская вера соотносится с тем, чему научил Христос, а Господнее предание - с тем, что Он совершил. Вера хранит учение Христа. Предание - плод Его действия. Вера питается Евангелием. Предание питается Литургией. Связь Предания и Литургии свт. Киприан поясняет тут же: “Но поскольку некоторые при освящении чаши Господней по невежеству или по простоте не соблюдают того, что совершал и заповедал совершать Виновник сего жертвоприношения и Учитель Господь наш Иисус Христос, то я счел необходимым написать тебе... А мы, пусть будет тебе известно, приняли заповедь сохранять предание Господне в приношении чаши Господней и не иное что совершать, как то, что ради нас совершено первоначально самим Господом”[cclv].

Еще раньше, во II столетии св. Ириней Лионский упоминал о неписаных преданиях также в контексте обсуждения практической молитвенной жизни христиан. Для него пример устного апостольского Предания — запрет на коленопреклонения в день Пасхи (утраченное сочинение “О Пасхе”) [[65]], празднование Пасхи обязательно в воскресный день и обычай предпасхального поста (см. Евсевий. Церковная история. 5,24,11).

Для Оригена (III в.) устное предание — это крещение детей (На Левит. 8, 3); обращение в молитве на Восток, чинопоследования крещения и Евхаристии (На Числа. 5, 1).

Для Тертуллиана апостольское предание — это троекратное погружение при крещении, евхаристия, крестное знамение, осеняющее лоб, запрет на пост и на коленопреклонения во воскресным дням и запрет носить венки[cclvi].

У св. Дионисия Александрийского (начало IV века) апостольское установление — это празднование воскресного дня (5 Беседа на книгу Чисел, 1).

Для св. Епифания Кипрского (конец IV века) помимо Евхаристии в качестве апостольского предания выступает “поминовение имен усопших” (Панарий, 76).

И св. Василию Великому (середина IV века) незаписанное устное предание говорит не о вероучении, а о литургической жизни: крестное знамение, обращение на восток, нестояние на коленях в воскресные дни. И самое главное - эпиклеза: “Мы не довольствуемся теми словами, которые упомянули Апостол или Евангелие, но и прежде и после них произносим другие как имеющие великую силу к совершению таинства, приняв их из неизложенного в Писании учения...” (О Св. Духе, 27). Кроме того, св. Василий тут же пишет: “Из сохраненных в Церкви догматов (dogmaton) и проповеданий (khrugmaton) некоторые мы имеем от письменного наставления, а некоторые приняли от Апостольского Предания по преемству в тайне”. По-видимому, рассуждает прот. Ливерий Воронов, последнюю часть фразы лучше было бы перевести так: “А некоторые приняли от Апостольского предания как переданные нам в таинственном священнодействии”... Что же касается выражения “переданные нам в таинственном священнодействии”, то оно, по всей вероятности, значит: “переданные нам в чинопоследованиях таинств” [[66]]. Позднее и преп. Иоанн Дамаскин скажет “это незаписанное предание апостолов” при объяснении практики молитвы, обращенной на восток (О Православной вере. 4,12,16).

Можно ли предположить,что апостолы интересовались лишь тем, чтобы их ученики имели правильные воззрения и не интересовались практической стороной их жизни? Можно ли предположить,что апостолы не учили христиан молитве и не устрояли литургическую жизнь созданных ими общин?

Не нужно забывать, что первые священные книги христиан появились около 20-ти лет спустя после Вознесения Господня, тогда как Вечеря Господня совершалась с первых же дней после сошествия Святого Духа на апостолов. Не все апостолы оставили после себя писания. Остались ли их проповедь и их труд бесследны и бесплодны? Если нет - то как и что было передано бесписьменными апостолами их ученикам? И можно ли при изучении истории христианства не принять во внимание факта существования апостольских литургий - Литургии ап. Иакова, Литургии ап. Марка и Литургии ап. Петра?

Тексты этих Литургий, очевидно, подвергались позднейшим обработкам, но с древнейших времен они связывались именно с этими именами. Не придать значения апостольскому литургическому преданию - значит не расслышать прямых слов Христа: “Я хлеб живый, сшедший с небес, ядущий хлеб сей будет жить вовек; хлеб же, который Я дам, есть Плоть Моя, которую Я отдам за жизнь мира” (Ин. 6, 49-51).

Древние Литургии - несомненный голос Предания. Отрицание их оценивается свт. Василием Великим как повреждение Евангелия “в главном”, как “сокращение” христианской жизни до христианских словес [[67]].

Но вот что удивительно: тексты древних Литургий мало в чем согласны между собой. В одних нет эпиклезы, в других нет установительных слов...

Св. Ипполит, приведя образ молитвы римской Церкви, тут же говорит: “Нет никакой необходимости, что бы он повторял те же самые слова, которые мы говорили раньше и заучивал их наизусть, вознося благодарение Богу” [[68]]. Значит, Предание не в словах Евхаристического канона, но в самой Евхаристии. Общее всех древних Литургий - это их плод. Разнятся молитвы. Но едина реальность Таинства - и потому едино восприятие евхаристического Хлеба как Хлеба Жизни, как соединения со Христом. Быть в апостольском Предании - значит жить Евхаристией.

Образу благочестия и молитвы был по сути посвящен уже 1 Апостольский Собор, отменивший ветхозаветную ритуальность. Литургический вопрос стал главным и на 2 Апостольском соборе: Иерусалимский собор 69 г. (о нем упоминает Евсевий Кесарийский) рассматривал вопрос о преемстве апостольского служения в связи с кончиной ап. Иакова Праведного (главой иерусалимской общины избрали Симеона, дядю Спасителя). Cвт. Ириней сказал об этом Соборе: “Те, которые знакомы со вторыми распоряжениями апостолов, знают, что Господь в Новом Завете установил новое приношение. Приношение евхаристии есть не плотское, но духовное... Совершив приношение, призываем духа Святого, чтобы Он показал эту жертву - хлеб телом Христовым и чашу кровью Христовой, дабы принявшие сии вместо-образы получили прощение грехов и жизнь вечную” [[69]]. И вновь в прямой связи с “распоряжениями апостолов”, то есть с преданием, оказывается молитва эпиклезы, призывание Духа Святого.

Суть решений Второго апостольского Собора св. Климент Римский, автор более ранний, нежели Ириней, передает так: “И апостолы наши знали через Господа нашего Иисуса Христа, что будет раздор о епископском достоинстве” - и по этой причине установили епископское преемство [[70]]. В связи с этим нельзя не вспомнить объяснение прот. Николая Афанасьева о том, что епископское служение в ранней Церкви было не административно-властным, а прежде всего литургическим - значит, и вопрос о преемстве, то есть основной вопрос 2 Апостольского собора был вопрос не дисциплинарный, а литургический: кто будет совершать таинство, кто будет на Трапезе священнодействовать на месте Иисуса.

В утверждении особых полномочий епископа на Вечери Любви видит “апостольский догмат” и св. Игнатий Богоносец (конец I века). В его Послании Магнезийцам (гл. 13) мы видим одно из самых ранних в христианской литературе упоминаний слова “догмат”: “старайтесь утвердиться в учении Господа и апостолов” (en tois dogmasin). Суть же послания в отстаивании прав епископа: “некоторые на словах признают епископа, а делают все без него” (4), а ведь на евхаристическом собрании “епископ председательствует на месте Бога, пресвитеры занимают место собора апостолов”. На эту тему - пять глав из пятнадцати. Остальные - против гностицизма; ибо увещание принять участие в Евхаристии немыслимо без утверждения со всей силой физической, телесной реальности Христа. Структура послания понятна: борьба с гностицизмом была борьбой за Литургию, за Евхаристию. А апостольский “догмат” - созидание Церкви Литургией.

В III веке св. Ипполит Римский скажет: “мы подошли к самому истоку предания” [[71]] именно перед тем, как рассказать о посвящении епископа, а затем - о совершении самой Евхаристии. Аналогично и св. Киприан Карфагенский к надлежащему исполнению епископского служения применяет характеристику: “Божественное предание и апостольское смотрение” (Послание 67, 5).

Почему столь важна апостольская преемственность для послеапостольского века? Дело в том, что Предание не есть сумма знаний, которые можно усвоить непосредственно, прочитав книжку когда-то жившего незнакомого человека. Предание - это введение человека в Тело Христово, в Богочеловечество. Как может ввести сюда постороннего кто-то, кто сам чужд ему? Ап. Павел однажды вопрошает: “Что ты имеешь, чего бы не получил” (1 Кор. 4, 7). А если не получил - что можешь передать?

В том-то и дело, что не Церковь хранит Предание, а Предание сохраняет Церковь, и вновь и вновь созидает ее, “прилагает”, по слову ап. Луки, людей к Церкви (Деян. 2, 47). В храм зашли обычные люди с улицы. Как становятся они не просто “собранием единоверцев”, но - “Телом Христа” (Еф. 1, 23)? Могут они сами себя сотворить такими? Нет - “сие не от вас, Божий дар” (Еф. 2, 8). Значит, не Церковь совершает Литургию, а Литургия совершает Церковь. В молитве эпиклезы молится священник: “ниспосли Духа Твоего Святаго на нас и на предлежащие Дары сия”. Люди, собравшиеся в храм на Литургию, на “общее дело”, и есть первый предмет, подлежащий освящению. Через причастие Телу Господню они сами из толпы единоверцев должны преобразиться в живое Тело Христово. Именно так ап. Павел именует Церковь (Кол. 1, 24). Животворящий Дух Божий, Дух Предания через вкушение Хлеба присозидает нас к Телу Христа. “И уже не я живу, но живет во мне Христос”...

Христос назвал Церковь не “духом Своим”, но “телом Своим”. “Дух” может быть невидим, “тело” же - слишком весомая характеристика, слишком зримая. А потому и протестантская попытка оправдать неисчислимость собственных расколов через теорию “невидимой единой Церкви” - это согласование богословия не с Писанием, а с веком романтизма и пиетизма. Люди же, предельно близкие апостольскому веку, считали иначе: “Никто да не обольщается! Кто не внутри жертвенника, тот лишает себя хлеба Божия” (св. Игнатий Богоносец. Ефес. 5).

Свт. Киприан напоминал, что “и таинство Пасхи, по закону, тоже требовало, чтобы агнец, закалаемый во образ Христа, снедаем был в одном доме. Бог так говорит: в дому едином да снестся, не изнесите мяс вон из дому (Исх. 12.46). Плоть Христова - святыня Господня - не может быть износима вон из дому; а для верующих нет другого дома, кроме единой Церкви” [[72]].

По “Учению 12 апостолов” именно открытое, совместное причащение видимому таинственному хлебу и созидает и являет единство христиан, единство Церкви: “Как этот хлеб был рассеян по холмам, и будучи собран, сделался единым, так да соберется Церковь Твоя от концов земли в Царствие Твое” (гл. 9).

Но, следовательно, там где нет Литургии - там нет и Церкви. “Чистое приношение одна только Церковь приносит Создателю, и все сонмища еретиков не делают приношения Богу. Наше же учение согласно с Евхаристией, и Евхаристия, в свою очередь, подтверждает наше учение” - свидетельствует св. Ириней (III век) [[73]][cclvii]. Чистую Жертву может принести Богу только истинная Церковь, а истинной может быть только та Церковь, которая создана истинной Жертвой. Вот откуда значение апостольской преемственности и в этой же перспективе уясняется опасность уклонения в раскол. Можно унести с собою из Церкви Библию. Можно унести учение. Нельзя унести Чашу Христову. А потому - не может быть self-made-Church, самодельной Церкви, воссозданной энтузиастами из исторической и онтологической пустоты. “Один хлеб, и мы многие одно тело, ибо все причащаемся от одного тела” (1 Кор. 10, 17).

Литургия же, как полнота Богочеловеческой реальности, может прийти только от полноты. Отсюда - рефрен апостольской проповеди: “что мы приняли - то и передаем”. Что апостолы приняли от Христа - то они передали и своим ученикам, и то, что передали апостолы Церкви, то Цер