Блохин Николай Владимирович
Бабушкины стекла
Ред. Golden-Ship.ru 2015
БАБУШКИНЫ СТЁКЛА
повесть
У Кати умерла бабушка. Катя бабушку очень любила и смерть ее переживала очень сильно, мама с папой даже испугались. Она горько рыдала, кричала: «Бабуся, бабуся!..» — и рвалась в бабушкину комнату, где та лежала уже прибранная.
Пока бабушка была жива, она баловала внучку так, как, пожалуй, не баловал никто из бабушек Москвы, хотя известно, что московские бабушки балуют своих внуков больше всех в мире. Мама с папой тоже баловали Катю, исполняя по мере возможностей все ее желания. Но чем больше они ее баловали, тем больше Катя им дерзила и меньше слушалась.
А вот с бабушкой все получалось как раз наоборот. Правда, бабушка и не требовала послушания: все Катины буйства и капризы она пресекала рассказыванием дивных сказок и историй. Рванет, бывало, Катя на плюшевом зайце штанишки, которые никак не хотели сниматься, обзовет их, стукнет заодно и зайца и его обзовет, а бабушка погладит Катю по головке, посадит к себе на колени, скажет: «Слушай, Катенька, какую я тебе историю расскажу», — и начнет:
— Жила-была девочка, звали ее Маша...
— Верующая? — спросит Катя.
— Да, — отвечает бабушка.
— Послушная?
— Да, конечно, раз верующая. Правда, забывчивая была: забывала иногда помолиться перед важным делом, например, когда есть садилась...
— Тоже мне, важное дело, — засмеялась Катя.
— Да ты погоди, — продолжает бабушка. — Так вот, собирается она однажды обедать. Руки помыла — и бегом за стол. «Стой, — говорит ей мама, она у нее верующая была. — Ты же не молилась». А Маша уже за ложку схватилась, и вставать, через табуретки к иконам пробираться ей лень. «Я про себя», — отвечает. Пробормотала быстро-быстро, так что и самой не понять, «Отче наш» — и снова за ложку, да впопыхах попала локтем на край тарелки. Суп-то горячий и плеснул на нее — на платье, на лицо, на руки! Как закричит Маша, как вскочит да ногами затопает, как заругается на суп: «Ах, негодный! — кричит. — Ах, противный, не буду тебя есть!» — «Да чем же суп виноват? — мама спрашивает. — Суп-то — ведь это вода, мясо да овощи бессловесные! Однако хоть и бессловесный он, суп-то, а сам не захотел, чтоб ты его ела».
Перестала Маша ногами топать и спрашивает: «Как это не захотел, почему это?» — «А потому, — строго-строго говорит мама. — Не сам, конечно, суп — Бог это не захотел, поняла? » Приблизила мама свое лицо к дочкиному и ласково так смотрит.
«Почему это Бог не захотел?» — все еще дуясь, спрашивает Маша. — «А ты у Него благословения спросила?.. И не плачь, не голоси, а радуйся: ты о Нем забыла, а Он о тебе — нет. Радуйся, что Он не хочет, чтобы ты без Его благословения что-то делала. Вот ведь как любит Он тебя, вот как предостерегает». — «Да ну, мам, всего лишь суп разлился, а ты сразу про Бога», — сказала Маша. Она уже успокоилась. «Экая ты, — погрозила ей мама пальцем. — То как кошка ошпаренная кричала, а то «всего лишь суп». Это не ты — это гордыня-капризуля твоя, ведьма гадкая, за тебя заговорила. Ей про Бога тошно слушать, вот и думает она про себя: лучше уж я орать перестану да все к пустячку сведу. «Пустячок-де: всего-то суп разлила». Я тебе!» — «Это какая же гордыня-капризуля? » — спрашивает Маша. «А такая: черная змеюка с козлиной головой. Когда ты с Богом на устах да в сердце, эта змеюка, как ни крутится, а добраться до тебя не может. А как ты про Бога забыла, так она — прыг в тебя и живет там, куролесит. В прошлый раз я ее ремешком вышибла, а она опять тут как тут. Что, еще раз за ремешок взяться?» — «Не надо за ремешок, мама», — присмирела Маша, потупилась. «То-то «не надо», — отвечает мама. — И малейшего дела нельзя без Бога делать. Да и нет их, малых да малейших дел — все дела большие. Суп сварить — дело, съесть — тоже дело, одежду почистить — дело, домик нарисовать — тоже дело. Кто в малом деле верен, тому большое доверится, а кто в малом неверен — кто же ему хоть что-нибудь доверит? Так Господь говорит. А Он не шутит». Вытерла Маша слезы и с тех пор про молитву никогда не забывала; памятлива стала на молитву, а на злость да на вопли забывчива. Вот такая история.
Соскочит Катя с колен бабушки — и опять за игры, а если снова что нападет на нее — тут же коленки бабушкины наготове, и новая история тут как тут. Так и коротали время, пока родители с работы не придут.
Мама и папа у Кати — инженеры. Умные страшно. Про все они знают, даже про то, чего никогда в жизни не видели.
— Мама, а откуда люди пошли? — спрашивает Катя.
— Тебе этого не понять: учиться надо... Иди спроси у папы.
— Папа, откуда люди пошли?
— Оттуда, — папа улыбается, — из обезьяны.
Катя хохочет: думает, папа шутит.
— А из какой обезьяны?
— Ее уже нет. Она взяла в руки камень, сделала из него случайно топор, ей понравилось, она сделала еще — и так постепенно стала человеком.
— А давай Маврику дадим камень и научим его быть человеком!
— Маврик — кот, — отвечает папа, — а нужно обезьяну. Они развитые, а коты неразвитые.
— А если мы его разовьем? — не унимается Катя.
— Его не разовьешь, ему в развитии предел положен.
— Кем?
Тут папа говорит:
— Погоди, выучишься — поймешь. Иди к бабушке.
И снова Катя с бабушкой, и снова слушает истории...
По воскресеньям, когда папа и мама отсыпались, бабушка вела Катю в церковь Казанской Божией Матери, что прямо напротив них, только дорогу перейти.
Родители были уверены, что бабушка ходит с Катей на рынок.
— Бабуся, а почему ты папе с мамой правды не говоришь, куда мы с тобой ходим?
— Эх, Катюша, — вздыхала бабушка, — не вместить им такой правды, шум да гам один выйдет.
— Бабуся, а ты чья мама?
— Мамина.
— А папе ты кто?
— Теща.
— А что же ты маму не научила Бога любить, когда она была маленькая? — допытывалась Катя.
— Мой грех, Катюша, мой грех... — вздыхала бабушка. — Я сама-то Бога совсем недавно полюбила. Да и то не крепко. Разве можем мы крепко любить!.. — И снова тяжело вздыхала. — Боялась я учить твою маму Бога любить, когда она была такой, как ты. Было чего бояться. Вырастешь — поймешь.
— Ты совсем как папа: «Вырастешь — поймешь»! — передразнивала Катя.
Бабушка только вздыхала.
В храме на литургии Катя пробиралась вперед и отстаивала всю службу замечательно. Бабушка уже учила ее: когда на службе устанешь сильно, молись Николаю Угоднику, проси подкрепления. А икона Николая Угодника как раз была рядом с Катей. С Николаем Угодником Катя была накоротке и звала его «батюшка Никола». Дома, однако, быстро терялось чудное настроение, храмом подаренное, которое бабушка называла «благодатью Причастия». Очень не любила Катя врать маме и папе про рынок, где они не были. Бабушка при этих завиральных рассказах так страдала, что даже в лице менялась, — однако все же не решились они сказать правду. Остаток воскресенья до вечера проходил у Кати, по бабушкиной мерке, плохо.
— Транжиришь благодать, как пьяный купчик отцовские деньги, — так говорила бабушка Кате и сидела все время в своей комнатке.
Мама все воскресенье была чем-то занята, и Катя носилась между ней и папой, который сидел за столом, что-то писал и постоянно поминал какого-то Понырева, которого обещал обязательно съесть.
— Как съесть? — спрашивала всякий раз Катя, хотя слышала это уже сто раз.
— Живьем, — говорил папа, не отрываясь от бумаг.
— А разве можно? Да и невкусно...
— Таких – надо. А будет невкусно — пожую и выплюну.
— Он твой враг?
— Он не только мой враг.
— А бабушка говорит, что врагов любить надо.
— Вот пусть она и любит.
А бабушка тем временем закрывала двери своей комнатки и даже Катю не впускала. Каноны и акафисты читала. Что это такое, Катя еще не знала.
И вот бабушки не стало.
Против своей воли, но все-таки повинуясь воле покойной, папа и мама похоронили бабушку церковным обрядом. Прошли дни. Катино горе притупилось, и она слегка ожила...
Как-то раз папа и мама начали осмотр бабушкиной комнатушки. Папа говорил, что в ней надо привести все в порядок, хотя и так все было в отличном порядке. Мама выразилась по-другому: «Освободиться от хлама». Вот тут-то и начались дивные чудеса, бесповоротно изменившие жизнь многих других семей, а не только Катиной.
Бабушкина комнатка в длину была — четыре шага, в ширину — два с половиной. Треть комнатки занимал старый-престарый комод с зеркалом, напротив комода стояла железная кровать, а в правом углу — тоже очень старая тумбочка. Ходить можно было только боком. На тумбочке были книги и иконы маленькие, а большие иконы, украшенные так, что заглядишься, висели над тумбочкой. Сорок пять икон и иконок было у бабушки.
— Иконы не выкидывайте, иконы отдайте мне! — звонко и дерзко заявила Катя.
Папа и мама оторвались от разбора бабушкиных бумаг и уставились на дочь.
— А тебе они зачем? — спросил наконец папа очень грозно, притом растягивая слова.
— А затем, — ответила Катя. — Бабушка их мне оставила и вам так наказала, я все знаю! Мои они! И вообще... по воскресеньям мы ходили не на рынок, а в церковь, вот. Э-э! — и Катя, сама того не ожидая, разинула рот и показала родителям язык... да и затряслась вдруг в горьких рыданиях. Спасли эти рыдания Катю от родительской расправы, и все дальнейшее выяснение шло почти в спокойном тоне.
— Ну-ка, ну-ка, — сказал папа и притянул к себе Катю, — расскажи об этом поподробнее.
И Катя с удивлением почувствовала, что не может рассказать так, как ей хотелось бы, так, чтобы родители поняли. О, если бы могла им все объяснить бабушка, но ведь даже и ее родители не понимали. Как-то так уж получалось, что всегда, когда а они с бабушкой выходили из храма, раздав всем просящим милостыню, вылетало быстро из Катиной головы то, что она видела и слышала, забывались молитвы и возгласы, из памяти души выветривалось чувство благоговения, которым она была охвачена в храме. Жизнь улицы и дома совсем не походила на жизнь храма, где, как говорила бабушка, живет Бог. Оказалось, что и историй бабушкиных, которых была, пожалуй, тысяча, не помнит она совсем. Папа ждал, а Катя не знала, с чего начать... Папа погладил ее по голове:
— Оболванила тебя бабка, чепуху всякую в головенку вдолбила...
Это папино богохульство и преобразило Катю. Никто из нас не знает, отчего наш взор часто просветляется тогда, когда нам сказано злое слово. Один Бог знает. Сколько раз от нас отскакивали умные и правильные нравоучения, а один лишь вздох укоризненный приводил вдруг в доброе чувство! Неведомы нам тайны собственной души, Один Бог их ведает. И Катя начала рассказывать. Оказалось, что она помнит, как крестили ее два года назад. Ничего больше не осталось в памяти от того времени, а крещение — помнит.
И если ее рассказ ошеломленным родителям покажется тебе, мой дорогой читатель, слишком складным для шестилетней девочки — не удивляйся: Бог даст, и у тебя случится такое же, если о Нем тебе придется говорить.
— Сначала было рождество Богородицы... — начала она.
— Какое рождество? Какой Богородицы? — вскричал папа. — Ты о ваших с бабкой делах говори.
— Никаких дел нету, — невежливо глянула Катя на папу. — А началось все с рождества Богородицы.
Больше папа не перебивал.
— Без Нее бы и Спасителя Христа не было, а значит, и вообще ничего бы не было, потому что не было бы христиан, а без них люди давно бы загрызли друг друга, как ты Понырева все загрызть хочешь. Папе и маме Богородицы, Иоакиму и Анне, Она была подарком от Бога. Праздник есть такой, осенью бывает — Рождество Богородицы. И вся земля в это время рождает, людям плоды отдает, которые ей Бог повелевает отдавать.
А в Христово Рождество, зимой, наоборот, на земле тишина и покой. Христос тихо родился, в пещере, в городе Вифлееме. Папа у Христа — Бог, а мама, Богородица, — человек, а Сам Христос, значит, Богочеловек, Бог Сын. Вся земля, все люди Его Рождению внемлют, ждут. И как родился — радуются, а до этого постились, ждали... А нехристи, когда христиане постятся, Новый год празднуют. А какой же Новый год, когда Христа еще нет? Не от чего года отсчитывать! А свершилось Рождество — тут и время наше пошло. Потом маленького Христа Спасителя в храм принесли Богородица и Иосиф-плотник, а Симеон праведный — он триста лет жил, ему обещано от Бога было, что не умрет, пока Спасителя мира не увидит, — сказал: «Ныне отпущаеши раба Твоего, Владыко, по глаголу Твоему с миром». Эту песню на каждой всенощной поют.
А когда вырастет Спаситель, Его Иоанн Креститель окрестит. Это праздник Крещения. Самый мороз на земле. Все христиане в храмах воду берут крещенскую, святую. И вся вода в этот день на земле — святая. Из всех святых вод крещенская вода — самая святая, целебная. Если с верой выпить ее — любую болезнь исцелит.
Потом, к весне ближе, масленица наступает, Прощеное воскресенье, все друг у друга прощения просят, и сразу — Великий пост. До Пасхи скоромное не есть, молиться и от зла воздерживаться надо.
Папа вздрогнул. Кто уж его знает — почему.
— В Великий пост два больших праздника — Благовещение и Вербное воскресенье. В Благовещение Архангел Гавриил посетил Богородицу и объявил Ей, что у Нее будет Сын. Сын Божий, Богочеловек.
В Вербное воскресенье Христос на осле в Иерусалим въехал. Как Царя Его встречали, а когда Он торгующих из храма Иерусалимского изгнал и стал доброте да кротости учить, а не войска собирать, чтоб римлян побить — потому что тогда Иерусалимом римляне владели, — возненавидели Его иудеи и замыслили убить.
И убили, на Кресте распяли в Страстную пятницу, а в четверг Спаситель подарил людям Причастие, чтоб каждый день Его Тело ели и Кровь Его пили во здравие души и тела. Только надо говорить не «ели и пили», а «вкушали». И каждый день на литургии мы, — теперь вздрогнула мама и даже за сердце схватилась, — их вкушаем. Но Тело и Кровь Его — они в виде вина и хлеба, а иначе людям не вместить, иначе страшно. А претворяются хлеб и вино в Тело и Кровь Духом Святым, Который нисходит с Неба в алтарь. Священник об этом Его просит, молится — Он и сходит. А еще на литургии Евангелие читают, мертвых поминают, чтоб не в аду, а в Царствии Небесном жили. И живых поминают, чтоб хорошо и без греха на земле жили. И поют, так сладко и красиво, как нигде больше не поют! А всего красивее на Пасху поют: «Христос Воскресе!» Всем великая радость, всех праздников Праздник. И в колокола всем разрешают звонить, и я звонила. Распяли, похоронили, а Он воскрес, и для всех теперь, кто в Него верит и Его слушает, Царствие Небесное открыто. И врата Царские в алтарь всю Светлую седмицу открыты. Через две недели Пасха — сами увидите.
Наконец папа и мама очнулись,
— М-да-а! — сказал папа. — Сла-ав-ненько, нечего сказать.
Это верно, что сказать ему нечего было. Взрослые часто, когда им нечего сказать, говорят «м-да» или «ну и ну», а после этого «хо-ро-шо» или «вот те на» и, наконец, бессмысленное «нечего сказать». Мой юный друг, когда ты будешь взрослым и тебе будет нечего сказать — промолчи.
Катя тоже была поражена тем, что так складно выплеснулось из ее уст на голову родителям, которым нечего было сказать. Сейчас ей казалось, будто это бабушка стояла рядом и говорила родителям то, что когда-то говорила Кате. Но ведь не только бабушкины слова выходили из Катиных уст! Нет, и своих, из души идущих слов очень много было! И откуда они там взялись?
— Катерина, выброси немедленно всю эту глупость вон из головы! Это я тебе говорю, слышишь?
Катя, конечно же, слышала, что говорила мама. Тем более что говорила она это... Каким словом объяснить, что за голос, что за тон были у мамы? Если бы повесть эта предназначалась только взрослым, я б назвал его железным, каменным, ледяным. Ну а ты, мой юный читатель, представь просто, что нашел где-нибудь в овраге заряженную мину и решил испытать в квартире, взорвется она или нет. А когда тебя схватили за руку, ты заявляешь, что у тебя еще одна есть и ты все равно ее испытаешь. Скажи, каким голосом тебе мама скажет: «А ну-ка, выброси это из головы»? Вот точно таким же и сказала мама Кате.
Во что бы перешли мамины угрозы и чем бы все это кончилось, неизвестно. Возможно, интеллигентный папа на примере обезьян и кота Маврика доказал бы Кате, что Бога нет и не может быть, потому что не может быть никогда. Нечего теперь гадать. Это теперь совсем неинтересно, а начинается-то как раз самое интересное. Самое удивительное начинается.
Во время всего этого разговора папа и мама сидели в разных углах комнаты: папа на кровати, а мама на стуле у двери. Катя стояла напротив огромного зеркала и, когда поворачивалась к нему, видела себя, а вот папа и мама, посмотри они в зеркало, себя бы не увидели, а увидели бы друг друга. Таков закон зеркал. И они посмотрели. И они увидели. Мама закричала вдруг так, как если бы из зеркала на нее прыгнул тигр. Папа не закричал, а выпучил глаза, повалился назад и издал короткий хрипящий звук. Катя испугалась и тоже повернулась к зеркалу. И она сразу поняла, что в зеркале она какая-то не такая. Никакого румянца на щечках нет, лицо какое-то серое, и нос слегка кривоват, и губы не такие розовые, как всегда, и уши оттопыренные. Катя удивилась, вгляделась: вроде она стоит в зеркале и... не совсем она.
— Ой! — опять вскричала мама. — Господи, что это?!
Она вся дрожала и показывала рукой на зеркало. Потом шагнула к нему, чтобы увидеть себя, и тогда Катя заголосила, да, пожалуй, пострашнее Маши из бабушкиной истории, когда та на себя горячий суп пролила. Мамино платье в зеркале было в должном порядке, на руки и ноги Катя не обратила внимания — да и на что тут было еще внимание обращать, когда вместо маминого лица в зеркале из маминого платья торчала жуткая бесформенная всклокоченная башка с ужасной оскаленной харей. Да-да, по-другому никак нельзя назвать то, что обыкновенно было маминым лицом. Громадные зубищи, губищи отвислые, так что подбородка не видать, и глазищи... страшные, нечеловеческие какие-то, маленькие и злые. И почти нет лба. И все это черно-кровавого цвета, а глазищи — белые. Они хоть маленькие, но назвать их глазами просто язык не поворачивается.
Справа от Кати в зеркале возник папа. Но разве это был папа?! Его лицо, прости Господи, даже харей нельзя было назвать. Его глазищи, наоборот, в отличие от маминых, были с блюдце, а черные зрачки, будто кляксы чернильные, смотрели так страшно и в то же время притягивающе, что Катя, хоть и трепетала от ужаса, не могла оторваться от них! Все остальное на этом бывшем лице можно, конечно, описать... Однако пойми меня, юный читатель, очень не хочется.
Поверь, что страшное и злое описать писателю куда проще, чем красивое и доброе. Точно в пальцы, которые ручку держат, и в голову, которая этими пальцами командует, вселяется некая сила: она и слова смачные подсовывает, которых не знал до той минуты, да как раз к месту! И удовольствие даже от этого описания чувствуешь... Очнешься от этой силы, глядишь — и-и, сколько настрочил! Избави, Господи, от этой силы. Так что обойдемся, наверное, без точного описания бесовской маски.
— Что же это такое, Костя? — наконец спросила мама. Голос дрожал и заикался. И сама дрожала, но, слава Богу, больше уж не кричала. Папа с мамой переглянулись, снова посмотрели в зеркало, снова переглянулись и опять — в зеркало. Мама приблизила лицо к зеркалу, дотронулась до своего отражения, провела по нему пальцами и, теперь уже шепотом, произнесла:
— Господи, что же это такое?
А папа улыбнулся — и какую же отвратительную гримасу состроило в ответ его отражение:
— М-да! Интересненько! Свет мой, зеркальце, скажи, да всю правду доложи... — но, несмотря на улыбку, его всего передернуло. — Я думаю, что из-за Катькиного рассказа мы все немножко сошли с ума. Пойдемте-ка поедим да подумаем, а там посмотрим, — бодро закончил папа.
И папа с мамой, оглядываясь на зеркало, вздыхая и восклицая, вышли из бабушкиной комнатки. Они сели за стол напротив друг друга, и папа опять сказал свое знаменитое «м-да» и виски потер, а мама вздохнула и покачала головой.,.
— Пожалуй, они тебе великоваты, — сказал вдруг папа, глядя маме за спину, и улыбнулся.
Мама обернулась. Перед родителями стояла Катя. Она была очень серьезна, и на ней были надеты бабушкины очки. Тут и мама улыбнулась. А Катя на улыбки родителей ответила так:
— Я вас в эти очки вижу такими же, как в зеркале.
— Что?! — Папа вскочил и чуть стул не опрокинул. — Ну-ка, дай сюда. — Он быстро снял с Катиного носа очки и надел. Долго смотрел на маму, потом снял и сказал со вздохом: — Да. Та же морда. Ну, и я, естественно, такой же.
Катя кивком головы подтвердила, что такой же. Мама стала суетиться и искать на столе свои очки — она была близорука — нашла, нацепила дрожащими руками и вскинула глаза на папу, потом на Катю.
— Ну и что? — спросил папа. — Все нормально? — Он хоть и вопросительно спросил, но по его голосу слышно было, что он в этом и так уверен.
Мама, сглотнув воздух, кивнула головой.
— М-да, чудят бабусины вещички, — многозначительно сказал папа. — Ин-те-рес-нень-ко.
А Катя стояла тихая и задумчивая. Обед прошел молча и тягостно, кусок никому не лез в горло. Папа и мама пустыми глазами смотрели в свои тарелки и ели машинально...
Пустые глаза — это вот что значит. Когда ты, мой дорогой друг, чем-нибудь сильно занят, твои глаза поглощены этим занятием; на себя в этот момент ты, конечно, не смотришь. Но если кто-нибудь на тебя посмотрит, увидит их работающими — думающими, сосредоточенными, веселыми, грустными. Да-да, грусть — это тоже работа глаз, никто никогда не скажет, что грустные глаза — пустые. И даже когда глаза отдыхают, они ни в коем случае не пустые. Перед сном, когда ты смотришь в потолок, они у тебя усталые и готовятся смотреть сны. Итак, глаза всегда куда-то смотрят, хотя бы в потолок, а пустые глаза смотрят в никуда и — ничего не видят. Мечтательные глаза, кстати, тоже можно назвать пустыми. Ведь мечта — это «фу», нечто несуществующее. Пустым делом занимается тот, кто смотрит на то, чего нет.
После обеда все немного оттаяли, успокоились. Мама с папой только и делали, что в очки и на очки смотрели и к зеркалу бегали, а папа его еще и обследовал, то есть ощупал, со всех сторон и сказал: «М-да», — и, конечно же, добавил: «Интересненько».
Папа и мама корчили зеркалу рожи, и такое от этого получалось отражение, что не приведи Бог и в страшном сне увидеть. Катя же сидела тихо и в родительской суетне, на игру похожей, не участвовала. На душе у нее было тяжело.
А родители, навосклицавшись, надивившись странному явлению, совсем успокоились и решили срочно вызвать дядю Лешу, папиного брата, а Катиного дядю — большого ученого. Они уже развеселились, а папа, надев очки, даже похохатывал, когда на маму смотрел. Особенно, когда она руками махала и прикрикивала: «Перестань!»
— Дядя Леша будет в восторге, — сказал папа.
Катя же никак не могла взять в толк, чем здесь восторгаться, и все больше мрачнела.
Наконец, дядя Леша пришел. Папа жестом остановил его в дверях, навел бабушкины очки и глянул... И так вдруг засмеялся, что поперхнулся и закашлялся. Иногда про такой смех говорят: «Заржал». Но мы так не будем говорить. И ты, мой юный читатель, никогда не говори так про человека, даже если это очень похоже: ведь человек не лошадь.
Мама сняла с папиного носа очки, надела и тоже засмеялась. Катя подбежала:
— И мне дай. — Она, взглянув, вскрикнула ужасно и очки отбросила так, что папа едва перехватил их на лету.
Дядя Леша настолько был страшнее папы и мамы, насколько их морды через очки были страшнее их настоящих лиц.
Дядя Леша конфузливо и галантно улыбнулся в ответ на все это и спросил:
— Так что все это значит, граждане родственники?
Ты хочешь спросить, дорогой читатель, что такое «галантно». Это когда твоя мама (очень хорошо, если подобного не было в твоей семье) полчаса, положим, рассказывает папе, какая плохая тетя Клава (назовем ее так), и вдруг — звонок в дверь, и на пороге тетя Клава. «О, — говорит мама, — как я рада». Мамину улыбку при этих словах вполне можно назвать галантной. И конфузливой тоже.
— Да вот, дядя Леша, ознакомься, — сказал папа уже серьезно, хотя и не без улыбки. — Надень-ка, — и он протянул дяде Леше очки.
Дядя Леша надел очки и взглянул на папу. Брови у него поехали на лоб, лоб сморщился, рот раскрылся, а сам он как бы присел, напружинился. Несколько мгновений он пробыл в такой неудобной, смешной позе и переводил взгляд с папы на маму. Затем выпрямился, снял очки, протер их, опять надел и, держа уже руки в боки, снова осмотрел через них маму, папу и Катю. На Катю он глядел почему- то гораздо дольше. Он был спокоен и задумчив. Ученый ведь!
Потом папа проводил его к зеркалу, и он обстоятельно изучил свое, папино и мамино отражения. Катя наотрез отказалась и смотреть, и демонстрировать.
— Так. Очки мне на исследование дадите? — спросил дядя Леша.
— Нет, — ответила Катя, — они бабушкины.
— Хоть одно стеклышко? — Дядя Леша сел перед Катей на корточки, и его глаза оказались на уровне глаз Кати. — Да я тебе его верну. Я только узнаю, отчего оно такие чудеса показывает, и отдам.
— А ты узнаешь?
— Обязательно. Человек, когда захочет, все может узнать.
Катя с сомнением посмотрела на дядю Лешу.
— Ты ученый?
— Ага, — почему-то с улыбкой ответил дядя Леша. — Но, если бы я был просто ученый, я бы никогда это не разгадал. Просто ученый посмотрит в это стеклышко и с ума сойдет или скажет, что это чепуха и быть этого не может. А я, видишь ли, в свободное от бездельничанья на работе время, — все взрослые улыбнулись, — занимаюсь парапсихологией. Это... это... как бы тебе объяснить — наука, изучающая психические и духовные силы человека. Она стремится дать человеку возможность взять эту силу в руки: огня не бояться, предметы двигать на расстоянии... Я ведь почти могу уже на столе маленькие чашки передвигать! В общем, стремимся душой управлять. Я ведь верю, что душа — та душа, которую пощупать нельзя, — она существует.
— А в Бога ты веришь? — спросила Катя.
— Фу, Катенька, скоро в первый класс пойдешь, а о таких глупостях говоришь! Какой там Бог?! При чем тут Бог? Просто в природе все запрятано. Надо шире и зорче смотреть.
— Так ты колдун, что ли?
— Точно. В какой-то мере — да. В темные века людей, повелевающих духовными стихиями, колдунами называли. И даже на кострах сжигали.
— Правильно сжигали, — вдруг сердито заметила Катя.
— Как?!
— А что же еще делать с колдунами, если они колдуют и к Богу повернуться не хотят?
— А что это ты про Бога так часто упоминаешь?
— Потому что я в Него верую.
Дядя Леша выпучил глаза так, как не выпучивал их, когда в бабушкиных очках впервые на папу и на маму смотрел. И затем вопросительно посмотрел на папу. Папа махнул рукой и сказал:
— Мы уж тут наслушались... Денек!..
О мой юный читатель, ты, возможно, уже устал от дяди Леши и его умного многословия. Ничего не попишешь — ученый! Ученые сродни вам, детям, только не по чистоте сердца, а по любви к играм. Ведь наука для них – что для вас шайбы или куклы. Да еще и хвастают притом: «Мы – одержимые!» Про одержимость ты подробнее позже узнаешь, а сейчас я открою тебе один дяди Лешин секрет, его страшную тайну. Он ведь в самом деле бездельничает на работе, у взрослых это бывает (спроси у своих родителей), и не в этом, конечно, тайна. Во время безделья на работе он постоянно думает об аппарате, который конструирует и строит дома. Аппарат этот он назвал душеловкой. Вроде мышеловки, только не мышей ловить, а души человеческие. Душа ведь только у человека есть — у зверей ее нет. И на душу человеческую аппарат его уже реагирует. Грандиозный успех! Лампочка красная загорается, если рядом человек стоит. Если же вместо человека собаку поставить, лампочка не загорается. Вот какой дядя Леша. Он как раз рассказал уже Кате про аппарат.
— А зачем тебе такой аппарат, дядя Леша? — спросила Катя.
— О, — ответил тот, — он принесет много добра. Когда удастся загнать (так и сказал — «загнать», ученый! душу, отделив ее от тела, в мой аппарат) ее же можно изучать, узнать, из чего она состоит, лечить душевные болезни можно... О... — что-то еще хотел сказать дядя Леша, но Катя его перебила:
— Дядя Леша, так если ты у человека душу отнимешь, человек же умрет.
— Ну да... Но мы ему обратно ее вернем — оживет. Да и вообще, мертвых людей оживлять будем, душу впрыскивать будем. Наконец, делать можно будет души — как булки печь! Будем, Катя, вместо Бога!.. А стеклышко мне это очень бы сейчас пригодилось. Понимаешь, может быть, и не придется от человека отнимать душу: нам ведь увидеть ее достаточно будет! А стеклышко это... Как бы тебе сказать, оно, по-моему, краешек души видит! На кого твой папа через очки похож?
— На беса.
— Фу, Катя, опять ты! Это стеклышко видит только черную часть души и показывает нам эту черноту в понятном для нас виде, в виде страшной морды. Но черная часть — это не обязательно зло, то есть это даже совсем не зло. Ведь черная икра вкусная, да, хоть и черная? — Дядя Леша улыбнулся. — А черная составляющая души, — ох уж эти ученые! — это могут быть неправильные — неправильные, слышишь, а не злые — мысли, неверное видение окружающего мира... и все такое. Сколько дважды семь будет? — вдруг спросил дядя Леша.
— Не знаю, — ответила Катя.
— Вот видишь, не знаешь, а незнание — это тоже черная область, потому что цель души — познавать мир.
— А бабушка говорила, что цель души — Царствие Небесное.
— Тю, опять ты за глупости!.. Ладно, это трудности твоих родителей. М-да, ин-те-рес-нень-ко, — проговорил дядя Леша папину приговорку. — Только непонятно, — сказал он, задумчиво глядя на стеклышко, — почему они светлую часть души не видят? Почему такой примитивный образ черной ее части? Да и вообще, откуда вы взялись, милые стеклышки?.. А Бога да беса выкинь из головы. Разве может человек быть бесом?
— Нет, — твердо ответила Катя, — человек бесом быть не может, а бес в человеке может быть — так бабушка говорила. А стеклышки эти,— Катя на секунду задумалась, — никакую не черную часть души видят, а всю душу — такой, какая она есть. Вот.
— Что ж, у меня такая черная душа? Такой плохой я человек? — спросил дядя Леша и снова нагнулся к Кате.
— Значит, так.
— Я плохой человек? Я что, похож на плохого человека?! Да я ничего в жизни злого не сделал.
— Богу виднее, — вздохнула Катя. — Бог по-другому меряет, не то что люди. Все безбожники себя считают хорошими, а христианин должен считать себя худшим из всех людей — так бабушка говорила.
— Это для чего же я должен на себя наговаривать? — уже даже раздраженно спросил дядя Леша.
— Не наговаривать, а недоговаривать, — поправила Катя. — Ты в Бога не веришь — значит, главную заповедь нарушаешь. А что ж про другое тогда говорить! А папа, — Катя перевела строгий взгляд на папу, — потому на беса похож, что Понырева от злости съесть хочет, а врагам прощать надо — так бабушка говорила. И в Бога он не верит.
Лицо у папы изменилось, стало сердитым, но дядя Леша, который не хотел, чтобы скандал был при нем, сделал папе знак рукой, чтобы тот молчал, и спросил Катю:
— Так что ж, по-твоему, кто в Бога не верит, тот на беса похож? Ты только сама ответь — большая ведь уже, — на бабушку не кивай.
Катя задумалась. Но только чуть-чуть. Когда, бывало, папа давал Кате задачи по арифметике или из конструктора и говорил: «Подумай», — ох, тяжело это думанье получалось, а сейчас ей удивительно легко думалось и вспомнилось.
— Да, — твердо сказала Катя, — потому что Бог милостив и принимает всех, кто приходит к Нему, что бы они ни натворили до этого.
— О! — Дядя Леша поднял вверх глаза. — Ты прямо как опытный проповедник говоришь. Ну и ну! А в чем же это Он Себя проявляет?
— В творениях Своих... Так бабушка говорила, — все-таки добавила Катя.
— М-да, я вижу, спорить с тобой — гороху надо наесться. Так даешь мне на время стеклышки?
— Даю. На время.
— Назовем-ка мы эти стеклышки духовными очками, видящими нашу душу!
— Тьфу! Чтоб вас, болтунов! — резко и громко прозвучал папин голос. Довели-таки его, не сдержался.
Сначала он повернулся к Кате:
— С тобой и со всеми твоими «так бабушка сказала» я разберусь особо.
Затем он повернулся к дяде Леше:
— А ты-то, кандидат наук! В душу веришь! Стыдно. Ничего нет в человеке, кроме мяса, костей, нервов и крови.
Катя засмеялась так, что все вздрогнули. А папа, которому бы на этот смех рассердиться еще больше, вдруг остыл.
— Папа, а как же зеркало, стеклышки? — спросила Катя.
Папа махнул рукой:
— Разберемся.
— Точно, — подтвердил дядя Леша, надевая плащ, — разберемся. Ну, я пошел.
Слова Кати о Боге так поразили дядю Лешу, что, пока он рассказывал Кате про свой аппарат, испуганное выражение не сходило с его лица. Так и не сошло до самого его ухода.
— Ладно, пойду проветрюсь, — сказал папа, — а то от этих зеркал, стекляшек и душеловок в самом деле с ума сойдешь. А с тобой, — добавил он, обращаясь к Кате, — завтра говорить будем. Воскресенье, времени хватит. Я с тобой литургию проведу.
От этих слов Катя вздрогнула и поежилась. И папа пошел проветриваться. А проветриваться он пошел в пивной зал, что напротив, чтобы пива выпить и, может быть, вина. У взрослых дядей, к сожалению, такое желание часто появляется. Про всех, у кого появляется это желание, говорят: «Душой слаб». И папа, хоть и считал, что в человеке нет ничего, кроме мяса, костей, нервов и крови, сам, однако, говорил про себя гостям с улыбкой: «На хорошее винцо я слаб душой».
Винцо, как ты, наверное, сам догадываешься, здесь ни при чем. Раз уж слаб на вино, так и во всем слаб. Но ты, конечно же, понимаешь, что крепость души — это совсем не то, что крепость мускулов. Ох, сколько их, крепких мускулами и хилых душой! Ты, наверное, сам часто замечал на улицах пьяных дядей с сильными мускулами. А душа их, значит, мускулам не чета. Жалей их, мой юный читатель, всех слабых душой, жалей и не осуждай. И, Бог даст, откроется тебе, как стать крепким душой. Только на физзарядку не надейся. Физзарядка не поможет. Вот отчего папе Катиному понадобилось пивом проветриваться, а он ведь каждое утро такую физзарядку проделывает, что Боже упаси.
Дело в том, что взрослый, когда чего-то не понимает и понимает, что понять этого «чего-то» он ну никак не может, он, знаешь, что делает? Он начинает злиться, а взрослая гордыня-капризуля, сидящая в нем, искать начинает, на ком бы злость сорвать. И чаще всего срывает на домашних своих. А как ему с гордыней-капризулей справиться, когда у него в душе оружия против нее нет? Разве может быть духовное оружие у мяса, костей, нервов и крови? Нет, конечно же. Одно остается — забыться. Слабые душой любят забываться.
Пожалей их и не осуждай.
Итак, папа ушел проветриваться. Маме очень хотелось начать с Катей разговор про их жизнь с бабушкой, но она вдруг поняла, что совершенно не знает, с чего начать. И еще она поняла главное: теперь запрещать и кричать уже нельзя, сегодня с Катей случилось что-то такое, чего уже не свернешь в ней никакими запретами, криком и нотациями.
Взрослые и писатели очень любят такие слова, как «что-то», «какое-то», когда речь идет о том, чего они сами не знают и, мало того, не узнают никогда. Так говорят о непостижимом. О, на свете очень много непостижимого: например, бесконечность, например, любовь и то, что случилось с Катей. Говорят, будто древние люди думали, что земля стоит на трех китах. Так вот, жизнь души также покоится на трех китах — разуме, воле и чувстве. Причем чувство, самое, казалось бы, последнее из всех трех, оказывается гораздо понятливее, когда человек приступает к непостижимому. Мама чувствовала (чувствовала!), что разумом и волей не понять ей Катю, а чувство материнское говорило: «Нет никакого повода для беспокойства!»
Пока еще, конечно, очень хотелось маме разубедить Катю, однако третий кит души очень этому мешал. Почти все время, пока папа проветривался — а проветривался он долго, — мама и Катя молчали. Молча они постояли немного перед зеркалом (очень гадкая все-таки рожа была в зеркале!), потом так же молча поужинали.
— Мама, — спросила Катя, — а колбаски сухой нет?
— Нет, — ответила мама.
— А почему?
— А потому что у нас денег нет. До нашей получки еще пять дней, а денег у нас пять рублей — по рублю на день.
Никогда до этого мама не говорила Кате о деньгах и о том, что денег у них мало.
— Так мы бедные?
Мама улыбнулась и сказала простую правду:
— Да, мы бедные. Нам с папой мало платят, хотя работаем мы много.
— А давай я буду у храма милостыню просить — там всем дают! Может быть, там нам больше заплатят.
— Нет, Катя, попрошайничать нехорошо, — укоризненно сказала мама.
— И не попрошайничать вовсе, а милостыню просить! В бедности ничего нет зазорного. Всем нельзя быть богатыми. Если у всех богатых все отнять и бедным отдать, то всем все равно не хватит. Те, кому не хватило, обидятся и будут думать, как бы снова отнять у тех, кому досталось. Как говорила бабушка, чертоворот получится.
— Катя, я хочу сказать, что если можешь работать, то надо работать, а не милостыню просить.
Катя подумала чуть-чуть, и ей показалось, что мама права.
— Главное — не завидовать, да? И на бедность не обижаться? — спросила Катя.
Мама со вздохом и улыбкой согласилась и сказала еще:
— Кто не работает, тот не ест. Это основной закон нашего общества.
А Катя вдруг засмеялась:
— И никакой это не закон нашего общества, а так апостол Павел сказал почти две тысячи лет назад. Мне про него бабушка рассказывала.
— А кто этот Павел?
— Ученик и апостол Христа Спасителя. Всем правду про Христа рассказывал... А я тоже пробовала про Него Ваське рассказывать, а он только смеялся. Дурак. Рыжий задавака!
— Но-но! Во-первых, Вася, а не Васька, а во-вторых, знаешь народную поговорку? Не тычь на соломинку в чужом глазу — из своего бревно вынь.
— Так это не поговорка, мама, — так Христос Спаситель учил, это Его слова.
— Что?! — Мама ужасно удивилась. — Правда?
— Да, мне бабушка про это в Евангелии читала.
— Да ну, у тебя сейчас, о чем ни заговори, все Христос получается.
Катя надулась и отвернулась.
— Ладно-ладно, не дуйся, — шутливо сказала мама. — Вон отец идет, иди спать готовься.
От папы вином пахло так, будто целую бочку на пол разлили.
— Так. А теперь будем разговаривать, — сказал он, приближаясь к Кате.
— Не надо сейчас разговаривать, — встала между ними мама.
— Нет, надо, — сказал папа и качнулся. — Бога нет, понятно?
— Да ты в зеркало на себя глянь! — воскликнула мама.
Она имела в виду обычное зеркало. Вид у папы был очень смешной и неприятный.
— Да, действительно, пойду-ка я гляну на себя в зеркало, — сказал папа пьяным голосом и пошел в бабушкину комнату.
Вскоре истошный крик раздался в бабушкиной комнате, и папа выскочил оттуда, громыхнув стулом. Глаза у него стали трезвые, но страшные — красные, выпученные.
— Что? — испуганно спросила мама.
— Кошмар, — только и сказал папа. Сказал очень хриплым, глухим голосом. Он махнул рукой и пошел спать.
Катя тоже легла в постель. А мама, дождавшись, когда они заснули (а заснули они скоро), пошла тихонечко в бабушкину комнату. Мимо зеркала она прошла отвернувшись и подошла к столу, где лежали бабушкины книги. Она долго смотрела на лик Богородицы. На руках Богородицы восседал Младенец с сияющей головой и тоже смотрел на маму. Мама вздохнула и стала искать Евангелие. Наконец нашла. Развернула и увидела, что их четыре. Она почему-то закрыла глаза и открыла наугад. И сразу ей бросились в глаза строки: «Блаженны нищие духом, ибо их есть Царствие Небесное».
«Это как же? — подумала мама, и в душе ее возник протест. — Что ж хорошего, если нищ духом? Что-то тут не так». Не согласилась мама с этими словами и стала читать дальше: «Блаженны плачущие, ибо они утешатся. Блаженны милостивые, ибо они помилованы будут». Слова были понятны, непонятно только было, где они утешатся и где помилованы будут. Потом мама посмотрела на первую фразу про нищих духом и поняла, что все это будет в Царствии Небесном. Мама вздохнула. Царствие Небесное она представить не могла, поверить в него не могла. Но, прислушавшись к себе, мама заметила, что злости в ней нет — той злости, которая охватила ее, когда Катя вдруг про иконы заговорила. Мама перевела глаза на следующие строки: «Блаженны кроткие, ибо они наследуют землю». С этим мама совершенно не согласилась, так что даже очки свои с носа сбросила. «Наоборот же, — закипел в ней протест, — кротких все обижают, оттесняют! Кто сам за себя не постоит — никто за него не постоит!» Маме почему-то вспомнилась сказка, как кроткого и доверчивого зайца лиса из дому выгнала. «А вспомни, чем сказка закончилась», — вдруг будто кто посторонний ей на ухо шепнул. Мама сморщила лоб, задумалась. Да, на силу нашлась сила. Выгнал петух лису. Не кто-нибудь — петух! А медведь могучий не мог выгнать. И получил-таки кроткий заяц свою избушку. Это неожиданное размышление заставило маму снова прочесть про кротких. Она вспомнила свою мать, Катину бабушку. Уж такая кроткая — дальше некуда! Ей даже место в автобусе не уступали. А была ли она несчастлива? Маме сейчас показалось, что не было на свете счастливее бабушки, хотя все ее владения — комнатушка маленькая. Может быть, спокойное удовольствие от того малого, что имеешь, и мир в душе — и есть то, что здесь названо «наследуют землю» ? У мамы даже немного голова закружилась, как она свой ум напрягла. «За этими шестью словами еще многое кроется»,— подумала она. Столько вдруг мыслей стало в голове появляться! Сочетание «мир в душе», которое возникло впервые в ее разуме, она также не совсем поняла. И что еще с ней впервые случилось — это потребность размышлять и искать глубину в словах при чтении. Ни одна книга до этого не возбуждала такой потребности. Вспомнился ее муж. Вот уж в ком кротости, как говорят, ни на грош. И на работе он ругается, за правду воюет... Ну и что? Много навоевал? И зарплата у него меньше всех, да и вообще...
Мама прекратила думать и стала читать дальше: «Блаженны алчущие и жаждущие правды, ибо они насытятся». Где они насытятся правдой, это мама сразу поняла: в том же Царствии Небесном. Но не стало оно ей ближе. Она подумала еще и согласилась с тем, что прямо из этих слов вытекает: на земле правдой не насытишься! Что-то (ох уж это «что-то»!) мешает. Один мамин знакомый правдоискатель пять лет пороги разных высоких чиновников обивал, справедливость восстанавливал. Восстановил. А сам таким злющим и нервным стал, что не подойти. Невмоготу с ним жить стало, и ушли от него жена и дети. Вот тебе и «правду нашел»!
Вообще-то, мама, как и любой нормальный человек, хотела бы на земле увидеть правду. И ей казалось, что она есть обязательно, не может не быть. Но она совсем не такая, видно, как ей представляется. И, конечно, не такая, какую искал ее несчастный знакомый. «Не такая, и искать ее надо не там», — заключила про себя мама.
«Блаженны чистые сердцем, ибо они Бога узрят». Мамино сердце забилось чуть-чуть сильнее, когда она прочла эти строки. Оно ей всегда представлялось чистым и незлобивым.
А что все-таки такое — чистое сердце? У Кати чистое оно? Нет, мама это сразу поняла: и капризничает она, и злится. «А уж я-то...» — подумала про себя мама. Она имела в виду злость на что-либо, которая так часто в ней вспыхивает.
Она тут же почувствовала огромную неправду той мысли, будто сердце ее чистое и незлобивое. Как же надо вычистить сердце, чтобы вообще не злиться? «Да это невозможно!» — даже возмущение послышалось маме в собственных мыслях. Возмущение против Того, Кто так учил. Невозможно же! «А вдруг возможно? » — опять будто кто со стороны спросил. Маме вдруг очень захотелось взглянуть чистым сердцем, чтобы напрямик узнать, есть ли Он — Бог? И еще ей почему-то захотелось, чтобы Он был!
Мой юный читатель, если ты почувствуешь, что тебе хочется, чтобы Бог был, знай: это вера стучится в твое сердце. Открой ей.
Маме вдруг стало страшно. Она вспомнила, что когда-нибудь она умрет. Эта мысль показалась ей безумием. Она почувствовала, что только одно у нее есть желание в жизни, ничего ей больше не нужно. Желание это — жить вечно. Она возмутилась неустроенности и бессмысленности жизни, где надо умирать. Ох, как бы хорошо, чтобы было Царствие Небесное!
«Как поверить в него?!» — едва не вырвался крик из маминых уст. Она закрыла глаза, закрыла книгу. Ужасно она все-таки устала. Затем открыла глаза и опять открыла книгу. Глаза ее упирались в строчки: «Ищите и найдете, стучите и откроется вам».
Как завороженная смотрела мама на эти строки. От каждой буквы веяло силой и властью говорящего так. И мама не могла объяснить себе, почему это. Простые ведь слова-то, немудреные... Что-то все-таки, наверное, случилось с маминой душой. Да, мой друг, ничего более умного, кроме «что-то» , не могу найти. Бог даст, ты вырастешь и найдешь.
Мама в третий раз закрыла и открыла книгу. «Если свет, который в вас, тьма, то какова же тьма?» Эти слова поразили маму своим простым и одновременно бездонным смыслом. Волосы зашевелились на ее голове. Когда она попыталась представить ту, настоящую, тьму, она очень ясно поняла, что нам только кажется про самих себя, будто в нас есть что- то хорошее, светлое. А пороешься, поглядишь на себя внимательнее — все черно. А уж та тьма!.. Мама содрогнулась. Она закрыла книгу. Долго еще сидела и смотрела на иконы. И наконец, глубокой уже ночью побрела спать.
Катя спала в своей кровати и улыбалась. Она видела бабушку. Она ее сразу увидела, как только заснула. Бабушка была помолодевшая и радостная.
— Хорошо тебе, бабуся? — спросила Катя.
— Да, милая, — ответила бабушка. — Сейчас хорошо, а когда мытарства проходила, натерпелась страху.
— Какие мытарства?
— А каждая душа, милая, она после смерти на мытарства идет, так ей Бог повелевает. Покружится три дня возле тела, поскучает, послушает, что там про нее говорят, и — на мытарства, на Суд, значит.
— А ты слышала, что про тебя говорили, когда кружилась?
— Слышала, да только теперь мне это неинтересно.
— Расскажи про мытарства.
— Подхватили меня Ангелы и несут...
— А какие они, Ангелы? С крыльями?
— Крылья у них духовные, невидимые; это они, когда людям являются, тот облик принимают, который на иконах — с крыльями да в светлых одеждах. Ну вот, несут они меня вверх, вроде как внутри трубы большой, далеко-далеко вверху свет ослепительный крохотной точкой сверкает. «Ох, — думаю, — только бы долететь, только бы донесли!» Лишь подумала, кто-то цап меня сзади когтем. Ясно кто — бес. Остановились Ангелы, обступили нас три страшных-престрашных беса.
— Такие же, как папа с мамой в зеркале? — спросила Катя.
— Что ты, милая, — бабушка покачала головой, — куда страшнее. «Она наша! — кричат. — Она дочь свою, — маму твою, значит, — Закону Божьему не учила, в храм не водила! Наша она, наша!» — и когти свои потирают, даже искры сыплются. Ужас. Серой воняет!
— А ты бы молиться начала; ты ж сама говорила, что от молитвы и от крестного знамения бесы разлетаются.
— Эх, Катенька, — вздохнула бабушка, — прошло мое время молиться за себя. Человеку на молитву о себе на земле время отпущено. А уж как умрет — все. Поздно теперь молиться. Теперь за все свои земные дела, за всю свою жизнь отвечать надо. Вот здесь, на мытарствах, отвечать. Ну, думаю, все — сейчас меня за шкирку...
— Как за шкирку? — удивилась Катя. — Разве душу можно за шкирку?
— Да нельзя, конечно. Это я так, по привычке. Ну так вот, сейчас, думаю, меня в преисподнюю, в геенну огненную, в бесовское царство. Вдруг откуда ни возьмись у одного Ангела меч светлый появился. И говорит он: «Это страдания ее телесные и духовные за этот грех, которые она пережила, по милости Божией, там, на земле». И у второго Ангела вижу вдруг такой же меч. И говорит он: «А это молитвы ее слезные за дочь свою, — за маму твою, значит, — и молитвы других, которых она, — я, значит, — просила молиться. Как махнули Ангелы этими мечами по бесам — те и сгинули. А мы — дальше лететь.
— Значит, молитвы и страдания — это вроде как мечи острые против бесов?
— Да, милая. Ну вот, летим мы дальше. То место, где за пьянство судят, мы пролетели, не останавливались. Ох, а сколько же там людей закончили свои мытарства и с бесами в ад низринулись! Я, грешным делом, папу твоего вспомнила. Здоровый бесище там свиток вынимает, хохочет; человек чернеет и – вниз, с ним. Ангелы плачут, а ничего сделать не могут. На земле — милость Божия, а здесь — справедливость. Время — было, зря это время прожил — вот и получай.
Там, где за нерадение к Церкви Божией судят, за непосещение храма, за невнимание на молитве, за лень к ней, тоже мы пролетели быстро... И вдруг снова — цап меня! Да как больно, больнее гораздо, чем в первый раз. Гляжу — бесов толпы. И такие они!.. Те, первые, по сравнению с этими так просто красавцы. Вонища мерзкая. А эти-то скалятся, радуются. «Наша! — кричат. — Наша! Здесь почти никто не пролетает, здесь почти для всех ловушка!» Это они врут, конечно. Их же хозяин, сатана, — отец лжи, и они стараются не отстать.
— Так что же это за место такое страшное, бабушка?
— О, это место, где приступают бесы гордости. Ох, Катюша, главный порок людской — гордость. Пока меня они терзали, ох, сколько душ, погибших от нее, в бездну упало! Страх! А меня эта гадина, доложу тебе, всю жизнь преследовала. Несколько раз поддавалась ей. «Ну, — думаю,— вот сейчас тебе за это и будет...» Маячит передо мной этакая громадная страхолюдина, машет перед моими глазами свитком и орет: « Ага, попалась! Вот они, — и свитком трясет, — все дела твои тут!»
Ох, грехи наши тяжкие, Катенька... И перечислять-то эти дела мои устанешь. Сколько их! В молодости, бывало, разряжусь как павлин, иду, и всю меня распирает: так я собой довольна, так горда, что ни у кого больше такой шляпки нет! А как-то, помню, идет мне навстречу такая же гордячка, а шляпка-то на ней — красивее! И такая меня вдруг черная зависть взяла, такая злость!.. Потом забылись, конечно, и зависть, и злость, однако — вот где самое страшное — след на всю жизнь оставили. Злость да зависть — дочки гордыни. Да уж и в старости было. Идешь с тобой по улице; ты, как бабочка, порхаешь в своем платьице, а меня опять гордость донимает: и что ты такая красивая у меня, и что платье на тебе лучше, чем на других, и что платье-то это ведь я тебе купила! Или в храме стою — я ведь все молитвы, все возгласы священника, все песнопения наизусть знаю, — так вот, покошусь я на соседок и вижу, что они-то не знают! И снова меня эта змеюка — цап и, хоть немного, а укусит. Глядишь, и уж из-за этого от службы, от литургии отвлеклась. Выходит, Бога на беса променяла.
Гордость всегда Богу противится, а смирение кланяется. А скольких осуждала я в своей жизни: папу вот твоего или если кто в очереди толкнет... Даже мысли о мщении были — вот какой ужас.
А что говорит Господь? Он говорит: «Мне отмщение, и Я воздам». За кротких Он сам, если надо, отомстит. А еще что говорит? «Не судите, и несудимы будете» — вот как говорит.
Вдруг мимо нас вверх стрелой Ангелы промчались: несли кого-то к Свету. Бесы врассыпную от них разлетелись. Я у своих Ангелов спрашиваю: «Это кто же? Святой какой преставился, что без задержек пролетел?» «Нет, —говорят, —это знакомая твоя нищенка из храма, которой ты много раз милостыню подавала. С тобой в один день померла. И никакая она не святая: и нерадивая была, и жадна изрядно, и приворовывала даже, и обманывала...» «Так как же?» — спрашиваю. «А так, — говорят Ангелы. — Зато она за всю жизнь не осудила никого, и все грехи и грешки ее за это в прах рассыпались. Так Господь рассудил». Вот, Катенька, что такое не осуждать других, вот какая на это мера у Бога.
Я-то все дрожу, а Ангел Хранитель мой откуда-то вдруг мешочек вынул! А в мешочке монетки золотые позвякивают. Как швырнет он этот мешочек бесам! «Вот, — говорит, — вам выкуп за нее. Это ее добрые дела, которые она на земле делала». А те смеются, ревут: «Мало, мало!» Тогда Ангелы говорят: «Она все эти грехи исповедала перед Богом на исповеди ». А те еще громче ревут: «Знаем, знаем! То-то и оно, — орут, — что только исповедовала, только перечисляла, но не каялась — мы-то знаем!» А вот тут они соврали. Каялась я, Катенька, сильно каялась — в меру сил своих, конечно. Как сама я несовершенна, так и покаяние мое несовершенно... Однако смотрю — в руках у меня щит появился. Это здесь, значит, такой образ покаяния. Их главный бес только хотел меня когтем вниз сдернуть — я и загородилась им. Клацнул только коготь по щиту, а меня не задел. Бес даже завизжал от обиды и от боли. Вдруг вижу, у одного Ангела в руках меч засверкал, небольшой такой. «Ага, — думаю, — не иначе молитвы за меня отца моего духовного, ныне здравствующего, в бой пошли».
— А кто это духовный отец, бабушка?
— Это священник, которому ты грехи свои исповедуешь и у которого советов, как жить, спрашиваешь.
Вижу, спускается огромный меч, даже смотреть на него больно — так сверкает. Сразу я догадалась, что это ходатайство за меня покровительницы моей — мученицы Василисы, меня ведь тоже Василисой зовут, в день ее памяти у меня именины. Начали Ангелы мои от бесов этими мечами отбиваться, а те не пропадают никак, не отступают. Уворачиваются и визжат: «Мало, мало!» Заплакала я горькими слезами, духовными. Ох, Катенька, а духовные-то слезы горше земных, соленых! Вот и итог твоей жизни, гордячка, — это я о себе так подумала. — Вот она, страсть-то какая, гордыня: раз уж укоренилась, так даже молитвы святых с трудом вырывают ее, проклятую!»
У Ангелов моих еще один мешочек с монетками объявился. Швырнули они его бесам — и те отступили. Подхватили меня Ангелы — и вверх. А знаешь, что в том мешочке? Последнее мое земное доброе дело: я пенсию свою всю в Псково-Печерский монастырь отправила. Всю до копеечки, чтоб молились там монахи за меня, за тебя, за родителей твоих. Туго тогда, помню, в нашей семье с деньгами было, папа с мамой на мою пенсию очень рассчитывали. Она хоть и крошечная, пенсия моя, однако все-таки подспорье. А я ее всю — в монастырь. Родителей твоих я ведь тогда обманула: сказала, что потеряла ее, — тоже грех, за него тоже здесь отчитывалась. А то, что деньги послала, — видишь, как помогло!.. Ни малейшей возможности, моя милая, не упускай для доброго дела. На мытарствах, которых никому не избежать, все в дело пойдет. Два денька всего не покушала, поголодала, а взамен — Царствие Небесное. Вот она, Божия справедливость... Оторвались, значит, мы от бесов гордости, летим...
— Бабушка, а откуда они вообще на свете взялись, бесы, а?
— А все от нее же, от гордыни! Давным-давно, когда еще людей не было, у Бога был любимый Ангел — Денница, из всех Ангелов самый прекрасный. Вот и возгордился он, да так, что захотел свергнуть Бога с Его Престола и сам стать вместо Бога. И других многих Ангелов за собой утянул. Но Архангел Михаил низринул Денницу с Небес, и все, кто за ним пошел, тоже пали. И стал с тех пор Денница сатаной, или дьяволом, а слуги его — бесами, а обиталище их — тьма кромешная, ад. Вот так...
Оторвались мы, значит, от тех бесов, летим. А копилка моих добрых дел пуста, откупаться теперь нечем. Страшно! Те места, где за воровство, за жадность судят, пролетели мы. Я все время щитом своим прикрывалась, только царапанье слышала, а Ангелы мои мечами отмахивались. И вдруг — стоп. Оказывается, влетели мы в вотчину бесов лжи. Тут тоже я натерпелась, особенно за наше вранье с тобой, будто мы на рынок ходили по воскресеньям. Как говорит Господь? А Он говорит: «Кто Меня постыдится, того Я постыжусь, когда явлюсь во славе». Вот и рассуждай. Щит мой покаянный, да мечи, да молитвы отца духовного да святых угодников не дали пропасть — и от них вырвались. И вижу, точка светлая вверху — уже не точка, а круг. И влетаем в Свет. Двадцать мытарств позади. Слава Тебе, Господи!
Я поначалу слепая была от Света и глухая от пения ангельского, да скоро обвыклась. Даже и не умею сказать тебе, как хорошо! Нет слов на языке человеческом.
А теперь, милая, я тебе историю расскажу, какую должна рассказать, а то скоро ночь кончится.
— Бабушка, ты про стеклышки расскажи...
— Со стеклышками все само собой устроится. Слушай историю. В Евангелии есть одна притча, про таланты. Талант в древности был денежной мерой, вроде нашего рубля, только гораздо ценнее: в таланте было больше пуда серебра. Вот какая дорогая деньга! Раздал один господин трем рабам деньги на дело: одному — один талант, второму — два, третьему — три. А сам уехал. Второй да третий таланты в дело пустили да приумножили, а первый — в землю зарыл. Ух и рассердился на это господин! Наказал его, единственный талант отнял и отдал тому, кто больше приумножил. Дан тебе талант — не зарывай в землю; много тебе талантов дано — много и спросит с тебя Господь. Это присловие, а вот тебе и слово.
Было это двести лет назад в земле нашей Российской. Плыли на парусном корабле по реке Дон русские люди. Много их там было, плыли каждый по своей нужде, кто зачем. Купец да крестьянин — торговать, дворянин — воевать. Меж ними ехали барин да девица, она была его крепостная. И был у той девицы один большущий талант — умела она ладно рисовать. И не училась нигде — да и где ж крестьянской дочке учиться? — а вот умела. Рисовала она то, что видела, — и похоже, и за душу берет. Заметил это барин и задумал ее в учение отдать, художницей сделать. Сделал барин все честь по чести: у родителей спросил, те согласие дали — и повез он ее в город Киев. Мало охотников среди крестьян дочь родную, помощницу, в город отдавать, да еще на такое непривычное крестьянину дело, однако отдали сразу. Семейство было зажиточное, и от дочки-отроковицы седые родители в хозяйстве мало проку видели: загордилась дочка талантом своим, помогать даже и в малом перестала. Забыла, Кто талант дал. На всех свысока смотрит, дерзит, огрызается, чует к тому же защиту барина и покровительство. Как же — талант! И махнули отец да мать рукой: «Езжай!»
Плыли люди на корабле, плыли кто зачем, думы думали да планы строили — и вдруг всем думам, всем планам враз конец пришел. Напали на корабль лютые разбойники, крымские татары, и, кого не перебили, тех в полон взяли. Взяли и барина с девицей. Человек сто взяли. Привели в Крым, к хану. А хан куражистый был и так порешил: если кто имеет какой талант, каким ремеслом заветным владеет, чтоб его, хана, ублажить, останется с ним, послужит ему своим талантом два месяца — и на все четыре стороны, на волю. А большинство из всей сотни бесталанными оказались, не дал Господь. И всех бесталанных хан велел туркам в рабство продать. Затем он и делал набеги на Русь.
Всего пятеро оказалось таких, кто хана ублажить может. Один песни умел петь, да так дивно, что птицы заслушивались, свои птичьи песни петь переставали; другой пироги такие выпекал, как ни один повар ни в одном дворце не испечет. Испек он хану пирог с рыбной начинкой, а хан едва пальцы не проглотил, так ему понравилось. Третий был кузнецом и такую саблю хану выковал, что она немецкие кованые латы от плеча до пояса разрубила и даже царапин на ней не появилось. Это ремесло хану больше всех понравилось. Барин сказал, что воевать умеет и войском командовать, и доказал это, заколов своей шпагой трех ханских поединщиков. «Ну, а ты что умеешь?» — спросил хан нашу девицу красную. «Я, — говорит, — рисовать умею, так, как никто больше не умеет!» Хитро усмехнулся хан — не всякие картины у крымских татар в почете, ибо вера их, мусульманская, запрещает им людей рисовать. Но почему-то все же повелел правитель принести холсты, дали девице кисть да краски. И приказал хан девице нарисовать его портрет, но такой, чтобы он ему понравился. Взяла девица кисть, к холсту приступила, кисть в краске замочила, руку с кистью подняла и — почуяла она, осознала, что ничего сейчас не нарисует, что рисовать-то она не умеет. Мгновение назад умела — и разучилась. Кровь бросилась в лицо девице, страх ее объял, страх не из-за расправы даже ханской, которая теперь ее ждет, а из-за того, как страшно и внезапно случилось это с ней. Раз — и нет умения, нет таланта. Был — и нет. Исчез. Так и замерла она с кистью в руках. «Так ты посмела обманывать меня?!» — взревел хан. «Умела я, — прошептала девица, — да вот стряслось что-то». И повелел хан запереть ее в темницу до утра. Если завтра она хана не нарисует или нарисует так, что ему не понравится, казнят ее лютой казнью. Привели девицу в каменный подвал, бросилась она на клок сена и горько зарыдала. Однако быстро в себя пришла: рыдай не рыдай — не поможешь рыданием. Она отыскала кусок мела и попыталась рисовать. И увидела девица, что даже домика простого, который любой трехлетний мальчонка нарисует, она нарисовать не может. И вспомнились сразу ей слова, с которыми она к хану обратилась: «Я рисовать умею так, как никто больше не умеет!» Стыдно ей стало. Ведь таких икон, какие в их сельском храме есть, ей никогда в жизни не нарисовать. Хватает и без нее умельцев...
Вспомнились ей мать да отец, вспомнилось, как груба была она с ними, как смеялась над сестрами и подружками, когда те, подражая ей, пытались срисовать березку. Ах, как негодно она себя вела! Она вдруг забыла об участи своей, о том, что завтра ее ждет, совсем о себе забыла — одни злые дела ее поплыли у нее перед глазами. Ох и тошно же было на них смотреть!.. И как только это случилось, в тот миг, когда о себе забыла, — слезы хлынули из ее глаз, но не те слезы обиды и страха, с которыми она на сено упала, а благодатные слезы раскаяния. И сразу же вспомнился Тот, Кто раздает людям таланты и отнимает их, если кто вместить их не может. И она уже не думала с ужасом, что да почему с ней случилось, а просто плакала и молилась: «Господи, помилуй». Так прошла ночь.
Наутро она шла на казнь, творила ту же молитву и твердо была уверена, что достойна такой смерти. «Ну?» — вопросил хан и развалился на троне. Творя все ту же молитву и совершенно не думая о том, выйдет или нет, девица приступила к рисованию. И вышло. Да еще как! Исчезла насмешка с лица хана, как только он на портрет взглянул. Завизжал правитель от восторга: так он себе понравился. Видно, гордости да тщеславия в его душе было больше, чем веры мусульманской. Повелел хан посадить девицу в башню на морском берегу, велел, чтобы там повесили этот его портрет и привели бы туда его любимого коня и чтоб девица все два месяца день и ночь срисовывала бы их на холсты. И велел, чтоб кормили ее по-царски и одели в татарские одежды. Хан сказал — слуги сделали.
Тем временем решилась судьба остальных, бесталанных, которых в тяжелое рабство отправили. Над бесталанными Господь особое покровительство имеет. Если, конечно, они не ропщут на свою бесталанность да чужим талантам не завидуют. Блаженны нищие духом! Разбила буря корабль с закованными пленниками и всех невредимыми выбросила на берег, где их русские купцы подобрали. То-то было радости!
А счастливцам, избавленным от рабства талантами, новое испытание готово. Задумал хан опять поход на Русь. Призвал он барина и дает ему под команду отряд всадников, велит кузнецу тысячу сабель выковать, пирожнику — пирогов для похода напечь, а певцу — войско песнями подбодрить. И коль будут спориться у них дела порученные — награда им великая. Собрались вместе барин, кузнец, певец да пирожник, глянули друг на друга — и, слов лишних не говоря, к хану являются. «Нет, — говорят в один голос, — не пойдем мы против братьев своих и в набеге твоем разбойничьем мы тебе не слуги!» Рассвирепел хан. И бил, и пытал смельчаков — стоят на своем. Повелел тогда бросить их в темницу, а наутро казнить.
А девица тем временем знай себе рисует хана да коня его. Но однажды вечером такая вдруг тоска ее взяла, что и не описать! Ни думать ни о чем, ни рисовать, ни заснуть не может. Чует ее сердце, что с барином ее что-то неладное. А что — понять не может. Да разве сердечную тоску опишешь или поймешь?.. Отрывает она от своего стола доску, глядит на нее задумчиво и видит, что с доски на нее смотрит сам святой Николай Угодник. Испугалась девица поначалу, да сразу и успокоилась. Что ж Николая Угодника бояться! Схватила она краски и давай обводить да зарисовывать лик его и одеяние, которые на доске виднелись. Чудная получилась икона! Прижала она ее к себе, подошла к окну зарешеченному да и говорит: «Плыви, батюшка Никола, выручай моего барина!» И бросила икону в море.
Сидят наши узники, не спят — разве уснешь перед казнью! — молятся, к смерти готовятся, подкрепления у Бога просят, чтоб достойно муки принять. И вдруг почудилось барину, будто в углу темницы светится что-то. Подошел барин да так и замер: стоит на каменном выступе икона Николая Угодника! Дивно писанная икона, и свежей краской еще от нее пахнет. Кликнул он сотоварищей. Те дивятся, крестятся. А барин берет икону в руки, ликом вперед, да и говорит: «А выведи ты нас, свет-батюшка Николай, дай еще нам на свете белом погулять!» И пошел прямо к двери. Остальные — за ним. Толкает барин дверь — дверь открывается. Темень кругом, слышно, как стражники храпят, а от иконы — лучик света, будто фонарик, дорогу освещает. Еще три двери на пути были — все так же открылись.
Вышли наружу. Луна огромная глубокую ночь освещает, четыре коня татарские стоят, траву щиплют. Вскочили пленники на них — только их и видели! Как на Русскую землю прискакали, расцеловались, расстались полюбовно, всяк своей дорогой поехал, а барин к себе в свое поместье вернулся. Поставил икону в храм свой сельский, рассказал всем, как вывела она его из плена. Умилился народ, молебен отслужили... И вдруг сестрица младшая девицы-художницы прибегает и кричит: «Батюшка, матушка! Моя сестрица пропавшая объявилась, прямо из воздуха возникла - сама в одежде татарской, а в руках икона Богородицы!» Побежали все к дому, видят — и правда: стоит девица, кругом озирается и понять не может, где она. Увидала отца с матерью и барина, все поняла, расплакалась и поведала народу, что с ней приключилось.
С той поры, как икону Николы в море бросила, не могла она уже больше ничего писать-рисовать, кроме икон. Попыталась было опять за хана да коня его приняться — ничего не получается: с холста на нее Богородица смотрит! Обвела она Ее кистью, раскрасила. Приходят ханские посланники картины забирать, видят, нет картин, а на холсте Дева Чудная написана. Говорит девица: «Передайте хану, что не могу я больше рисовать то, что он хочет. Господь мой, — говорит, — тому противится, а Его я ослушаться не могу. Куда ни гляну — на холст ли, на доску ли, — отовсюду на меня лики святых смотрят, и рука моя как бы сама собой их обводит и разрисовывает. Не вольна я, — говорит, — в самой себе теперь и неволе такой рада безмерно. Так и передайте хану». Побежали ему докладывать, а девица уж знает, чем ей все это грозит — смертью неминучей. Страшно ей стало. И начала она молиться: «Господи Иисусе Христе, помилуй меня! Не готова я на муки. Не смерти боюсь, а боюсь осквернить имя Твое, коли пыток не выдержу! Никола Угодник, батюшка, походатайствуй за меня перед Господом!» И только она последние слова произнесла — очутилась в родном доме. Как уж это произошло — сказать не может.
Обрадовались все, а пуще всех барин. Взял он за себя замуж девицу, а икону Богородицы, в ханской башне написанную, на почетном месте в красном углу поставил... А сейчас икона эта — в моей комнатке: та, которая больше всех украшена. А Николы Угодника икона, которую народ наш деревенский узорешительницей назвал, избавительницей от всякого плена, значит, — она пропала. Как налетели на Русь-матушку ветры преисподней, когда брат на брата пошел и вообще невесть что началось... Храм тот сгорел, иконы многие из него люди себе забрали, а Николу с тех пор не видели. Ушел куда-то Батюшка. Бог даст — к тебе и придет.
— Бабушка, а откуда та икона Богородицы в твоей комнатке? — спросила Катя.
— Так ведь девица-художница да барин — это же мои прапрабабушка и прапрадедушка! И твои, стало быть, прямые предки... Катюша, скоро тебе просыпаться. Сегодня великий праздник — Благовещение. Глядишь, и в вашем доме благая весть плод даст. Молитвы-то на ночь не забывай, как нынче забыла.
— Бабушка, а ты еще придешь?
— Как Бог даст.
— ...Ка-атя, Ка-тень-ка, вставай, — едва-едва расслышала Катя мамин голос и открыла глаза. Перед ней стояла мама, уже одетая и причесанная. — Пойдешь со мной на рынок? Пока папа спит.
— Ты же говорила, что у тебя денег нет.
— Есть немного. На сапоги мне отложены. Да сапоги подождут. Зато в воскресенье вкусно поедим, а? Тебе храп отцовский не мешал спать?
— Нет. — Катя глянула на папину кровать. Папа разметал руки, и из открытого рта его неслись страшные хрипы и стоны, а также отвратительный запах. — Мама, а от папы серой пахнет?
— Нет, — вздохнула мама, — винным перегаром это называется.
Через полчаса мама с Катей были уже на улице.
— Мама, а ты что-нибудь про бабушкиного прапрадедушку знаешь?
— Про кого? — Мама рассмеялась. — Пра-пра... — Она запнулась и опять рассмеялась. — Да что ты! Я про дедушку-то своего ничего не знаю. Знаю только, что в нашем роду большие дворяне были, а один даже генералом царским был, еще когда Крым завоевывали... Из-за этого бабушка в свое время неприятности имела.
— Почему? — очень удивилась Катя.
— Потому что у нас нет дворян, и тех, кто из дворян произошел, не любят. Дворяне много зла народу сделали. Они были богатые и притесняли народ.
— А вот ты работаешь много, а платят тебе мало. Значит, тебя тоже кто-то притесняет. Тоже кто-нибудь богатый?
Маме с улыбкой подумалось, что ее начальник, который получает втрое больше и еще на столько же ворует, точно не из бедных.
Она промолчала, не зная, как бы это все дочери объяснить, чтоб и начальство не задеть, и на правду похоже было...
Очень часто наши папы и мамы, вместо того чтобы правду сказать, начинают в уме искать, как бы это тебе ту правду, которую ты, мой юный читатель, своими глазами видишь, так в неправду перевернуть, чтобы она еще и вид правды не потеряла. И стараются, и находят всякие украшательные словечки, ставящие все с ног на голову. На беду себе и находят. Когда ты вырастешь и вспомнишь эту их головную боль — не мучай стариков, не укоряй, прости.
— А вот мне бабушка говорила, что ее прапрадедушка, барин, был добрый, смелый и в Бога верил, и крестьяне его любили. Его Николай Угодник спас, а он притеснителей не спасал. Вот!
— И когда это она тебе все успела рассказать?
— Сегодня, во сне.
— Когда мертвые снятся, это плохо, — нахмурившись, сказала мама.
— И никакая она не мертвая! Это тело ее мертвое, а она — в Царствии Небесном.
— Где? — Мама остановилась и подняла брови. Упоминание о Царствии Небесном сразу напомнило ей о вчерашнем ночном чтении. То, чего никак не могла принять ее душа, для Кати было, кажется, таким же естественным, как воздух, которым они дышали. И удивление это тоже было для мамы новым.
— Да как — где? В Царствии Небесном, — сказала Катя так, будто речь шла о соседней квартире.
Мама вздохнула.
— Мама, а этот дядя — бедный, его тоже притесняют?
Перед ними стоял грязный голодранец и шатался. От одежды его воняло кислым, а изо рта — тем же, чем утром от папы.
— И с утра от них покоя нет, — процедила сквозь зубы мама, а Кате сказала: — Он сам себя притесняет.
— А он хороший человек?
— Не думаю. Своей семье он, наверное, много зла причиняет. Когда я таких вижу, мне всегда жалко становится их детишек и жен.
— Вот и бабушка говорила, что не в том дело, бедный ты или богатый, а богатая или бедная у тебя душа.
— Это бабушка верно говорила, — подтвердила мама.
Дальше до метро и до рынка они шли молча, и каждый думал о своем. У Кати появилось новое ощущение в жизни после ночного визита бабушки. Ей захотелось узнать про всех своих предков, до самого- самого дальнего колена. Сколько память удержит. Она теперь ощущала свой род, идущий в глубь веков. Она даже гордость ощутила, несмотря на бабушкин наказ не гордиться, что у нее он есть — род — и что он такой древний. И вообще у нее возникла ощутимая любовь к тем людям, которые жили давно. И это самое «давно» ощущалось как близкое; она чувствовала связь с ним и не представляла теперь, как это можно жить и рода своего не знать и не любить. А еще она думала: хоть бы мама не начала приставать и ругать ее за вчерашний рассказ, за их с бабушкой жизнь.
А мама и не собиралась ее ни о чем расспрашивать и ничего внушать. (Сейчас мне, в который уже раз, придется употребить самому мне надоевшее «вдруг». Я понимаю, мой читатель, что столь часто повторяющееся «вдруг» имеет ту же словесную цену, как и «что-то» и «как- то», но ничего лучше я не могу придумать.)
Да, мама вдруг поняла одну очень неприятную вещь: она, взрослый человек, поглядев на себя внимательно, увидела, что у нее совсем нет жизненного опыта, жизненной мудрости, без которой учить чему-либо дочь невозможно. Все ее нравоучения, оказывается, ровно ничего не значат. Когда пришлось вести с шестилетней дочкой серьезный разговор о вещах, возвышающихся над обыденностью, оказалось, что ни знаний, ни умения, ни душевной уверенности, чтоб такие разговоры вести, у нее нет. Что понятия, которыми напичкана ее голова, не выдерживают взгляда Катиных вдумчивых глаз. Оказывается, этот взгляд ставит под сомнение всякие, казалось бы, сильные мамины слова, да уж и папины окрики заодно. Оказалось, что существуют на свете слова, которые так глубоко проникают в душу, а она о них понятия не имеет, хотя полжизни уже прожила и половину этой полжизни — училась! Вспомнились и пренебрежение и высокомерие, с которыми отказывалась она читать Евангелие, когда бабушка предлагала. Эти новые слова, которые казались противоестественными и вызывали сначала бурный протест, — эти слова, оказывается, помогали преодолеть этот протест легко и просто. И выходило, что они-то указывают, какое оно — настоящее, естественное течение жизни. А если поначалу и не совсем ясно указывают, то захватывают и заставляют задуматься о вещах, которые, казалось, ты так хорошо знала, а на самом деле, выходит, не знала о них ничего.
С рынка возвращались через час. Половина денег, что на сапоги отложены были, на рынке осталась. Вместо них в набитых двух сумках лежали капуста, картошка, морковка, клюква, орехи, огурчики и сметана. Все свежее, крупное, вкусное — магазинному не чета.
«Сапоги мои — тю-тю», — думала мама. А Катя думала, как хорошо быть богатым и ходить на рынок каждый день.
Вот уж из метро вышли, вон и дом виден...
— Мама, а давай в храм зайдем, на чуть- чуточку, ты не бойся... — сказала это Катя и сама испугалась: ка-ак накинется сейчас мама! И что с языка сорвалось?
Но уж сорвалось. Не бывает ведь на свете случайностей. Если в мире есть Бог — случайностям места нет. Зря бы не сорвалось.
А у мамы сердце забилось часто-часто.
«Ах, негодница, я сейчас покажу тебе, как такое предлагать» — это вчерашнее утреннее настроение в голову ударило. Затаилось оно где-то внутри и вот — напомнило о себе. «А чего ты боишься? — усмехнулся в ответ здравый смысл. — Ошпарят тебя там, что ли? Плохо будет - уйдешь, и все».
— Да ну тебя, Катерина, скажешь тоже! Зачем мы туда пойдем? — ответила мама.
Ах, как все поняла сразу маленькая Катя! Поняла мамин тон, голос. Голос был не сердитый, не твердый — какой-то даже просящий и совсем не удивленный. И Катя тут же решила напирать, наседать. Учуял тайничок ее души мамино колебание.
Какой такой тайничок? А тот самый, которым ты улавливаешь, когда родители говорят одно, а думают немного, хоть даже чуть-чуть — другое. Самое маленькое «чуть-чуть» уловит твой тайничок. Попросишь ты мороженое, а мама тебе: «Отстань». И если хоть чуть-чуть твердости в мамином «отстань» не хватает — выклянчишь ведь мороженое. И Катя на маму насела. Мама вяло сопротивлялась, а Катя тащила ее за сумки.
— Ну, как мы с сумками?.. — сказала, наконец, мама.
— Там и положишь — никто не возьмет!
Храм Казанской Божией Матери, к которому подходили Катя с мамой, был удивительно красив. Да некрасивых храмов вообще не существует. Ты когда-нибудь спрашивал себя, мой юный читатель, что такое красота? Казались ли тебе красивыми дома, в которых мы живем? Очень сомневаюсь. Нынешние «коробки» назвать красивыми просто язык не поворачивается. А если твой дом и в самом деле тебе нравится, то с такой красотой свыкаешься быстро, не замечаешь ее, не трогает она тебя. Иное дело — храм Божий. Его необычные изгибы и выступы, купола украшенные, тянущаяся вверх колокольня с колоколами и, наконец, делу венец — кресты золотые! Все это вместе — та самая красота, на которую смотреть не устанешь. А если еще и звонят!.. Колокольный звон всегда необычен. И если при перезвоне, особенно Пасхальном, радостном, ты находишься рядом с храмом, обязательно заслушаешься, и сердце твое сильнее и как-то по-новому забьется. Даже если вера еще не постучалась в него, красота храма Божьего обязательно в сердце осядет.
И еще подумай вот о чем. У тебя наверняка есть красивые игрушки и игры. Забавы твои. Когда ты ими занят, родители довольны: делам их не мешаешь. Да и сам ты знаешь, когда ты занят не делом, а игрою. Храмы возводили умные, верующие люди. Возводили по строгим расчетам и чертежам. Возводили с такой тщательностью и любовью, какую никогда не тратят на постройку дома, в котором живут, А в храме — не живут, и корысти никакой от храма нет! Так неужто это взрослые игрой забавлялись, столько труда и денег тратили, чтобы ненужную для жизни резную домину построить? И те, кто ходят в храм — а ходят туда многие, — тоже игрой заняты? Ведь не так же! Нужен, значит, людям храм. И если говорят, что там Бог людей принимает, и говорят это люди умные и честные, то, как думаешь, можно им поверить?..
— У, народу-то сколько! — Мама была поражена, даже рот приоткрыла.
— Ничего, — Катя себя уже хозяйкой чувствовала, — пройдем.
И они прошли сквозь толпу на удивление легко. Внутренний вид храма ошеломил маму. Он всегда ошеломляет тех, кто впервые в храм входит.
— Это сколько ж тут икон! — всплеснула руками мама. (Сумки Катя уже задвинула под лавку.) — Да-а, красиво, ничего не скажешь.
И не надо было говорить — надо было смотреть, что мама и делала. Горящие свечи — лес горящих свечей перед иконами! — придавали храму еще больше таинственности и красоты. Невиданные полутораметровые резные столбы-подсвечники, огромная многоярусная люстра-паникадило, просветленные лица людей — все эти новые впечатления навалились горой на остатки вчерашнего утреннего настроения. И оно перестало быть.
— Мама, пойдем туда, где служба!
Они протиснулись в проем-арку малого придела, и мама услышала пение. В главном приделе его было плохо слышно, да и пока мама вертела головой, рассматривая окружающее, она не могла ничего слышать. А теперь... Впервые ею услышанные и такие, казалось бы, простые и за душу берущие напевы церковного хора из старушек тоже маме понравились. И вот зашуршала завеса, открылись Царские врата, и из них выступили священник и диакон. Ох, как необычайны и красивы были их одежды! Диакон держал в руках золотую Чашу.
— Со страхом Божиим и верою приступите! — громадным чистым басом возгласил он.
Мама вздрогнула от неожиданности. Диакон был щупл, и услышать такой голос она не ожидала. У священника была огромная белая борода лопатой и очень ясный, выразительный взгляд. Мама зачарованно глядела на него. Никогда в жизни она еще не видела священнослужителей в облачении. Все было ново, все поражало. Тут мама почувствовала, что ее толкают снизу. Она даже забыла на секунду, что с ней Катя.
— Ну, мама же, что ты!
— А? Что, Катя?
— Мама, я причащусь пойду, можно, а?
Катя спросила громко, несколько старушек рядом обернулись; у мамы покраснели уши, она не знала, что сказать. А Катя уже пробиралась вперед. У мамы сердце защемило, снова внутри как-то непривычно стало, застыдилась она. Однако поздно: Катя была у Чаши.
— Да не в суд или во осуждение будет мне причащение Святых Твоих Тайн, Господи, но во исцеление души и тела, — закончил священник молитву. — Причастники, сделайте земной поклон!
И мама увидела, как ее Катя протиснулась к самой Чаше, встала на колени и головой тюк в пол. Маме почти плохо стало. «Это уж совсем лишнее, слишком уж...» Все остальные, кроме детей, стоящих впереди, не могли стать на колени: руку-то поднять перекреститься трудно было — такая теснота. «А детей-то, детей-то как много, а молодых-то сколько!..» Это мама увидела, сколько мам и пап ее возраста около детей стояли, и крестились сами, и кланялись. Хор запел «Тело Христово примите, Источника бессмертного вкусите».
«Неужели и правда там Его Тело и Кровь? Да нет, не может быть». Если бы мама следила сейчас за собой, она бы удивилась, наверное, что думала о Нем, как о Существующем. Но она смотрела сейчас только на Катю. Катя стояла перед Чашей; руки — крестом на груди, рот открыт. И снова маме стало неприятно и стыдно. И так сильно, как не было еще с тех пор, как вошли сюда. Еще миг — и она бы рванулась к Кате: оттащить, увести, обругать и навеки запретить. Но в этот самый миг с длинной ручкой ложка была уже у Кати во рту. «А ведь негигиенично-то как», — пронеслось в маминой голове. Рядом стояла незнакомая старушка. Она вдруг повернулась к маме и сказала:
— Не беспокойся, милая, тыщу лет из одной лжицы причащаются. И больные всякие есть, а как же! И ни один еще не заразился. И никогда не заразится. — Затем прошептала прямо в мамино ухо: — С Телом-то Христовым и бес не страшен, а не то что зараза какая.
Мама была так поражена, что не знала, что отвечать. «Наверно, все на моем лице написано», — подумала она и посмотрела на бабусю. Бабуся как бабуся, только глаза не такие немного, как у тех бабусь, которые у их подъезда на лавочках сидят, семечки лузгают и про прохожих судачат. А иногда и ругаются, как пьяные дядьки. «А эта бабуся тоже сидит у своего подъезда? Тоже перемывает косточки чужим? — спросила мама себя. И сама ответила: — А что, все может быть...» Но здесь — мама только сейчас это остро почувствовала — все не такие, как там, на улице. Затем и приходят сюда, чтобы не такими быть.
Народ был весь серьезен, сосредоточен. Многие плакали, а некоторые мягко улыбались... «Нет, не то, —подумалось маме, — они идут сюда за самым важным в жизни!» — «Да неужели в этой Чаше может быть самое важное в жизни?» — снова заговорило мамино сомнение. «А что самое важное в жизни?»... Вспомнился вчерашний страх, выстуживающий, убивающий, когда на ум пришло, что смерть хоть и за горами, однако никуда от нее не деться. Да и за горами ли? Кто это может знать? Умер же недавно в соседнем подъезде мальчик, ровесник Кати. То, что она всегда считала очень важным, — Катя, муж, работа, домашнее хозяйство, телевизора смотрение, книг чтение, размышление и еще кое-что набиралось, — все это мгновенно становилось неважным, пустяковым, когда рядом вставало слово «смерть». А в Чаше — «Источника бессмертного вкусите»! Как бы в это поверить?.. С каким трепетом подходят к Чаше! Сколько радости!..
Мимо мамы прошествовала Катя. Она все еще держала руки скрещенными на груди.
— Ты куда?
— Запивать, — ответила Катя, — теплой водичкой и просфорочкой.
— Иди-иди, милая, — сказала ей старушка, что рядом с мамой стояла. — И ты иди, — подтолкнула она маму, тоже запей, за дочку-то.
Мама пошла за Катей и увидела в главном приделе стол, а на нем чайник и блюдо с мелко нарезанными хлебными кусочками. Вокруг стояла детвора, сосредоточенно пила из медных чашечек. Катя к ним присоединилась. Мама не стала запивать: начали подходить взрослые, и она застеснялась.
— Здравствуйте, батюшка! — звонко поздоровалась Катя.
— А-а, миленка, здравствуй-здравствуй! С причастием Святых Тайн!
Мама увидела рядом с Катей высокого румяного священника с маленькой бородкой клинышком. Лишь внимательно вглядевшись в него, можно было заметить, что он очень и очень стар.
Одет он был во все черное, только епитрахиль сверкала разноцветными вышивками.
— А с кем же ты теперь ходишь? — спросил священник и нагнулся к Кате.
— С мамой.
— С мамой?! — Священник так удивился, что у мамы опять уши покраснели. А он тихо, с улыбкой прибавил: — И слава Богу.
Он повернулся и, хотя вокруг много толпилось народу, сразу узнал ее, громко поздравил с праздником и причастием дочери.
— Спасибо, — смущенно ответила мама.
— Надо отвечать: «Спаси, Господи», — громким шепотом подсказала Катя. Этот шепот кругом был слышен, и мама совсем растерялась. Чтобы избавиться от смущения, сама того не ожидая, она подалась к священнику, который уже уходил:
— Простите, я... можно у вас спросить?
— Да, пожалуйста.
— А... Вы что, меня знаете? — Ох, не то хотела спросить мама, но она сама не знала, чего хотела.
— Да, я вас знаю: мне про вас ваша матушка, покойница, на исповеди рассказывала.
У мамы все лицо сделалось красным.
— И что же она вам говорила? Священник неожиданно улыбнулся, приблизил лицо к маминому, приложил палец к губам и сказал:
— Тсс! Тайна исповеди.
Мама тоже улыбнулась. Краска смущения сошла с ее лица.
— Скажите... я вчера Евангелие читала...
— О, замечательно! — Священник одобрительно покивал головой.
— Почему блаженны нищие духом, за что им блаженство? — Мама говорила полушепотом и хотела, чтобы и священник ей тоже тихо ответил, а он заговорил так, что слышали все кругом:
— За смирение. За то, что не гордятся, не возносятся умом. За то, что всю мудрость свою за ничто почитают перед премудростью Божией.
— Так они, значит, не нищие, а только считают себя нищими?
— А всем смиренным Бог в переизбытке благодать дает. Все святые были нищие духом, а какие чудеса именем Божиим творили! — Священник говорил громко и плавно поводил руками.
Очень смущало маму, что и другие слушают.
— Батюшка, — вдруг заговорила Катя, — а мне сегодня бабушка являлась, она уже через мытарства прошла.
— Да? — Священник наклонился и погладил Катю по голове. — И слава Богу!.. А то ведь нынче-то веры ни у кого нет.
— Как? — удивилась мама. — Ведь здесь все верующие.
— Что вы! — воскликнул священник. — Да какие же мы верующие! Исповедоваться толком не умеем, грехи за грехи не почитаем — что ж о вере говорить! Сами-то, поди, впервые в храме?
Ох, как же не любила мама быть центром внимания! Ох, как неудобно ей было!
— Да, — выдавила она из себя, готовая уже схватить Катю и убежать.
— Это хорошо, — неожиданно ласково сказал священник.
— Да-да, хорошо! — закивали сзади старушки. — Молодая какая. И дите привела!
Мама стояла застывшая, стыдясь взгляд перевести, и оттого смотрела прямо в глаза священнику. А тот продолжал:
— Благовещение Пресвятой Богородицы, знать, и вас коснулось! Дай Бог, дай Бог!.. Не исповедовались еще ни разу?
Мама замотала головой отрицательно.
— Да что вы, батюшка, — вмешалась опять Катя, — мама меня еще вчера за Бога ругала.
«Бежать! Бежать! Позор! Чего приперлась?» — так напомнило маме о себе вчерашнее настроение, откуда-то опять налетевшее.
А батюшка строго так погрозил пальцем Кате:
— А ты — цыц! Причастилась, а мать судить берешься! Ни-ни! Проходите сюда, — обратился он опять к маме. — Хотите, я вас поисповедую?
И все это вслух, громко. «Да что вы! Я просто так, любопытства ради зашла! И ничего я не хочу. Я хочу только уйти! Не мучьте меня! Не позорьте!» — вот так задолбило по маминой голове ожившее вчерашнее настроение. Но то новое, что вошло в маму в храме, держало ее крепко на месте и отбило атаки этих протестов, которые так и остались внутри.
Мама пожала плечами и ничего не сказала.
— Проходите, проходите сюда, — уже властно сказал отец Василий.
— Иди-иди, милая, не бойся, очистись, — подтолкнула ее сзади какая-то старушка.
Нетвердыми шагами мама пошла за ним. «Куда? Опомнись! У тебя ведь высшее образование! Не позорься! Все это чепуха! Пусть безграмотные старухи исповедуются! Ты инженер!»
Катя, словно чувствуя, что с мамой происходит, молча замерла сзади, закрестилась.
— Идите сюда, — в самые глаза глядел отец Василий, буравил своими, почти немигающими.
Дергание внутри нее прекратилось, колыхалось только немного. То новое, что в ней появилось, говорило ей: «Это хорошо, что ты поняла, что сюда люди за самым важным приходят. Это ты поняла, когда со стороны на них смотрела. Теперь окунайся в это сама. Познай на себе, а не со стороны. А эту никчемную чепуху, стеснительность дурацкую, сбрось с себя! Не стесняйся людей».
Отец Василий и мама подошли к иконостасу, поднялись на маленькую ступенечку и оказались перед иконой Иисуса Христа.
— Я не буду вас спрашивать, верите ли вы в Бога, потому что знаю, что вы ответите. Вы ответите — нет. Не так ли? — Мама утвердительно кивнула головой. — Но ведь и я — я же тоже неверующий.
Мама вскинула глаза и чуть было не вскрикнула: «Как?!»
Отец Василий развел руками:
— «Вера без дел мертва» — так говорит Господь. А раз мертва, значит, нет ее. А дел у меня богоугодных никаких нет. Креститься да поклоны класть – это дело привычки. А привыкнуть можно и за ухом чесать. Вера тут вовсе ни при чем. Итак, — голос отца Василия стал строгим, величественным, — во врачебницу ты пришла, не убойся, не устыдись, не скрой ничего от меня: сугубый грех будешь иметь. Излечиться надо. Христос невидимо стоит перед нами. Да-да, Сам Христос, не образ Его, не рисунок, а Сам Он, Живой и Взыскующий. Се, икона Его пред нами. Я же только свидетель. Я, недостойный иерей, властью, мне данной рукоположением, буду принимать и от имени Бога прощать твои грехи. А теперь — Господу помолимся.
Отец Василий повернулся лицом к иконостасу и прочел несколько молитв, которые мама совсем не поняла. Она и не старалась понять, она их не слушала, она со страхом думала, что сейчас ей надо будет раскрывать душу перед незнакомым человеком. «Не смеши людей! Нелепо! Все это бессмыслица, недостойная образованного человека! Нет Бога! Опомнись! Уйди отсюда на чистый воздух ». Это все та же сила настойчиво гнала маму вон. Мама заметалась, даже вспотела, но осталась на месте.
— Ну, теперь говори ты. Все-все выкладывай. — Отец Василий повернулся к маме.
Все ее чувства, все душевные силы были напряжены до предела. Горячо обжигает горнило очищения!.. Отец Василий мягко коснулся ее руки и добрым шепотом сказал:
— Смелее.
— Да я, — мама пожала плечами, — я не знаю, что говорить. Я, в общем, не грешу...
— У-у! В этих-то словах одних, моя милая, пропасть греха. Да мы шага не можем сделать, вздохнуть не можем, чтоб не согрешить. Вот ты, когда в храм поднималась, нищих видела? — Мама кивнула. — А не подумала хоть про одного: «Ему бы работать вовсю, а он с протянутой рукой стоит», а?
Мама опять кивнула. Думала, и именно в таких словах даже.
— Вот видишь! В одной этой мысли — грехи осуждения, жадности и немилосердия. А сколько таких мыслей на дню бывает! Наблюдай за собой. И дела твои, думаю, не лучше. — Отец Василий посмотрел на маму и понял, что сейчас не извлечь из ее души покаянных слез, и сказал: — Я буду перечислять все грехи, какие есть в мире, а ты повторяй с сокрушением: «Грешна». Согрешила раба Божия ... — начал отец Василий, — неверием.
— Грешна, — мама сказала это так твердо, что сама не ожидала.
— Памятозлобием, непослушанием, непочтением к родителям, несоблюдением постов, скверноприбытчеством, мшелоимством, неправдоглаголанием...
Медленно перечислял отец Василий. Мама машинально и монотонно произносила: «Грешна... грешна». С превеликим трудом давались ей эти слова. Мысль ее задержалась на скверноприбытчестве. «Воровство, наверное, — подумала мама. — Ну уж нет, никогда не воровала!» И сразу же ей вспомнилась премия на работе за... говоря попросту, ни за что оформленная начальством к восторгу подчиненных. Украла? Но ведь не платят же честно за честную работу! Всем изворачиваться приходится! Мама подосадовала даже на Божии заповеди, в которых — ну никаких лазеек! Не укради — и все тут! Даже у вора не укради.
Она все же, слава Богу, подумала, что такое досадование невесть куда завести может, и перестала себя оправдывать. Вопреки галдящей своре выкриков вроде: «Позор! Инженер! Как не стыдно!» — которые так и не отступали, мама стала заставлять себя тверже и громче говорить: «Грешна», — и не слушать ни выкриков внутренних, ни нашептываний, что не грешна-де.
Кончил перечислять грехи отец Василий.
— Иди сюда. Нагни голову.
И мама очутилась в темноте: это отец Василий накрыл ее голову епитрахилью и положил на нее руку. Мама глядела в пол и ни о чем не думала, не могла на чем-либо сосредоточиться. Что говорил отец Василий, она не слышала. А говорил он, что властью, ему данной, он прощает ее грехи.
Отец Василий снял епитрахиль. Улыбнулся.
— Иди, целуй крест и Евангелие, — и он указал на аналой, где они лежали рядом. Мама подошла к аналою и замерла. Сколько губ дотрагивалось до этого креста! Чуть было «фи» не сказала. Лик распятого Спасителя на кресте был очень выразителен. Мама вгляделась. «Ну, уж раз столько прошла, — подумалось ей, — придется себя заставить». И вдруг вырвалось у нее, нечаянно вырвалось:
— Господи, помоги, — и губы ее коснулись Христовых коленей.
Резкий холод от стального креста уколол губы. И мама почувствовала, что выкрики всякие больше ни в ней, ни около не кружатся. Нет их.
— А теперь — туда, туда иди, — указал отец Василий на малый придел. — Причащайся.
— Но ведь, говорят, поститься надо...
— Иди, тебе говорю. Я разрешаю.
Поначалу маме было очень непривычно его тыканье, но сейчас она не заметила его.
А в малом приделе причащались уже последние. Катя схватила маму за руку и потащила.
— Погоди, погоди, — залепетала мама. Вот теперь ноги ее уже совершенно не слушались, хотя ни стыд, ни смущение не мучили больше. Просто ноги не шли и все.
Арку они все-таки миновали, и маме показалось, что все как один смотрят только на нее. А так и было. Она одна осталась, все остальные причастились. Лицо у нее было и растерянным, и испуганным. «Может быть, не надо, а?» — так сказали бы ее глаза, если б они умели говорить. А Катя теперь уже сзади подталкивала маму. Только что делать, если ноги не идут? Белобородый священник в упор смотрел на маму и терпеливо ждал.
— Ну, смелее, смелее, — подбодрила маму одна старушка из хора и улыбнулась.
«Вот оно, самое страшное», — вихрем пронеслось в маминой голове. Наконец она была у Чаши.
— Ваше имя? — спросил священник...
Рот мама открыла сама, руки ей помогла скрестить Катя. Мама закрыла глаза. «Умираю», — новая нелепость пронеслась в голове. Она почувствовала во рту вкусное и сладкое. «Во оставление грехов и в жизнь вечную», — далеким-далеким показался голос священника... И мама очнулась. Краем глаза она заметила в проеме арки зевак, которые смотрели именно на нее. Иностранцы! Она хотела уже опустить голову и, ни на кого не глядя, наконец убежать. И вдруг что-то (да-да, мой читатель, прости в который раз!) выпрямило ее. «Да неважно все это!» — сказало ей что- то внутри. Она вдруг, для самой себя неожиданно, перекрестилась. Да, по всем правилам. Подняла голову и степенно двинулась в арку. Иностранцы расступились. А Катя едва «ура» не закричала. Мама запивала, когда подошел отец Василий.
— Поздравляю, — сказал он. — Сегодня у вас великий день. Берегите благодать. Она трудом дается, а нерадивостью теряется.
Маму била дрожь, которую она никак не могла унять. А Катя — та даже приплясывала от радости.
— Батюшка, а у нас, знаете, что дома есть?
И Катя выложила все отцу Василию — про зеркало и про очки. Тот выслушал очень внимательно и спросил у мамы:
— Что? Все в самом деле так?
Дрожь у мамы прошла. Ей было тепло и спокойно.
— Да, — сказала она, — все так.
— Вот бы поглядеть, — с просьбой в голосе сказал отец Василий.
— А вы заходите. Только...
— Я понимаю. Если я зайду, зайду в обычной одежде. Надо же! Любопытно посмотреть. У меня ваш адрес есть: покойница давала.
— Ну, мы пойдем, а то мы с сумками...
— Идите, идите, — сказал отец Василий. И дал им поцеловать свой наперсный крест.
Никаких вихрей, внутренних воплей и замешательства не было у мамы во время целования креста. На паперти они раздали нищим почти всю мелочь, что у них была.
— М-да, — сказала мама, когда они шли по липовой аллее.
— Ин-те-рес-нень-ко! — продолжила Катя и расхохоталась. И мама засмеялась.
— Втянула ты меня, Катька, в авантюру.
— Мама, — Катя остановилась, — не теряй благодать, слов плохих не говори. — Она не знала, что такое авантюра, но чувствовала, что это что-то нехорошее.
— Не буду, — согласилась мама. — Что делать-то теперь, а? Что отцу скажем? Не будем ему говорить?
— Давай не будем: мы же с бабушкой вам не говорили... Ничего!
— А может, «чего» ? Врать-то нехорошо!
Чуть-чуть не сказала мама, что Бог не велит. Хотела она сейчас приступить мыслями к себе, о себе порассуждать и вообще, осмыслить как-то все. Ничего не получалось. Ни о чем не думалось. Но легкость на душе была и спокойствие было. И совсем не волновало то, что волновало вчера. И не думалось, как и что они папе скажут. «Как будет!» — решила мама, когда они подходили к дому.
Около подъезда гонял на самокате Вася.
— Мама, можно я до завтрака погуляю?
Мама разрешила. Вася увидел Катю и направил самокат прямо на нее.
— Р-раздавлю! — орал он. — Вперед!!!
Он мчался на Катю, не сворачивая. Катя поняла, что и не свернет, задавит в самом деле, и отскочила.
— Васьк... Вася, — поправилась Катя, — почему ты такой злой?
Вася в ответ засмеялся и продолжал кругами разъезжать, едва не задевая Катю. Была у Васи одна черта характера, которую ты, наверное, и в себе замечал, мой читатель. Это — желание обозвать, унизить человека, едва его увидев. Весьма любил Вася подразнить сверстника, над недостатком посмеяться. Само как-то из него это выскакивало, без причины; он и не задумывался, отчего так. Ребята все время поддевали друг друга и очень уважали того, кто острым словом смог уколоть в самое больное место. Над уколотым все смеялись, а тот из кожи вон лез, чтоб отомстить достойно. И если удавалось — не было счастливее его. В своей компании Вася был верховод — и по силе, и по острословию.
— Катька, хочешь покататься? — Вася остановился возле Кати.
— Хочу. Так ведь ты все равно не дашь, дразнишься только.
— А ты заслужи.
— А как?
— Съешь пятак! — И снова Вася залился хохотом.
«Дурак!» — едва не сорвалось у Кати, однако сдержалась она. Вслух же сказала:
— Ух и хорош бы ты был в бабушкином зеркале!
— Где-где?
— В зеркале нашем.
И Катя рассказала Васе про зеркало.
— Врешь! — воскликнул Вася и даже самокат бросил.
— И почему ты всегда всем «врешь» говоришь?
— Потому что все врут. Папа говорит, надо врать, чтобы жить. Чем отличается умный от глупого, знаешь? Умный врет правдивее и приятнее.
— Это тоже тебе папа говорил?
— Не мне. Это я подслушал дома. Здорово сказано?
— А сам ты врешь?
— Не в том дело, чтоб соврать смело, а в том, чтоб обмануть умело! — И опять закатился Вася смехом. — Ну, а что это бабкино зеркало так чудит?
— Во-первых, не бабкино, а бабушкино, а во-вторых, объяснила ж тебе: душу видит.
Вася имел привычку в первый раз вполуха слушать, что ему говорят, и только сейчас он попытался сообразить, что же зеркало видит.
— Ду-ушу? Ха-ха! Какую такую душу? И как это оно ее видит?
— Как — Одному Богу известно. А какую? Ясно какую — душу человеческую, которая у каждого есть, которую Бог при рождении дает.
— Чи-иво? Чи-иво такое?! Ха-ха-ха! Ну, ты даешь! Откуда ты Бога-то взяла?
— А кто ж, по-твоему, все сотворил? Откуда все взялось?
— Что взялось?
— Все! Земля, моря, леса, звери, люди!
— Как это откуда? Само все получилось.
— Ишь ты — само! Вон самокат твой валяется, он сам собой поднимется? Самокат сам и то не может подняться, а куда ж Земле самой получиться!
— Да ты что мне про самокат! Земля сама... в космосе... из частичек слепилась.
— Ха-ха-ха! — Настал черед Кати смеяться. Она показала на рассыпанные кирпичные осколки. — Скажи, осколки эти слепятся сами, чтоб кирпич получился?
— Ну, нет.
А как же Земля, Земля? — Катя распахнула руки, показывая, какая она огромная. — Как Земля сама слепиться могла?!
Сказала Катя и глаза даже закрыла: так ее вдруг переполнило верой. Да-да, от своих слов ощутила шестилетняя Катя грандиозность Земли, Вселенной, жизни, грандиозность и величие их замысла и исполнения. Да как же можно видеть и ощущать все это и про какое-то самослепление болтать! «Само»! Да сам и суп не сварится! Видно, лицо у Кати изменилось. Вася посерьезнел, потом издевательски улыбнулся и спросил:
— Так ты что, богомолка?
— Да, я богомолка.
— У-у! Богомолка! Ха-ха!
— Ты пойдешь в зеркало смотреться? — Нет, ни малейшего внимания не обратила Катя на насмешку.
— Пойду, — сказал Вася, насторожившись и сразу прекратив смех. Он не привык, что в ответ на насмешку не отвечают тем же, — Правда, покажешь?
— Конечно, покажу. Пойдем.
А тем временем дома у Кати происходило вот что.
— Что так долго? — спросил папа, когда мама вошла с сумками. Он уже проснулся, встал, но видно было, что чувствовал себя плохо.
— Ты что такой сумрачный? — спросила в ответ мама. — От вина вчерашнего плохо или в зеркало уже смотрелся?
— И то, и другое, — буркнул папа.
Посмотрела она на мужа с любовью и ласкою, как никогда еще не смотрела, и жалостью переполнилось ее сердце. «Какой он у меня неприкаянный, — подумала мама, — бьется как рыба об лед, правду все ищет, суетится, и не любит его никто, кроме нас с Катей. И на работе неудачи, и покоя в душе нет». Чуть не заплакала мама от жалости к нему.
Она вздохнула, поставила сумки и пошла к бабушкиному зеркалу. «О! А я еще красива, — шутливо подумала про себя мама и поправила прическу. — И даже очень!» Мама разгладила щеки, свела губы трубочкой, повернулась чуть боком, любуясь собой, и — застыла, окаменела сразу. Вот те на! А где же морда вчерашняя страшная? Ведь на нее же шла посмотреть! На попятную пошло, зеркальце? Перестало чудить? Мама вгляделась в себя внимательнее и нашла, что она все-таки красивее себя настоящей. И кожа какая- то блестящая, чуть не светится... Действительно, писаная красавица стояла в зеркале. Но мама знала, что не такая уж она красавица. Или теперь зеркало, наоборот, стало некрасивое в красивое превращать?
— Костя, поди-ка сюда, — позвала мама.
— Да не пойду я, нагляделся уже. Пусть дядя Леша разбирается, что происходит. Давай лучше завтракать.
— Но ты все-таки подойди, — настаивала мама.
Он подошел и встал рядом. Страшная образина рядом с маминым лицом в зеркале скорчила удивление и от этого стала еще отвратительнее.
— Это ты? — спросила образина в зеркале мамино прекрасное лицо.
— Да, я, — ответила мама.
Она не испытывала страха перед этой ужасной мордой, но ей больно очень стало смотреть на мужа в зеркале, и она повернулась к нему настоящему.
— Ну, как ты меня находишь?
Он тоже повернулся к маме, потом снова посмотрел в зеркало.
— Ты в зеркале прекраснее Несмеяны! Что случилось? Нет, не могу я смотреть на себя. — Отойдя от зеркала, он как зачарованный стал любоваться ее отражением.
А мама стояла и думала. «Ведь и исповедовалась плохо, да и вообще...» — Мама вдруг почувствовала в себе столько скверны, что даже сморщилась. Вот же милость Свыше: за малое усилие — такой красотой дарят. Она твердо теперь была убеждена, что зеркало это — вроде вразумления им всем, вроде подсказки. Мама почувствовала опять наплыв всяких сомнений и насмешек, но внутренне напряглась и не пустила их в душу к себе. Мысли в голове кружились, порядка в них не было, и душевный мир подтачивался немного прежним опытом жизни. Попробуй разорви-ка с ним сразу! Это ведь не пальто скинуть. И как и что дальше будет, неизвестно. Но новь сегодняшнего утра поселилась в ней навеки. В это мама верила.
Мама отошла от зеркала и сказала:
— Пойдем завтракать.
— Так что все-таки это значит, Мария?
— Ты спрашиваешь, куда подевалась моя бесовская маска? Она Причастия испугалась и... исчезла. — Мама рассмеялась.
— Какого Причастия?
— Мы сегодня с Катериной в церковь ходили и причащались. Из Чаши Тела и Крови Христовых причащались.
Папа на это ничего не сказал, но как изменилось его лицо!.. Я описать не смогу: много слишком слов на это бы ушло. Глаза его возмущенно кричали: «Как?!» Причем вопросительных и восклицательных знаков можно и сотню поставить, и все мало будет.
Наконец папа очнулся.
— Та-ак!
— Ин-те-рес-нень-ко, — с улыбкой закончила за него мама.
Тут бы и папе рассмеяться — и делу конец, но он нахмурился и рассвирепел окончательно.
— По стопам тещи пошла?! На «рынок» по воскресеньям ходить?!
Папа начал бессвязно орать и бегать. Мама стояла, его не слушала, смотрела прямо перед собой и изредка вздыхала.
Закончил папа тем, что пообещал запретить им выходить на улицу и даже вообще общаться:
— Поповщины в моем доме не будет!
— Ты иди сейчас на себя в зеркало посмотри!
— Нечего мне смотреть! — кричал папа. — Я его вообще расшибу! Да, вот сейчас пойду и расшибу!
Папа схватил лыжную палку, стоящую в углу, и бросился в бабушкину комнату. Мама — за ним. Папа подскочил к зеркалу, размахнулся и... замер. Мама подбежала к нему, схватилась за палку и вскрикнула даже, когда взгляд на зеркало упал. Над страшной мордой мужа возвышалась, качаясь на другой, более длинной шее, вторая страшная морда, ужаснее первой в тысячу раз. Первая морда изображала потрясение, удивление, а вторая качалась с жутким равнодушием, изредка посмеиваясь. И что это было за посмеивание!.. Мама отняла у папы палку и покачала головой.
— Какой ужас!
— Вторая, — сказал папа.
Новая качающаяся голова беззвучно осклабилась в отражении.
Маму передернуло, и она выскочила из комнаты, не выпуская из рук палку. Следом вышел папа. Ошарашенности от видения не было больше на его нормальном лице. Он остановился, глядя на маму в упор.
— А мне плевать, — с вызовом сказал он. — Да-да! Почему это я должен доверять этим стеклам?! Бред! Галлюцинации! Почему это я должен обращать на них внимание?
— Потому что, Костя, когда ты смотришь на них, ты так не думаешь.
— А я никак не хочу думать!
— Но как-то все-таки надо это объяснить. Лешино объяснение тебя не устраивает; то, что меня оно снова человеком, а не бесом показывает, тебя не устраивает...
— Это как раз меня устраивает.
— Но ведь я в зеркале сама собой стала только от Причастия!
— Да чепуха это! Ты же образованный человек! Может быть, это инопланетяне шутят. Так и то вернее.
Мама засмеялась:
— Ну вот, вся твоя образованность в этом. Господа Бога, Который рядом и дела Которого — вот они, — Его нету. А какие-то инопланетяне, о которых никто ничего не знает, — те, оказывается, существуют, да еще и всемогущи. По-моему, так рассуждать — и есть чепуха.
Удивилась мама своим словам, особенно про Бога.
— Будь же ты логичным, — закончила она.
Упоминание про логику притормозило папин инопланетянский пыл. Логику папа уважал. По крайней мере так ему казалось.
Логика, доложу я тебе, мой читатель, это прелюбопытная наука. И очень правильная, и очень интересная. Тот, кто рассуждает логически, рассуждает правильно.
Это вот что значит.
Число «три», говорят тебе, больше числа «один», а число «четыре» больше числа «три». Ага! — рассуждаешь ты. Число «четыре», значит, больше числа «один». Коли ты так ответил, то ты рассуждал логически. Наука логика тебе тут повиновалась. Еще пример. Тебе говорят: «Рыба должна обязательно уметь плавать». Еще говорят. «Кролик плавать не умеет». И спрашивают: «Кролик — это рыба или нет?» Ты, конечно, отвечаешь: «Нет, потому что он не умеет плавать». Против логики не пойдешь, как ни крути. И если кто-то упирается и говорит, что кролик — это рыба, потому что... да без всяких «потому что» — рыба, и все тут, — то что можно сказать про этого человека? Одно из двух можно про него сказать: или он ненормальный, или шельмует — уж очень ему хочется, чтоб кролик рыбой был, вопреки рассудку.
И мама смело на такое шельмование мужнино указывала, когда призывала его быть логичным. Отказывался он быть логичным, коли, глядя на свою бесовскую башку, надо было Бога вспомнить. У взрослых, кончивших два института, это называется «отстаивать материалистический взгляд на вещи».
Слово «материалистический» ты вполне можешь прочитать по слогам. Я сам его так читаю. Давай-ка еще чуть-чуть отвлечемся и посмотрим на это слово поближе. Поверь, мне самому не слишком это приятно, но должны же мы, наконец, понять, почему папу так закрутило! Так вот, есть люди, которые называют себя ма-те-ри-а-ли-ста-ми. Уф! Они говорят, что все, что мы видим, щупаем, нюхаем и слышим, — все это «ма-те-рия». Не та материя, из которой твоя одежда сшита. «Материальный» — это у них общее название того, из чего весь мир состоит, вроде как «деревянный» — общее название для стола, стула, табуретки и гардероба. Ну, да Бог бы с ними, если б они этим довольны были. Но они говорят так: «Материя была всегда и будет вечно» (точно измерили неизмеримое). Но они еще говорят: «Она (материя, конечно) саморазвивается». Это суп-то, оказывается, когда его хозяйка на огонь ставит, — саморазвивается. И бревно, гниющее в лесу, — тоже саморазвивается. Только вот с чего бы это мертвой материи саморазвиваться начать? Суп-то есть кому на огонь поставить. Но самое-разсамое у них вот что: сознание (то есть разумная сила души нашей), оказывается, получилось из материи, из мертвых вещей, значит. «Материя, — говорят они, — первична, а идея, мысль — вторичны». Вроде как сначала был стол, а потом уже — идея столяра этот стол сделать. Суп-де сварился прежде, чем хозяйка задумала идти в магазин, продукты для него покупать. Или домик, на бумаге нарисованный (тоже материя), сначала уже был (откуда?!), а потом ты задумал его нарисовать! Умора.
Вряд ли после этого отступления-разбора ты понял, почему это папу закрутило. Но я тоже пока этого не понимаю.
Итак, чуть только поохладился папин пыл, раздался звонок в дверь. Это пришли Катя с Васей. Не хотелось родителям сейчас никаких Катиных гостей, но что делать — не выгонять же! Когда папа узнал, что Вася пришел в зеркало глядеться, то воскликнул:
— Ин-те-рес-нень-ко! У нас что — комната смеха, комната кривых зеркал?! Теперь к нам вся улица повалит?!
Мама тоже была недовольна. Но Катя сказала:
— А что такого? Пусть люди полюбуются на себя, какие они есть. А вся улица не повалит.
— Еще как повалит! — возразила мама. — Ты, Вася, посмотри, раз уж пришел, но, пожалуйста, никому не говори.
Когда Вася глянул на себя, то сначала, конечно, обомлел, а потом расхохотался. Он корчил страшному своему изображению рожи, оно в ответ отвечало такими, что Катя смотреть не могла, а Вася смеялся еще больше.
— Вась, а ты крещеный? — тихо спросила Катя.
Вася сквозь смех ответил:
— Не-а, а зачем? Меня однажды бабка взяла в церковь, так ее папка из дому выгнал.
Тут Катя подошла и встала рядом с Васей. Вид прекрасного, сверкающего белизной и легким румянцем лица Кати ошеломил сорванца. Смех застрял в его горле.
— А ты?.. А чего это ты такая?! — только и нашелся спросить Вася.
— А того, что я крещеная и сегодня причащалась Тела и Крови Христовых.
— Чего? — вытаращил глаза Вася.
Катя только рукой махнула, ничего не сказав. Она внимательно смотрела на себя и улыбалась. В двери возник папа.
— Папа, а помнишь, я вчера какая серая была?
Папа ничего не ответил. Он смотрел на две фигурки в зеркале, одна из которых венчалась мордой похлеще еще, чем у него, а вторая — ликом-загляденьем.
— Ладно, Вася, хватит, — сказал папа, опустив голову. — Катя еще не завтракала.
— А что ж это за зеркало, дядь Кость, а? — спросил Вася.
— Да ч... бы его брал, это зеркало! — В сердцах воскликнул папа. — Откуда я знаю?!
Вася ворвался домой так, будто за ним разбойники гнались. Сбивчиво, восторженно рассказал он родителям о таинственном зеркале, добавив:
— И, говорят, очки еще есть!
Василий Иванович, отец Васи, сказал:
— Чепуха, — и взялся снова за газету.
Анна Павловна, Васина мама, сказала:
— Вася, этого же не может быть, тут что- то не то.
— Да ну вас! — зло вскричал Вася, снова убегая на улицу. — Сходите и посмотрите, — и убежал.
— Может, сходим? — спросил Василий Иванович Анну Павловну.
Та пожала плечами, что означало: «Пожалуй, сходим».
Только Катино семейство завтракать село — звонок.
Увидев на пороге Васиных родителей, папа со злости вилку бросил.
— Привет, — сказал Василий Иванович.
—Привет, — сказал папа и молча указал на бабушкину комнату. С Василием Ивановичем они были приятели, и можно было обойтись без церемоний.
— Мне тут мой отрок такого наплел... — начал Василий Иванович.
— И ничего не наплел, — возразила Катя. — Идите и смотрите сами.
Василий Иванович и Анна Павловна погляделись в обыкновенное зеркало в прихожей и пошли. Все Катино семейство — за ними.
— Вы сначала закройте глаза, — сказала Катя, — я вас проведу, а когда скажу, откроете.
— Ладно, — со смешками согласились Васины родители.
— Открывайте, — скомандовала Катя.
— Вр-р-я-я! — раздались одновременно мужской рев и женский визг. Воедино слитые, они звучали очень страшно. Все дальше было так же, как и вчера с Катиными родителями. Кончилось ощупыванием зеркала и гримасами под смешки. Подошла мама и встала рядом, и Катя сделала то же самое.
Анна Павловна не удивилась, а почти возмутилась, что Катя с мамой не такие, как они с Василием Ивановичем.
— А ты, Костя? — спросила папу Анна Павловна.
— А я такой же, как вы; насмотрелся уже, — отвечал ей папа.
— Мария, почему ты такая красивая?! — воскликнула Анна Павловна.
Мама улыбнулась, но ответила за нее Катя:
— А мы причащались сегодня в церкви.
Анна Павловна и Василий Иванович окаменели и даже про свои отражения забыли. Василий Иванович снял очки и уперся взглядом в маму, будто в телевизор, когда по нему хоккей идет, а его команда проигрывает.
— Ты это серьезно? — спросил он.
— Вполне, — ответила мама. Она продолжала так же улыбаться.
— Зачем тебе это нужно?! Ты что, с ума сошла?! — допытывался Василий Иванович.
— А затем нужно, — ответила мама, — чтобы морды такой не иметь.
— Погоди, — перебил Василий Иванович (он словно забыл про зеркало), — ты что, в Бога веришь?
Час назад еще мама отвечала отцу Василию, что нет. Спроси он ее сейчас в упор о том же, пожалуй, ответила бы так же. Того, что говорил о вере отец Василий, не было в ней. Но, глядя в злые глаза Василия Ивановича, она твердо ответила:
— Конечно, верю. — И, обратясь к Анне Павловне, сказала только ей: — А до Причастия я в зеркале была страшнее вас.
— Да ну! — поразилась Анна Павловна. Это ей было очень интересно. Но Василий Иванович волком посмотрел на нее, и она потупилась.
— И вам надо Васю крестить. Беса из него выгнать, — подала голос Катя.
Этого Василий Иванович стерпеть уже не мог.
— Пошли, — сказал он сквозь зубы жене.
Уже в дверях он взял Катиного папу за локоть:
— Займись серьезно семьей, Константин. Что за чепуха! Вы — и церковь! Кому сказать — засмеют.
Папа, все еще злой на маму, на Катю, на покойницу бабушку, на зеркало, на очки, на вчерашнее пиво невкусное, и сам думал, что засмеют, а то, может, что и похуже. Но неожиданно ответил Василию Ивановичу так:
— Займись лучше серьезно Васей, а то, неровен час, он со своей компанией дом подожжет.
Василий Иванович выскочил не попрощавшись.
Странный человек Василий Иванович. Сильный. Папа от всех зеркальных чудес был все-таки в постоянном смятении и про морду свою в зеркале не забывал. А Василий Иванович, как только услышал слово «церковь», забыл обо всем. Не мог он вынести рядом с собой никого, кто про церковь говорит неругательно.
Папа снова сел за стол. Он был равнодушен теперь ко всему и выглядел очень уставшим, несмотря на утро.
— Теперь весь дом знать будет, — сказал он и принялся завтракать.
Да, папа оказался прав. Первой пришла старушка с первого этажа. Хорошо, хоть позавтракать успели. Папа эту старушку недолюбливал. Она постоянно крестилась — и на улице, когда шла или кого встречала. И в подъезде, и на лавочке. Но папа — это он точно знал — не из-за этого ее не любил. Сам, в общем, не знал, из-за чего.
Папа по-театральному ей поклонился и указал на дверь бабушкиной комнаты. Ничего у нее не спросил, ничего ей не сказал.
— Да уж проходите, — сказала мама.
Раз тридцать перекрестилась бабуська,
пока до зеркала дошла. И как же она вскрикнула, когда в зеркало посмотрела! Погромче, чем Василий Иванович вместе с Анной Павловной. Папа, который продолжал сидеть за столом, рассмеялся:
— Вот и перекрестилась!
Мама же помчалась на помощь. Бабуся сидела на бабушкиной кровати, держалась за сердце и вскрикивала:
— Ой, Господи!.. Ой, Господи!..
Страшна была бабуся в зеркале.
— Свят, свят, свят! Это кто же? — с ужасом спросила она.
— Это ты, бабуся, — ответила ей Катя.
Не успела мама отругать Катю за тыканье.
— Как я? — вскричала бабуся. — Бес это, а не я, — и она махнула у груди, изображая крестное знамение.
— А вот и вы! — вспомнила Катя, как ко взрослым обращаются. — Наше зеркало душу показывает, которую не видно.
— Да я сегодня Святые Тайны принимала, причащалась!
— Плохо, значит, причащались, — сказала Катя.
— Ты! — погрозила бабуся Кате. — Ой, Господи! Ох, харя! Ой, Господи, помилуй!
— Или плохо исповедовались, — продолжала Катя, — скрыли что-нибудь. Вот и получилось — «в суд и осуждение».
— Ты еще учить будешь! Двоечница, небось!.. Ой, Господи!
— Я еще не учусь, — сообщила Катя и собралась уже надерзить.
Напротив зеркала встала мама. Бабуська перестала ойкать и уставилась на мамино отражение. «Гляди, долюбуешься!» — сказал маме голос внутри. Она с жалостью посмотрела на бабусю и отошла.
— Ой! — опять начала бабуся. — Ой! — и ее прорвало: — Охальники! Бесовы слуги! — И она помчалась на выход, крутя рукой у груди. Громким смехом проводил ее папа.
— Ты что смеешься, папа? — спросила Катя.
— А то, что нечего на это серьезно смотреть.
— А на что надо серьезно смотреть? — опять спросила Катя. — Бабушка говорила, что серьезно смотреть надо на все.
— Вот я серьезно чувствую, что нам сегодня житья не дадут, — сказал папа.
И, как будто в подтверждение этого, опять зазвонил звонок.
— Открывай! — сказал папа, он был какой-то нервно-веселый, но с невеселыми глазами. — Открывай! Пускай чертей смотрят.
На этот раз заявилась целая ватага. Привел ее Вася.
— Можно? — возбужденно спросил он Катю.
— Валяй! — крикнул папа. — Валяй, чертенята, глазей на себя!
И опять засмеялся. Мама обеспокоенно на него посмотрела. Ватага меж тем была уже у зеркала. Ох и визг же, и шум начался! Всего их было шесть человек: четыре мальчика и две девочки, все, как и Вася, ученики второго класса. И двоих из них — мальчика и девочку — зеркало показало не изуродованными, только серыми и чуть искаженными.
— Вот вы — крещеные, — объявила им Катя.
И, оказалось, так оно и есть: их крестили совсем недавно, и бабушки строго-настрого запретили им об этом говорить. Зеркало выдало. Эти двое растерянно смотрели на себя и на визжащую четверку ребят, которые с упоением корчили себе рожи и ржали. Прости, мой друг, я сам предостерегал тебя от употребления этого слова, если говоришь о человеке, но... не знаю, как еще сказать про их смех. Главное, что их совсем не занимало, почему это у двоих из них не морды, а лица. Двое крещеных, точно очнувшись вдруг, тоже стали насмешничать. Кате это надоело, да и шумно стало в квартире — и она выпроводила всех. Минут через двадцать пришел жилец со второго этажа. Весь дом звал его просто Петей, хотя он был старше папы и мамы. Петя был отцом девочки, которую зеркало выдало как крещеную. Петя работал в торговле и занимался еще «кое- чем», как говорил Катин папа-правдоискатель. Мама говорила про него просто: «Ворует». Бабушка тогда высказывалась так:
— Ворует? А вам-то что? — Папа при этом даже подпрыгивал от возмущения: как «вам-то что»?! — Его грех. А вы лучше за собой следите. Из своего глаза бревно выньте, нечего на сучки в чужих заглядывать.
Бабушка иногда бывала очень сурова с папой и мамой и ничего не боялась. Папа и мама тогда чувствовали это и не спорили.
Петя зашел, посмотрел вопросительно на папу. Папа молча показал ему, куда идти. Ни крика, ни восклицания не раздалось из бабушкиной комнаты. Папа поспешил к зеркалу: что за необычная реакция? Петя каменно стоял перед зеркалом и молча и сосредоточенно, как-то даже загадочно глядел на адское отродье, которое в отражении смотрело на него. Железные нервы были у Пети. Или просто ему не интересно, почему так показывает зеркало? Или нравится? Или научные объяснения ищет, хотя это на Петю не похоже?.. Очень удивилась Катя, глядя на Петю настоящего. От его отражения она даже рукой загородилась: такой там страшила был. Постоял Петя, насмотрелся и сказал папе:
— Продай зеркало.
Папа открыл рот и медленно проговорил:
— А зачем оно тебе?
Петя ухмыльнулся: папа ему всегда был смешон, ибо, по его мнению, мало смыслил в жизни. С папой можно было не церемониться:
— Полторы тысячи даю.
Папа посмотрел на маму вопросительно. И мама заколебалась: «Да ну его, это зеркало, с его мордами. Полторы тысячи все-таки». Катя почувствовала настроение родителей и заявила:
— Мама, нельзя бабушкино зеркало продавать.
Не могла мама почему-то перечить сегодня Кате.
— Нет, Петя, — сказала она, — мы не будем его продавать... пока...
Катя очень поняла эту маленькую приставочку «пока» и укоризненно посмотрела на маму.
— Добро, — сказал Петя. — Как надумаете — сообщите.
— Так ты за деньги, что ли, чертей показывать будешь? — спросил папа.
Петя презрительно и как-то загадочно улыбнулся и ответил:
— Я из него миллионы себе сделаю. А вам оно все равно ни к чему. Да вы, я вижу, и переживаете, в него глядя?.. — Петя на прощание окинул всех троих своим цепким взглядом и удалился.
— Мама, миллионы чего дядя Петя сделает? Зеркал?
— Рублей, — сказал папа.
— А как? — очень удивилась Катя.
— А так, — сказал папа. — Этот Петя, к чему ни прикоснется, все в деньги превращает.
Зависть слышалась в папином голосе. Неприятно было папе, что он, два института окончив, работает, как рыба об лед бьется, а денег нет, даже сапоги маме купить не может. А Петя этот, ничего не оканчивая, по пятьдесят рублей в день на одну еду тратит.
— А он колдун? — спросила Катя. — Почему в его руках все в деньги превращается?
— Он не колдун — он вор, — зло сказал папа.
Он сказал это слишком зло, не звучала в его словах полная правда. Когда в сердцах говоришь и с завистью, никогда всей правды не скажешь. Весь двор говорил про Петю, что он торгаш и вор, но никто из говорящих за руку его не поймал. И Катя спросила:
— Папа, а ты видел, как он воровал?
— Нет, я не видел, — ответил он таким тоном, в котором слышалось, что тут и видеть не надо, все и так ясно. «Не по зарплате живет», — хотел еще сказать папа, но передумал. Он почувствовал, что Катя задала вопрос как-то слишком серьезно и надо ответить ей так же. — Ну, понимаешь, — папа нагнулся и посмотрел Кате в глаза, — это правда... — он запнулся, не зная, что добавить.
— А бабушка говорила, что правда про людей, которую, не видя, как молву передаешь, в твоих устах ложью становится.
— О! Гляди, как изъяснялась наша бабуся — прямо профессор! — сказал папа с иронией.
Ирония, мой дорогой читатель, — это та же усмешка, только злее, и она означает, что человек, с иронией говорящий, думает совсем не так, как говорит. Если такой тебе скажет, что ты умен, это означает, что, по его мнению, ты глуп.
— Папа, а пачку белой бумаги, которую ты с работы принес, ты тоже украл?
«Да это мое, недоплаченное! — хотел воскликнуть папа. — А потом, что ж сравнивать: пачка бумаги раз в месяц и полные неподъемные сумки, что каждый день таскает Петя!» Но почему-то хмыкнул только и признался:
— Да, я украл.
— А почему?
— А потому, что такой бумаги не купишь, а она мне нужна. Что тебе еще на этот счет бабушка говорила?
Этот неприятный разговор прервал звонок.
На сей раз пришла Катина подружка Таня. Замечательна она была тем, что имела талант рисования и лучше всего у нее получались бесы, или, как она их называла, чертики. Чертиками она изрисовала все, что только можно было. Например, вся асфальтовая площадка перед домом была испещрена Таниными чертиками.
— А-а! — засмеялся папа, увидев Таню. — Иди полюбуйся, как они живьем выглядят.
Секунд десять Таня смотрела неподвижно на свое страшное изображение, да как закричит! И как закричала внезапно, так и смолкла, оборвав крик, и дальше продолжала смотреть... Потом отошла, пораженная, и заплакала навзрыд, уткнула личико в ладони. Мама бросилась успокаивать Таню.
— Ой, как страшно, — шептала Таня. — Почему вместо лица у меня он, а?
— Успокойся, — гладила ее по голове мама. — Это так, обман зрения. — Смалодушничала мама, не выдержала такого плача.
— Что ты говоришь, мама? — почти что закричала Катя. — Это не обман зрения, а правда. Ты же сама знаешь.
Папа стоял в дверях комнаты, опершись на косяк, и внимательно смотрел на Таню. Она была первым человеком, который не вида беса устрашился, а ужаснулся тому, что вместо родного своего лица — бес, ужаснулся, увидев себя — бесом.
— Таня, — спросил папа, — а разве тот, который в зеркале, страшней тех, которых ты рисуешь?
— Он живой, — всхлипывая, ответила Таня. — Я никогда не думала, что он бывает живой. И не буду больше его рисовать!.. А ты тоже такая? — спросила она затем Катю.
— А ты встань вот сюда, — сказала ей мама, — чтобы себя не видеть, и посмотри на Катю.
— Ах ты! — вырвался у Тани возглас изумления, когда она увидела отражение Кати. — Какая краси-ивая! Уй ты! А почему, а?
— А мы с мамой сегодня причащались в церкви.
— Что делали? В церкви?! А если я тоже... при... причащусь — такая же буду в твоем зеркале?
— Да. А ты крещеная?
— Не зна-аю, — протянула Таня и задумалась. Это слово она слышала где-то, но что оно означает, не знала.
— А твои родители верят в Бога?
— Да что ты! Нет, конечно! А ты веришь?!
— Да.
— Перестань, тебе говорю, — возмущенно сказал папа, все так же стоявший в проеме двери.
— Нет, папа, я не перестану, — ответила Катя и потупилась, приготовившись к строгому разговору.
Учуяв неладное, Таня потихоньку двинулась к выходу:
— Ну, я пойду.
Катя, не поднимая глаз от пола, кивнула. Мама укоризненно взглянула на мужа. Хотел было он и на нее напуститься: опять, видно, закололо его это самое ма-те-ри-а-ли-сти-чес-ко-е (уф!) беспокойство. Но мама опередила его и сказала:
— Посмотрись-ка лучше в зеркало и успокойся.
Папа с укором посмотрел на маму, вышел, демонстрируя обиду, в прихожую и стал одеваться.
— Тетя Маша, — шепнула Таня. — А там, в зеркале, волшебник?
Хотела мама с улыбкой сказать «да», но осеклась на полуслове и сказала:
— Так Бог устраивает.
Таня удивленно округлила глаза:
— А Он разве есть?
Ох, опять стыдливость и сомнения затревожили маму... Они как сорняки: им чуть-чуть только землицы дай — сразу выскочат и зашумят. Но отступать и юлить невозможно было.
— Есть, — шепотом сказала мама.
— А можно я приду к вам и скажу, крещеная я или нет?
— Можно, можно, — шептала мама и подталкивала Таню к выходу, спиной чувствуя, как кипит в муже ураган страстей.
Открыв дверь, чтобы выпустить Таню, мама увидела... отца Василия. Он тянул руку к звонку.
«Ох, некстати! — мама даже похолодела. — Ох и скандал сейчас будет!»
— Проходите-проходите, — пролепетала мама упавшим голосом. Своей ныне все чувствующей спиной она видела, как папа смотрит на гостя.
Отец Василий был одет в черный длинный плащ и широкополую шляпу. Никогда такой шляпы мама еще не видела. Со своей бородкой клинышком отец Василий был похож на Дон Кихота. Отец Василий сказал громко:
— Мир дому сему, — и поклонился папе.
Папа тоже поклонился и спросил:
— Вы тоже желаете на зеркальце наше полюбоваться?
— На зеркальце-то что ж любоваться! А в зеркальце посмотрел бы.
— Прошу вас. А с кем имею честь? Не имел чести видеть вас в нашей округе.
Папа слегка кривлялся, а мама со страхом гадала, готовится он к скандалу или все-таки остыл.
— Я священник церкви, что напротив вас.
— Свя... священник? — Папа на несколько мгновений словно язык проглотил и смотрел неотрывно на отца Василия.
Вдруг он резко переменился лицом. Очень недоброе оно у него стало, усмешка злая показалась на губах:
— Пожалуйста! На черта своего хотите посмотреть? Пожалуйста! И мы полюбопытствуем. Была уже здесь одна, руками все крутила. Не жалует вашего брата Тот, Кому вы кланяетесь.
— Да за что нас жаловать-то, когда мы хуже вас, язычников? — улыбаясь, сказал отец Василий и снял плащ.
Папа свой тоже снял.
— Хуже кого, вы сказали? — переспросил он.
— Язычников, — повторил отец Василий.
— То есть? Ну-ка поясните.
— Простите, вы же язычник. Поклоняетесь временным кумирам. Вы, сдается мне, поклоняетесь науке, ее всемогуществу. Поклоняетесь ей как вершительнице судеб и разрешительнице всех проблем. Так, наверное? Простите меня, окаянного.
— Да, — ответил гордо папа, — поклоняюсь.
— Ну вот, да еще горды этим. Я и говорю — язычник.
Почему-то папа не обиделся и сказал:
— Я думаю, мы еще поговорим. А пока — к зеркалу пожалуйте.
Отец Василий осенил себя крестом и пошел в бабушкину комнату. Он встал напротив зеркала и пожал плечами: зеркало как зеркало... Рядом с ним встал папа. Его голова касалась плеча отца Василия.
— Свят, свят, свят, — прошептал отец Василий и даже пригнулся слегка, увидев папино отражение. — Не видал я, признаться, ни одного беса до сих пор. Сгинь, проклятый! — вдруг звонко крикнул отец Василий отражению папиному и перекрестил его.
Отражение папино изобразило бешенство и злобу, исказилось как-то. Страшная башка стала вытягиваться и, словно маска, слезать с папиного лица. Вот шея обнажилась, обыкновенная, человеческая, вот подбородок папин нормальный показался.
— Сгинь! — еще раз крикнул отец Василий и снова перекрестил отражение.
Бес в зеркале яростно оскалился на отца Василия. Жуткие муки испытывала морда: она силилась вырваться и не могла, точно приросла. Мама увидела, как ее муж схватился за горло и его лицо исказилось, как искажается любое лицо от боли.
— Попался, адское отродье! — воскликнул отец Василий и перекрещивал зеркало, прибавляя: — Во имя Отца и Сына и Святаго Духа.
Катя подбежала и тоже начала крестить. Папа, будто не выдержав боли в шее, отскочил от зеркала и ушел в большую комнату. Он плюхнулся в кресло и дернул за ворот рубашки, точно задыхался, оторвав при том пуговицы. Подошел отец Василий и положил руку ему на голову. Силы, клокотавшие в папе, повелели ему сбросить эту руку, но папа вдруг эти силы обуздал и ничего не сделал, только глаза закрыл. Ужасно он себя чувствовал.
— Сударь, — начал отец Василий, он погладил папу по голове и снял руку, — не отчаивайтесь: сия подлая образина, из вашей головы торчавшая, в ваших руках, если вы займетесь собой. Послушайте меня, старика, я ведь лет на пятьдесят старше вас.
— А сколько же вам лет? — спросил папа, подняв на него глаза.
— Мне восемьдесят пять. Так вот, я видел, как вас всего покоробило, когда я сказал, что я священник. — Отец Василий улыбнулся: — Мне даже показалось, что вы вскрикнете: «Как?! Поп — в моем доме?!»
Папа тоже улыбнулся:
— Ага, хотел.
— А вы не бойтесь рясы, не бойтесь креста: на нем изображен Тот, от одного взгляда Которого такие образины, как дым, исчезают. А вся ваша наука всемогущая перед самым калечным бесенком бессильна. Смеются они над ней, да и над вами.
Папа уже пришел в себя, а клокочущие в нем скандальные силы сменили напор на маневр. Папа пожал плечами:
— О чем вы? Как, простите, вас звать?
— Меня называют отцом Василием.
— О чем вы, — запнулся было папа, но все-таки выговорил: — отец Василий? Да что мне до этой морды? Мне она жить не мешает. А почему это наше зеркальце так чудит, я думаю, наука быстрее вас разберется. — Папа имел в виду дядю Лешу.
Отец Василий посмотрел на папу так, как сам папа иногда смотрит на Катю, когда она скажет что-нибудь по-детски наивное, на что взрослые всегда улыбаются. Он сказал папе:
— Это неправда, что вам, как вы ее назвали, морда не мешает жить. А теперь, когда вы узрели ее воочию, она, точнее, он так накинется, что держитесь. А как бывает это, знаете? У вас все время будет подавленное настроение, вам все время будет хотеться скандалить, желание мстить обидчикам всяким будет преследовать вас, а прока от мщения не будет, и злость оттого еще сильнее душу заполнять будет. За обычные слова, вам сказанные, вас будет обида терзать, вы перестанете доверять всем и замкнетесь в себе. А в себе у вас — что?.. — Отец Василий указал перстом на бабушкину комнату, имея в виду зеркало. — Вот и все, вот и встретились, первый круг ада пройдя. Спаси Боже, — отец Василий перекрестился. — А в минуты просветления вы будете ломать голову, думать: что же происходит? Дай Бог, чтобы до беснования не дошло.
Впервые в жизни мамина рука сама собой сотворила крестное знамение как защитное средство от испуга. Отец Василий заметил это, понял, что впервые, полуобернулся к маме и проговорил:
— Да, мой дорогой. И никакая наука, никакая медицина не излечивает от бесовского преследования. И отчего зеркало так показывает, вы не узнаете. А главное, и узнавать-то ничего этого не нужно. Нужно в себя посмотреть. А вот вы, язычники, всегда смотрите на вещь поверхностно или из чего она состоит, а про нее «не это интересно, а то, каким это образом нам главное показывается: Премудрость Божия. Как Бог чудеса творит — никогда не узнать человеку; надо о вразумлении думать, которое Бог через чудо Свое нам являет, — вот о чем. О Боже, душа ваша в бесовском обличии в чудо-зеркале видна — вот о чем бы подумать, а не о том, как это все зеркало проделывает.
— Ну и напредсказали вы, — сказал папа с нарочитой легкостью в голосе, в котором все же чувствовалась тревога.
Да, если бы не зеркало, давно бы папа, конечно, выпроводил отца Василия за такие речи. А сейчас что ж скажешь? Дядя Леша со своей наукой не дал пока ответа, да и дяди Лешина наука тоже душу признает и какая-то она не такая, к которой привык папа и которую сам он учил, а ведь учился папа больше полжизни своей.
— Хотите... — заговорил отец Василий, и видно было, что он раздумывает, говорить это или нет. — Хотите, — решился он, — пойдемте сейчас со мной, я недалеко живу. Ко мне одного бесноватого приведут: я его отчитывать буду. Поможете мне.
— Как бесноватого приведут? — спросили все трое разом.
— Да обыкновенно, — просто ответил отец Василий. — Не имею я силы бесов из человека изгонять, но упросили — я и стараюсь с Божией помощью, читаю заклинательные молитвы против бесов, отчитываю, значит. Эх, — заключил отец Василий, — капелюшечка бы веры в нас была — не было бы ни в каком зеркале таких образин. Так пойдете?
Папа растерялся. Такого предложения он никак не ждал. Но он не мог не ощутить в словах отца Василия правды и убежденности.
— Пойду, — сказал папа, — погляжу на бесноватого.
Выйдя в прихожую, отец Василий собрался одеваться, вдруг раздался звонок. Это опять пришла Таня.
— О, — сказал отец Василий, — смотри, как мы с тобой в дверях встречаемся. Бог даст, неспроста. — Он стал надевать плащ.
— Тетя Маша, я некрещеная, я узнала, — сказала Таня.
— Что? — Мама подзабыла уже слегка про Таню. — Некрещеная... М-да... — Она не знала, что сказать.
Отец Василий, услышав это, вопросительно посмотрел на маму, но вперед вышла Катя.
— Это Таня, — объявила она, — она не хочет себя в зеркале бесом видеть, но она некрещеная.
— Та-ак, — сказал отец Василий. — А что тебе родители твои говорят?
Таня заплакала, и из дальнейшего рассказа ее выяснилось, что один вопрос «крещена ли?» вызвал у нее дома бурю. А когда она поведала родителям о зеркале, о бесе и том, что она не хочет быть бесом и рисовать чертиков больше не будет, мама зарыдала, а папа впал в бешенство и проклял все на свете, что породило Танин вопрос, от бабушкиного зеркала до Господа Бога включительно. К тому же в доме были гости, разглядывали Танины рисунки с чертиками, ахали от восторга, и каждый требовал рисунок себе. После же резкого отказа Тани, когда веселые чертики были ею обозваны бесами, конфуз вышел всеобщий, и Таня убежала из квартиры вон.
Помрачнел отец Василий:
— Что же с тобой делать, милая моя? А сколько тебе лет?
— Семь.
— И ты хочешь креститься?
Таня кивнула головой.
— Приходи в наш храм в любой день. Катя тебя приведет.
Папа опять хотел было возмутиться — заклокотало в нем опять, — да мама, почуяв клокотание, пихнула его локтем в живот. Таня кивнула головой согласно, но ясно было, что она не придет.
— А давайте ее у нас окрестим, а, батюшка? — предложила Катя.
Папа замер.
— Это, миленка-Катенка, у родителей своих надо спрашивать. Я здесь гость.
Таня так посмотрела на папу, что тот поежился даже от взгляда заплаканных глаз, на него устремленного, и сразу оттаял.
— А что, крестить можно где угодно? — удивился папа.
— Да хоть в Москве-реке, так что вы отвечайте нашей Тане.
— Давайте, — согласился папа и второй раз за сегодня сбросил с себя плащ.
Через десять минут все было готово: в чемоданчике отца Василия оказалось все, что нужно. Вместо купели на полу стоял таз, на краях его были закреплены свечи из чемоданчика. Когда же отец Василий облачился, папа был поражен его величавым видом. И лицо у отца Василия преобразилось. Он обернулся к папе и маме:
— Кто-нибудь Символ веры знает?
Мама только заморгала в ответ и плечами пожала, а с папой и так все было ясно. Отец Василий дал папе молитвослов и сказал:
— Когда я скажу, прочтешь.
Папа дернулся было, но под маминым взглядом и на этот раз не вырвалось из него клокотание. А может, про невидимое клокотание в папе и говорить больше не надо? Может быть, уже нет его? Посмотрим.
Немного растерянный, стоял папа, держа в руках молитвослов, и удивлялся своей податливости: пожалуйста, и молитвослов взял без ропота. Иногда бывает так, что перестаешь сопротивляться напору на тебя всяких неожиданностей и напастей, когда они вдруг гурьбой наваливаются, одна за другой идут. Волей-неволей поддаешься им и, махнув рукой, делаешь то, что им хочется. Особенно когда после долгого бездействия воли это случается, когда, после однообразного течения жизни, надо вдруг заснувшую волю свою работать заставить, а она тебе говорит: «Шалишь: тут и троих таких, как я, мало, чтобы сбросить с тебя то, что навалилось. Сам расхлебывай кашу с этими зеркалами!» А куда уж там самому! Что в нас есть-то, в самих, без воли? Когда и с волей- то «фу» одно...
Во все глаза смотрел папа на дивный обряд крещения и еще коситься успевал на маму. Она каждый раз крестилась, когда отец Василий говорил: «Господу помолимся... Господи, помилуй».
— Отрицаюся тя, сатана, — властно сказал священник, обернувшись к маме с папой: — и вы повторяйте!
— Отрицаюсь, — выдавил из себя папа...
— Сочетаешься Христу?
— Сочетаюсь...
Как-то так говорил отец Василий, что, когда это в папино ухо входило и проходило в голову, замирал там протест против того, что видели глаза. Ма-те-ри-а-лизм шипел — и только. Папа забылся — вдруг мама тыкает его в живот и шепчет: «Читай», — и отец Василий, увидел папа, смотрит на него внимательно. Тут все, что набрасывалось в храме на маму, набросилось на папу. Мама, глядя на отца Василия, поняла, что тот видит внутреннее борение ее мужа, и еще она увидела шевелящиеся губы отца Василия: он молился. Папа, запинаясь, вычитал-таки Символ Православной веры.
Сияла Таня, стоя в тазу, так что даже папа улыбнулся такой улыбкой, какой он улыбался, когда Катей был очень доволен и умилен. Когда же отец Василий облил ее водой, она засмеялась таким счастливым смехом, что мама вытерла слезы, показавшиеся на ее глазах.
— А что мне теперь делать? — спросила Таня, когда Таинство закончилось и она уже была одета и с крестиком на шее.
— Как что? — радостно сказал ей отец Василий. — Жить! А теперь беги к зеркалу!
Завороженно смотрела Таня на свое блистающее отражение: даже легкое розовое сияние виднелось вокруг головы.
— Ну! — Мама пихнула папу в бок, ничего не прибавив к этому «ну».
— М-да, — сказал папа.
— Ин-те-рес-нень-ко, — закончила за него Катя. И тут уж все втроем рассмеялись.
«Дзинь-дзинь...» — заверещал дверной звонок. Папа открыл дверь и увидел переводящего дух человека. Видно было, что он хочет что-то сказать, но воздуха ему нехватает. Наконец он произнес:
— Где моя дочь?
Папа понял, что перед ним Танин отец. А предыстория этого визита такова: когда Таня выскользнула из дому, родители поутихли (гости все же пришли), но мама вдруг встала из-за стола, кивком головы вызвала папу и сказала ему:
— Иди ищи Татьяну: я чувствую недоброе.
— Да что ты... — заикнулся было тот: очень ему не хотелось уходить от застолья. Мама Тани взглянула на него — очень страшные у нее были глаза.
— Иди! — воскликнула она.
У Таниных бесов, что были развешаны по квартире, тоже, как показалось папе, морды погрустнели.
— А что ты недоброе чувствуешь? — шепотом спросил он.
— Иди, — только и смогла вымолвить Танина мама. Рукой она держалась за сердце. И тут тревога и страх из ее глаз влетели в папины и — ух! — его по голове. Танин папа стремительно сорвался в погоню. Он бессмысленно носился по улицам, пугая прохожих, пока, наконец, не вспомнил про ее рассказ о зеркале. Минут пятнадцать метался в поисках Катиной квартиры. И вот он здесь. Папа указал ему на бабушкину комнату. Когда Танин папа увидел свою дочь перед зеркалом, он успокоился немного, а когда подошел к ней, чтобы взять ее за руку, и сам на себя посмотрел, подпрыгнул сначала, вскрикнул, а потом приблизил лицо вплотную к зеркалу:
— Гляди-ка, такой же, как ты рисуешь.
— Я уже сказала тебе, — ответила Таня, — что рисовать их больше не буду, а тебе надо креститься: ты же некрещеный, иначе был бы такой, как я.
И взорвались в Танином папе те силы, что выкинули его из дому и гоняли по улицам.
— Уж не крестилась ли ты здесь?! — закричал он. И заскребло по коже, заныло по костям: «Опоздал!»
— Да, папа, меня окрестили, — ответила Таня. — Ты посмотри на меня в зеркало.
Но Танин папа дернул дочку за руку и выскочил в большую комнату. Едва не сшиб притом стоящих в двери остальных присутствующих.
— Вы... — Танин папа злобно оглядел всех четверых, — вы ответите за это!
— За что? — спросил отец Василий. — Ваша девочка сама пришла и попросила. На мне сан священника, я не мог отказать.
Танин папа зыркнул на дочь, словно хотел застрелить ее глазами, и рявкнул отцу Василию:
— Поп! Мракобесина! Не имеешь права на дому крестить! Всех... — словно вспомнив что-то, он дернулся и запустил руку Тане за шиворот и вытащил крест. Руки его дрожали. Он смотрел на крест, как Таня недавно на беса. Казалось, он сейчас из самого себя выскочит. Мама Тани в это время также сама не своя ходила по комнатам туда-сюда, не обращая внимания на гостей.
— Успокойтесь, — подался к Таниному папе отец Василий, но тот отскочил, точно от прокаженного. В руках у него был крест на веревочке.
— Папа, отдай, — робко пискнула Таня. Она вся уже была в слезах.
А папа ее будто раздумывал, что ему с крестом сотворить: проглотить ли, чтобы его не было, или еще что. И вдруг — р-раз! — и крестик в руках у Кати. Еще мгновение — и она за спиной отца Василия. Танин папа, изумившись нападению, дернулся было в сторону отца Василия, но дорогу ему заступила мама.
— Так, вещественное доказательство похитили! Ну, это вам не поможет. — Злость в его глазах была ужасна.
— Помоги ты лучше себе, чадо, успокойся, — ласково сказал отец Василий.
Тот не ответил, схватил Таню за руку и, проскрипев что-то, убежал.
— Что ж он теперь с ней сделает? — воскликнула мама.
— Ничего, — спокойно сказал отец Василий, — до дому дойдет, угар пройдет, поорет немного, потешит беса, шлепнет девчушку пару раз, ну а этим Христу хвалу воздаст, пострадает девчушка за Христа — и все. И будет думать, как бы меня со свету сжить. Однако это не страшно. Идем? — обратился он затем к папе.
— Куда? — спросил папа, но затем спохватился: — Да, конечно.
Мысли папины прыгали от напиравших событий, смысла их он не постигал и шел сквозь них, как в тумане.
Квартира у отца Василия была почти такая же, как у папиного семейства, только большая и маленькая комнаты были раздельные и имели каждая свой вход в прихожую. Папа и отец Василий вошли в большую. Поразился папа количеству икон на стенах. Стен не было — был сплошной иконостас. И до чего же это было красиво! Папа ойкнул даже, когда вошел. Высокая и худая старая женщина встретила папу поклоном.
— Супруга моя, матушка, — рекомендовал отец Василий. — А это раб Божий Константин, помощник мне на сегодня.
Папа загляделся, рассматривая иконы, — и вдруг в комнату вошли двое. И звонка даже папа не слышал. Мужчина был папиного возраста, очень худой, очень бледный, с выпученными и неживыми, равнодушными до страшноты глазами. Руки его болтались, точно не имели мышц. Его вела пожилая женщина, вид у нее тоже был измученный. Но глаза смотрели живо, хоть и устало, и с тоской.
«Какой же это бесноватый? — подумал папа. — Он еле ноги волочит».
Женщина заплакала. Отец Василий препоручил ее матушке и подошел к папе:
— Слушай внимательно. Возьми крест и надень. Не ерепенься: так надо, потом поймешь. Будешь стоять сзади него и держать за руки. Крепко держать. Изо всех сил.
— Да чего его держать! — возразил папа. — Он еле дышит.
— Он так задышит, что только держись. Ну-ка повтори: «Спаси, Господи, и огради меня Крестом Твоим». Повтори. — Папа буркнул, повторил, отвернувшись. — Вот это и повторяй, когда держать будешь.
— Обойдусь, — сказал папа.
— Нет, не обойдешься. Сам увидишь. Господи, прости мне мое дерзновение, ниспошли благодать Твою на нас, вразуми неразумных.
Меж тем сидящий вялый человек забеспокоился. Папа подошел к нему, поднял, завел ему слегка руки назад, как показал отец Василий, и встал сзади, держа его за локти.
Вялый обернулся, как-то просяще глянул на папу. Безумие полыхнуло из его глаз, но сразу пропало. Папа сосредоточился и сжал локти сильнее. Отец Василий стал спиной к ним и лицом к иконам в правом углу, где зажжены были свечи. И начались заклинательные молитвы. Вялый вдруг дернулся с неожиданной силой, но папа удержал его и сдавил еще сильнее. Вялый обернулся к папе и, вытянув вперед губы, зашипел. Мурашки прошли по папиной спине, на лбу он ощутил пот. Он уперся подбородком в позвоночник вялого и вцепился в его локти мертвой хваткой. Впереди слышался голос отца Василия, но папе было не до него, хотя поначалу он думал вслушиваться. Он вдруг понял, что сила вялого растет, и растет страшно. Он все время оборачивался и сверкал глазами, делая рожи, но папа больше ему в лицо не смотрел. Вдруг папа услышал, как вялый сказал ему:
— Что ты меня держишь, дурак? Я полетать хочу, пусти же. Смотри, плохо тебе будет.
Голос был ровным, будничным и каким-то вкрадчивым. Если бы он был злобным, под стать событию, если бы вялый заорал на него, папа не смутился бы так. Этого он ожидал. Но эта шипящая вкрадчивость и ровность привели его в трепет. В голосе слышна была затаенность чего-то такого необъяснимого и жуткого, что им вдруг овладел панический, смертельный страх, еще миг — и он бы бросил вялого, сорвался и убежал, забыв старое утверждение свое, что человеку с двумя высшими образованиями бесы не страшны.
— Замолчи, гад, — услышал папа свой голос. Это он сам теперь отвечал вялому. В ответ раздался вдруг такой хохот, что папа едва не оглох, ему показалось, что сейчас все иконы попадают. И еще он почувствовал, что его тянет вверх. И снова ровный голос его спросил:
— Ну, что, полетаем?
Столбняк скрутил папу, зубы его застучали, когда он понял, что его не просто тянет, но поднимает вверх. Вот он стоит уже на цыпочках, вот он уже делает глупые движения мысками ботинок, будто зацепиться ими за пол хочет, и вот — нету опоры под ногами. Тогда и вырвалась из него та молитва, которой научил его отец Василий.
— Спаси, Господи, и огради меня Крестом Твоим, — зашептали папины губы.
Вялый задергался в воздухе, руки папины, клещами державшие локти вялого, онемели уже, папа почувствовал, что еще немного — и вялый (да какой он теперь вялый!) вырвется. И тогда — так папа почему-то подумал — случится что-то я ужасное и непоправимое.
— Не уйдешь, гад, — яростно зашептал папа, из последних сил он удерживал локти вялого, которые с каждой минутой становились все крепче и рвали клещи папиных рук.
Такой же нечеловеческий хохот, как в первый раз, раскатился по комнате, только еще сильнее. И затвердили папины уста уже вслух, почти криком оградительную молитву. Голос отца Василия тоже стал громче.
— Летим, летим, держи крепче, дурак, вместе летим! — снова заверещало над папиной головой, на которой волосы зашевелились от этого призыва.
Вдруг вялый издал кошмарный вопль, руки его рывком ликвидировали папин захват, и папа полетел на пол; вялый же взмыл вверх, стукнулся головой в потолок и рухнул на папу. Из вопящего рта вялого вырвался красно-огненный шар, похожий на шаровую молнию. С воем, похожим на смесь свинячьего предсмертного визга и рычания льва, шар ринулся к окну, с треском врезался в него и взорвался, рассыпался. На окне осталась черная размазанная клякса, а в комнате завоняло тухлыми яйцами. Вялый валялся рядом с папой, с закрытыми глазами. Но бледности на лице не было, наоборот, оно было румяно и даже, казалось, улыбалось. Папа же лежал ни жив ни мертв. «Уж не почудилось ли все это?» — думал он. Сил не было даже подняться, дрожь челюсти не проходила, весь он был точно ватный. Подошел отец Василий и подал ему руку:
— Вставай, раб Божий Константин. — Рука у отца Василия оказалась очень твердая и сильная. — Вот и справились, с Божией помощью, — просто сказал он.
— Что это был за шар? — спросил папа.
— Шар-то? Бес. Десять лет сидел внутри этого несчастного и мучил его. И вот предстательством святителя Василия Великого изгнали его вон. Сей раб Божий тоже ведь Василий, общий у нас покровитель небесный.
— А почему бес в зеркале на черта похож, а тут — шар?
— Ах, Константин, это адское отродье, — отец Василий перекрестился, — любую личину принимать может. Даже в образе Христа явиться может, прости меня, Господи. Только в образе Богородицы не может. Сыном Ее, Спасителем нашим, отнята у него такая возможность.
— А может быть, все это бред, сон? А может, все это почудилось, а?
Отец Василий обнял папу за плечи и сказал проникновенно:
— Нет, дорогой, все виденное тобою — явь. Ах, как бы я хотел, чтобы Дух Святой из моих уст для тебя говорил, а не словеса мои невесомые. Но не по мне мера. Доверяй сердцу и совести больше, чем глазам и ушам, а уж если глаза и уши подтверждают голос сердца и совести, куда ж от этого спрятаться, а, Константин? — рассмеялся отец Василий. Но папе не улыбалось и не смеялось. Он почесал голову.
— Так что ж, во мне тоже бес сидит?
— Почему? Бес в зеркале, я думаю, это образ души твоей черной, без Бога неприкаянной и сиротливой. Сиротка-то она по своей воле; ох и легкая такая сиротка добыча для лукавого! — Отец Василий опять перекрестился. — Давай поднимать человека.
Исцеленный Василий открыл глаза. Ах, какие замечательные были теперь у него глаза! Выпученность пропала, ясность и спокойствие выражали они. Папа и отец Василий подняли его. Стоять он не мог, и они посадили его на стул. Тот улыбнулся и сказал шепотом:
— Спаси вас Господи. Все?
— Все, — отвечал ему отец Василий. — Слава Богу и угоднику Его Святителю Василию, все.
Взгляд исцеленного остановился на кляксе на окне:
— Это он?
— Да, блюди теперь себя, молись, в храм ходи, причащайся чаще.
Исцеленный Василий перекрестился. Видно было, как силы наполняли его. Вот он уже встал.
Радость же старушки, что привела его, не поддавалась описанию. Она висла на отце Василии, целовала его одеяние, плакала, падала перед ним на колени и пыталась целовать ему ноги. Наконец, отец Василий приструнил ее, и она, взяв под руку исцеленного Василия, ушла. Матушка же отца сотворила крестное знамение и начала очищать окно.
— Все, раб Божий Константин, — сказал отец Василий, радостно улыбнулся и расставил широко руки. — Обедать будешь с нами.
— Нет, отец, — сказал папа, — я домой пойду, я что-то не в себе.
— Понимаю, не держу. Иди себе с Богом. Бог даст, свидимся еще, и не раз. Огромное тебе спасибо.
— Да что там, — буркнул папа, — руками держать — нехитрое дело... М-да-а, дела... До свидания.
— С праздником, дорогой. Ангела Хранителя тебе в дорогу.
Домой папа шел, шатаясь, точно пьяный. Он смотрел на солнце, на людей, на деревья, нюхал весенний воздух и видел перед собой летящего в потолок вялого, а в носу стоял запах тухлых яиц. Папа боднул воздух головой, отгоняя наваждение. Остановился и закурил. «Ну и денек! Благовещение!» Он поправил на себе галстук, и сразу вспомнилась боль на шее там, дома у зеркала, когда отец Василий крикнул: «Сгинь, проклятый!» Папа сел на грязную скамейку, откинулся на ее спинку и прикрыл глаза. «Посижу полчасика», — решил он.
А в доме у него творилось следующее: хлынул поток жаждущих постоять у зеркала, на беса своего посмотреть. Во-первых, та бабуся, постоянно крестящаяся (а точнее, рукой вертящая), возвестила всем, кого нашла, про «бесову квартиру» и обозвала населяющих ее охальниками, что только усилило интерес. Во-вторых, Васина ватага разнесла новость по всем дворам среди ребят, а ребята — родителям, а те — знакомым.
Первыми начали паломничество бабуськи и дети. Охание, гвалт, всхлипывания и веселье царили около зеркала в бабушкиной комнате. Едва до драки не дошло меж двух бабусь, из коих одна походила на бабу-ягу, а другая на змея-горыныча.
— Слава Тебе, Господи, она страшней, — сказала та, что была как змей-горыныч. Бабе-яге же это не понравилось, особенно упоминание всуе Бога, и она пихнула змея-горыныча весьма сильно. Хорошо, мама вовремя подошла, выдворила обеих. Приходили нетрезвые мужики от пивного ларька, дикими глазами таращились на свои свиные зеленые головы с рогами и шерстью, одни при этом хохотали, другие трезвели, но из этих никто не ужасался. Была пожилая учительница, еще маму в школе истории учившая. Она пришла важная, с орденом и снисходительно сказала:
— Сейчас разберемся.
Когда же она встала к зеркалу, мама впервые за день рассмеялась. И хоть нехорошо над чужим бесом смеяться, когда твой недалече, не могла она удержаться. Башка в зеркале резко расширялась вверху — точно горшок огромный перевернутый торчал на шее учительницы. Да еще то удлинялся, то укорачивался. Косые нестрашные глазищи размером с тарелку хлопали веками- веерами, носище морщился и крутил дырами-ноздрями, маленький же ротик кривлялся и чмокал. Учительница не испугалась, а, ошарашенно раскрыв рот и глаза, очень удивлялась и вскоре спросила:
— Это что же такое, Маша?
— Это вы, тетя, — высунулась Катя из- за мамы.
— Как — я?! — возмутилась учительница.
— Да уж вы, и никто другой. — Мама пожала плечами и встала рядом. Учительница вскрикнула:
— Ай да красавица!
Катя не стерпела и встала рядом с мамой.
— Это Тело Христово оберегает нас от беса, — сказала она.
— Что? — спросила учительница. Так спросила, будто Катя у доски сказала глупость и сейчас она ей «двойку» поставит.
И вдруг над этими тремя головами возникла четвертая. Ахнули все четыре головы, а три — мамина, Катина и учительницы — обернулись назад: сзади стоял Васин дедушка и недоуменно вглядывался в свое страшенное отражение. Васин дедушка занимал какой-то очень высокий пост. Родители Васи ему пожаловались, и он явился сам — удостовериться. Насмотревшись, он сказал маме:
— А зеркало-то вам надо сдать куда следует.
— Это куда это «куда следует»? — отозвалась Катя и добавила: — А как вы к нам вошли?
— Дверь незаперта, — важно ответил Васин дедушка, — а сдать туда, где с этим разберутся, откуда такая штучка, — он ткнул рукой в зеркало.
— Совершенно с вами согласна, — засуетилась учительница. От ее важности и следа не осталось. — Это ж прямо поповщина, идеологическая диверсия получается.
— А ну-ка, уходите оба! — скомандовала мама.
— Не ожидала от тебя, Маша, — причитала учительница, уходя. Она возмущалась не грубым «уходите», а существованием зеркала. И как это оно смело существовать и людям чертом тыкать?!
— Мы-то уйдем, другие придут, — загадочно сказал Васин дедушка.
— Пусть приходят, — ответила ему Катя, — наше зеркало всем правду скажет.
— Вот-вот, мы еще посмотрим, что это за правда, — говорил дедушка Васин, почти подталкиваемый мамой к двери.
— А правда везде одна — Божья правда.
Старая учительница всем телом обернулась к Кате, а Васин дедушка недобро смерил Катю и маму глазами и усмехнулся.
— Какая правда?! — шипящим полушепотом спросила учительница.
— Божья, — ответила Катя. Она даже испугалась немного.
— Нет такой правды, — назидательно отчеканила учительница.
— Как же нет? — удивилась Катя.— Вы ж ее только что в зеркале видели.
— Разберемся, разберемся — и с зеркалом, и с вами, — сказал Васин дедушка и вышел, увлекая за собой старую учительницу.
— Почему они так, мама, а?
Мама вздохнула и вдруг улыбнулась:
— Бог шельму метит.
— Так бабушка говорила. А ты вчера тоже шельмой была?
— Да, — мама рассмеялась и долго не могла успокоиться.
В это время вернулся папа.
— Смеетесь? — спросил он просто так.
— Ну? — в один голос воскликнули мама и Катя. — Что?
— Слушайте, девоньки, у меня к вам просьба, давайте без вопросов, а? Дайте прийти в себя.
— Папа, а у тебя волосы белые, — заметила Катя.
— Ой, — выдохнула мама, — поседел. Целый клок седой. Катерина, давай кормить отца.
Но снова звонок — милиционер пришел.
— Что случилось? Вы к нам? — испуганно спросила мама.
— К вам, — милиционер стушевался. — Зеркало посмотреть. Тут черт-те что болтают, пожаловались... Посмотреть-то можно?
— Входите. А кто ж это жалуется? — спросил папа, подходя к милиционеру.
— Да вот, — милиционер достал бумажку.
Из бумажки выяснилось, что жалобщиками была Васина старшая родня.
— Так, — задумчиво сказал папа. — Проходите, сами посмотрите.
Милиционер так отпрянул от зеркала, что если бы не кровать сзади, на которую он плюхнулся, то наверняка б зашиб голову об стену. Посидел так, потаращился, поднялся, крадущимся шагом подошел опять, приблизил лицо к бесовской харе и стал изучать. Хорошо, что у милиции нервы крепкие.
— М-да-а, — почти восхищенно проговорил он, — вот это морда. Как же это она получается, а?
Папа пожал плечами:
— Кто его знает? Тещино наследство. Стоит в моей собственной квартире. Какие могут быть жалобы?
Милиционер вспомнил про бумажки.
— Жалобы могут быть на все, — многозначительно сказал он. — Ну, да ладно, эти жалобы мы оставим без внимания, потому как — действительно глупо. А зеркальце — класс.
Так и не поняли толком папа, мама и Катя, скорбел он или восхищался. После ухода милиционера папа приклеил на двери записку: «Зеркало увезли. Просьба не беспокоить», — и велел не открывать на звонки.
— Девоньки, — воззвал он к маме и Кате, — если я не полежу, то сойду с ума! И обедайте без меня: я сейчас не могу.
Катя с мамой поняли его. Папа доплелся до кровати, снял ботинки, лег и сразу же уснул. Мама подошла, посмотрела внимательно на клок седых волос у него, и слезы вдруг полились по ее щекам. Зазвонил телефон. Мама шумно вздохнула, отерла щеки и взяла трубку. Звонил отец Василий:
— Как настроение вашего супруга?
— Он спит. Он поседел, — сказала мама.
Немного помолчав, отец Василий спросил:
— Вы этим расстроены?
Мама пожала плечами, забыв, что говорит по телефону.
— А вы не расстраивайтесь, — сказал отец Василий, не дождавшись ответа, — лучше седым прийти к Богу, чем быть для всех красавцем, а на деле походить на беса.
— В самом деле был бесноватый?
— Да.
— Вылечили?
— Вылечили, и ваш муж присутствовал и помогал: он держал его.
— Представляю, — прошептала мама.
— Нет, не представляете; и не надо. Не надо вам думать о бесах и бесноватых — надо думать о себе.
— Я понимаю.
— Простите меня, окаянного. С праздником.
— И вас также.
— О чем ты говорила с батюшкой Василием, мама? — спросила Катя.
— О папе и о себе.
— А обо мне?
— Да про тебя и так ясно.
— Что ясно?
— Ясно, что у тебя все чисто и ясно, — мама вздохнула и погладила Катю по голове.
— А у тебя и у папы?
Мама с любовью посмотрела на мужа, подошла к нему, погладила по голове.
— Бог даст, и у нас все будет так же. Давай посидим помолчим, пусть папа поспит.
Папа же спал так, что хоть стреляй — не разбудишь. И как только он заснул, сразу увидел своего врага — Понырева. Понырев почему-то ехидно улыбался.
— Что ты улыбаешься? — спросил папа.
— А у меня вот что есть, — сказал Понырев и показал папе сначала золотую монетку, а потом язык.
Папа ему тоже язык показал и спросил:
— А где ты ее взял?
— А мне ее двойник дал. — Рядом с Поныревым возникло зеркало, точно такое же, как бабушкино. — Вот этот двойник, — из зеркала высунулась бесовская харя и заржала. — Спроси у своего, он тебе тоже даст. Это ж он тебе отдаст твою монетку.
— А если моя, то почему она у него?
— А так положено.
Рядом с папой появилось такое же зеркало, а в зеркале его знакомое отражение.
— Чего тебе? — спросила морда папу.
— Отдай монетку.
— А зачем?
— Тебя забыл спросить! Она моя.
— Бери, раз твоя, — ответил тот и гадко засмеялся.
Монета красиво поблескивала золотом и приятно тяжелила руку. Вдруг папа заметил, что бес из зеркала Понырева подозвал того когтем и что-то ему шепчет.
— Что он шепчет? — спросил папа своего.
Тот опять дико захохотал.
— И почему вы все хохочете?
— Так весело жить, на вас глядючи, у-тю-тю, радость ты моя, — морда высунулась из зеркала и потянулась к папе. Тот отшатнулся.
— Пошел! Говори, что он Поныреву шепчет.
— А шепчет он вот что: беги, говорит, Понырев, скорей, вон там, у берега мыльной реки, сидит волшебник; кто ему первый монетку свою отдаст, тому волшебник вечную жизнь подарит.
— Как вечную?
— Два института кончил, а такого не знаешь. Значит, никогда не умрет человек.
— А что же ты мне такого не шепчешь?
— Я тебе говорю громко, чего мне шептать, беги скорее, смотри, Понырев уже припустился! Опережай.
— Не врешь?
— Гхо-хо-хо! Я никогда не вру.
Послушал папа бесовского совета, ни о чем не подумал и помчался во весь дух. Догнал-таки папа Понырева и спрашивает:
— Ты куда?
— А ты куда?
— Нет, ты мне скажи, я первый спросил, — сказал, задыхаясь, папа и попытался ткнуть Понырева в спину. Тот в ответ ускорил бег.
Наконец папа догнал его и повалил. Но и сам не удержался. Рухнули они оба в пыль и грязь. Вскочили и давай бить друг друга.
— Ты почему дерешься? — вскричал вдруг Понырев, едва переводя дыхание.
— А ты? — спросил в ответ папа, выплюнув изо рта землю.
— Ты первый начал.
— А ты что бежишь, вечной жизни захотел?
— Захотел, а тебе-то что?
— А то! Не один ты такого хочешь. Жребий бросим.
И снова пошла драка. Отволтузили друг друга до синяков и встали друг против друга обессиленные, едва дыша.
— Пойдем вдвоем, там видно будет, — сказал папа.
— Пойдем, — согласился Понырев.
У речки, от которой шел пар и по которой белыми горами плыла благоухающая пена, сидел кто-то лицом к реке. «Волшебник!» — стукнуло обоим в голову. Волшебник повернулся к реке задом, к ним передом. Понырев с папой слегка отпрянули —лицо волшебника было закрыто маской. Обыкновенной маской, что в магазинах продается. А маска была — свинячья мордочка с пятачком.
«Почему он в маске?» — подумали оба.
— Подойдите, — сказал волшебник и протянул руку, как нищие у храмов протягивают. — Кто из вас первый?
Дернулись было оба, но замерли вдруг. Только дернулись. Что-то остановило обоих.
— Что застыли? — спросила маска.
Папа вынул монетку, Понырев тоже. И когда сжал ее папа в кулаке, ему почудилось, будто кто-то сжал его сердце. Он сдавил монетку сильнее, и сердцу его больнее стало. Он развернул ладонь и посмотрел на монетку внимательно. «Да ведь это же не монетка, это душа моя», — вдруг сказал папе внутренний голос. И что за голос такой? Может быть, это голос совести, который и в самом последнем разбойнике не угасает. Совесть знает про нас все, всегда говорит только правду и добро и зло видит в истинном их свете. Каждую пакость, которую мы сотворим, и как бы мы ни оправдывали себя, она, задавленная, забытая, всегда назовет пакостью. И будет зудить, и шептать, и напоминать, и напоминать, и — не спрятаться от нее. «Да. Это — моя душа», — папа теперь ошеломленно и со страхом смотрел на монетку. А почему она в виде золотой монетки?
— Так, кто первый, считаю до трех! — гаркнула вдруг маска. — Раз, два, три!..
Понырев и папа стояли не шелохнувшись.
— Как знаете. — Из-под маски раздался зевающий звук. — Можете реку мыльную переплыть: вон там, — волшебник махнул рукой, указывая куда-то вдаль, — тоже вечную жизнь дают.
— Ишь ты! — сказал Понырев. — А почему река мыльная?
— А они там, на том берегу, чистоту любят, — прогундосило из-под маски.
Папа и Понырев оглядели друг друга. Носы разбиты, руки в ссадинах, и чего только не налипло на них, пока тузили друг друга.
— Это что ж, раздеваться надо? — спросил Понырев.
— Точно, — сказала маска и захохотала.
Папа пощупал воду, она была горячая. Заныло у папы под сердцем, захотелось на тот берег. Тот же голос, что про душу говорил, сейчас заставлял оставить на берегу всю свою грязь, прыгать в реку и плыть.
— Да будет вам, — сказала маска. — Давайте ваши монетки. У обоих возьму. Это ведь зеркальщики ваши пошутили. Я щедрый. Мне все равно, кто первый. Вот, — и волшебник жестом фокусника выхватил откуда-то из-под себя два громадных черных покрывала. На покрывалах мерцали, светились белые пятиконечные звезды. — Это плащи вечной жизни.
— А не надуете? — спросил Понырев.
Под маской опять захохотало:
— Да проверяйте. Наш товар с гарантией.
И волшебник бросил каждому по плащу. Надели их папа с Поныревым и смотрят друг на друга недоуменно.
— Ну и что? — спросил папа. — Как проверим-то? Вечность сидеть тут и ждать?
— Не надо вечность ждать, — хохотнул волшебник, опять откуда-то из-под себя вынул саблю, подошел к обоим, размахнулся да как ударит по папиной и поныревской шеям.
Сабля прошла сквозь шеи, будто они из воздуха были. И головы остались на месте, и синяков никаких. Только очень больно полоснуло по шее, будто кто тонкой плетью стегнул. Вскрикнули оба, схватились за шеи — крови не было.
— Вот это да, — восхищенно сказал Понырев, — а... а... это, она настоящая? — Понырев указал на саблю.
— Снимайте плащи, — сказал волшебник.
И когда они их скинули, подал саблю. Понырев едва дотронулся до острия, как из пальца хлынула кровь. Сабля была острее бритвы. Понырев отдал саблю, быстро схватил и надел плащ, судорожно стал рыться в кармане, достал монетку и отдал волшебнику.
— А ты? — обратился волшебник к папе.
Заныло опять у папы под сердцем, посмотрел он за реку, куда его так сильно тянуло, и вновь услышал прежний голос: «Безумец! Кому душу отдаешь? Сбрасывай с себя свои грязные, ветхие одежды, плыви; горячо будет, пощиплет, но этот путь стоит того».
— Ох-хо-хо, — засмеялся счастливо Понырев и поднял руки, — я теперь бессмертный!
Этот крик «бессмертный» задавил голос в папе. Он одним махом накинул плащ со звездами и протянул монетку волшебнику. Тот схватил ее, сорвал с себя маску, и победный вопль-хохот помчался в поднебесье из отвратительной пасти. Перед папой и Поныревым стоял невероятных размеров бес. Вмиг он вырос до высоты телеграфного столба. Теперь шутовская свинячья маска и на коготь его не налезла бы. Морда же его — это нечто неописуемое! Сверху сплющенная и вытянутая вперед, какая-то обезьяно-свинячья, она от уха до уха рассекалась громадной огнедышащей пастью. Перепончатые крылья из-за спины рвали воздух, и папу и Понырева сдуло с ног, и они, сидя на грязной земле, безумно таращились на диво. Вдруг откуда-то сверху к копытам этой отвратительной громадины упал светящийся шар. «Тот, из Василия вялого изгнанный», — сразу подумалось папе. Шар рассыпался у копыт и, источая зловоние, обернулся маленьким бесенком.
— Повелитель! — заголосил бесенок. Голос у него был очень громкий и хриплый. — Меня изгнали! Проклятый Василий изгнал! Я был бессилен! А вот этот держал меня!
Страх парализовал папу.
В лапах повелителя оказалась огромная плеть, и давай он ею хлестать бесенка. Тот дико завопил, завизжал. Наконец, повелитель отбросил бесенка, изрыгнул громоподобный рев и зашагал прочь так, что земля затряслась.
— Я тебе сейчас покажу! — закричал, поднимаясь, бесенок и стал приступать к папе.
Папа не был трусом и приготовился защищаться. Бесенок не доходил ему до пояса.
— Я тебе сейчас сам покажу! — закричал ему в ответ папа.
И вдруг этот мерзкий малыш одной лапой хватает папу, другой Понырева и швыряет их с такой силой, что у папы захолонуло все, когда он полетел кубарем. Ай да сила у малыша! Пролетев метров десять, папа и Понырев упали на камни и покатились по откосу в пропасть. Ни откоса, ни пропасти не было, пока папа и Понырев бежали к волшебнику, чтобы продать свои души за бессмертие. Катились они по склону на дно пропасти, а за ними лавиной несся камнепад из гигантских валунов.
— А-а-а! — вопил Понырев.
— О-о! — подхватил крик папа.
Два огромных камня, каждый с купеческую подушку, оборвали крики, врезавшись на огромной скорости им в головы. Страшная, неведомая дотоле боль вонзилась в папину голову. Невыносимая, уничтожающая боль. Но — через несколько секунд после удара, который сплющил бы слона, папа сидел на земле, раскинув ноги, и, слабо соображая, смотрел на камни, валявшиеся рядом. Он был жив. Боль хоть и не проходила, но стала тише. «М-да, и правда, что ли, бессмертен я?» Рядом захныкал Понырев:
— А я думал, что и больно теперь никогда не будет. И что же, мой зуб больной так же будет болеть?
— Конечно, — раздался ответ, и из воздуха возник зеркальный бес Понырева, — еще как будет!
— Где мы? — спросил его папа.
— В аду, — сказал кто-то рядом с папой, и тут же появился его знакомый страшила из зеркала.
— В каком аду? — удивился папа.
— В обыкновенном, — захохотал бес, — сам увидишь.
— А-а... разве он есть?
Еще ужаснее захохотал бес:
— Иди смотри, теперь ты вечный жилец здесь, а я твой «ангел-хранитель», ох-хо-хо-хо-грьи!
— Обманули! — закричал папа. — Я не здесь, я дома хочу вечно жить!
— Ох-хо-хо-хо... — раскатилось по аду.
Не помня себя, папа бросился бежать по откосу вверх, забыв про Понырева и про все на свете. Наконец, выдохся и остановился. Куда он попал? Он стоял на краю обрыва. Он взглянул вниз и обмер: далеко-далеко внизу видны были крохотные точки. «Люди, наверное», — подумал папа. Он понял, что смотрит с такой высоты, с какой смотрел однажды из окна реактивного «Ту-154», когда летел в Сочи.
— Смотришь? — раздался рядом знакомый противный голос.
Тут как тут бес- «хранитель».
— Что там? — спросил папа.
— Там люди, такие же, как ты.
— А как туда попасть?
— Прыгай.
Папа отшатнулся:
— Да что ты?!
— Ты же бессмертен.
— Нет! — По всему телу папы прошелся холод от одной мысли о таком падении. «Умру от разрыва сердца, и никакие бесы не помогут».
И вдруг копыто «хранителя» поддело папу сзади, и папа понял, что он летит вниз. Злорадный хохот понесся ему вслед. Поток воздуха кляпом заткнул его открытый рот, заткнул вырвавшийся крик ужаса. Папе показалось, что его сердце разрывалось двадцать раз, сила страха, рвавшего его нервы, давно превзошла их прочность. Но он был жив и летел навстречу страшной земле. «На куски разнесет!» И вдруг он увидел, что падает на огромные шесты, воткнутые в землю. Все чувства на земле, которые выражают страдания человеческие, все-все-все до единого охватили папину душу, которую он продал бесу! Еще миг — и будет удар. Шесты! Острия! Острия! Он рухнул прямо на заостренный шест, был отброшен вверх и шлепнулся наземь. Боль от острия была выше того, что может вынести человек. Папа даже завыл.
— С приземлением, — произнес мрачный человеческий голос.
Папа обернулся. Перед ним стоял человек в шинели до пят, островерхой шапке и с винтовкой.
— Зачем здесь шесты?
— Я воткнул,— сказал человек с винтовкой. — Надоели прыгуны-самоубийцы.
— Я не самоубийца! Меня мой бес спихнул.
— Мне все равно. Уходи отсюда.
— Почему это ты гонишь? А почему ты с винтовкой?
— А мы неразлучные с ней были там, неразлучны и здесь, — человек мрачно ухмыльнулся.
— Где там?
— На земле, когда живой был.
— Как это, «когда живой был»?
— Так мы же здесь все мертвые.
— Как?! Я живой!
Человек ухмыльнулся еще мрачней:
— Здесь все мертвые.
— И что же теперь будет?.. — Папа со страхом и надеждой посмотрел на человека.
— Назад пути нет. Мы здесь навечно. Уходи отсюда. А то привяжу и костер под тобой разожгу лет на сто, а там посмотрим. — Все так же страшно ухмыляясь, человек с винтовкой поднял ее, щелкнул затвором, прицелился и выстрелил в оторопевшего несчастного папу. Папу стукнуло по голове, и теперь он познал новую, особую боль, когда раскалывается на куски череп. Череп остался цел, но боль была адская, и папа, что называется, остервенел. Он схватил булыжник, самый большой, какой мог поднять (много их здесь валялось), и что было мочи швырнул в голову ухмылялы. Тот скрипнул зубами, издал воинственный вопль и, весь перекосившись от злобы и досады, кинулся с винтовкой наперевес на папу. Недолго сопротивлялся папа, выдохся и был вдоль и поперек исколот штыком и истоптан сапогами. Но, когда он увидел в руках своего мучителя веревку, силы снова вернулись к нему. И откуда только взялись? Видно, одна лишь мысль о столетнем поджаривании на костре способна чудо сотворить. Папа вскочил и, отбив атаку штыка и увернувшись от петли, ринулся напролом через репейник. И бежал он быстрее, чем когда за Поныревым гнался. Но потом свалился и закрыл глаза. Воздуха в легких не было, дышать было нечем, да еще и страх не оставлял: а вдруг тот, с винтовкой, догонит? Сил уже не было совершенно, ничто не могло поднять папу. Сплющенный камнем, проткнутый кольями, застреленный и заколотый, папа лежал живой и невредимый и уже равнодушно думал: что-то еще впереди?
— Привыкаешь? — Он снова увидел рядом своего «хранителя». — Вставай, пойдем, покажу тебе все, облегчу участь немного.
— Не могу.
Бес когтем поднял папу и поставил на ноги. Ноги подкашивались, его шатало.
— Сковородок, на которых наш брат поджаривает вашего брата, здесь нет. Это все сказки. Гр-ы-ы! Здесь только ваш брат друг друга иногда поджаривает, ох-гро-хо-хо... Пошли!
Папа вздохнул, и ему в нос ударило запахом тухлых яиц.
— Не зажимай нос. Этот аромат здесь вечный, не спрячешься! Ох-хо-хо-хо!.. Взгляни наверх, брось камень.
Папа бросил. Камень пролетел метров пять всего, стукнулся со звоном обо что-то и упал.
— Потолок, — сказал бес.
— Как потолок?! А разве не небо?
— Неба здесь нет, небо там, — бес простер руку вправо, скала исчезла, и папа увидел далеко-далеко реку, а за рекой какой-то купол из света... «Эх, дурак», — сказал голос внутри. Бес махнул рукой, и видение исчезло. — А вон, видишь, сараи из досок, а вокруг люди? Это возвращенцы.
— Как возвращенцы?
— А так. Возвратиться желают, — на беса напал смех. — И они, — продолжил он, отсмеявшись, — потолок долбят, куски изучают, люк хотят продолбить и обратно в жизнь удрать.
— Так мы все здесь, правда, мертвые?
— Самые что ни на есть, натурально мертвые.
— Обманщик, злодей... — не успел договорить папа всего: страшной силы удары плети обрушились вдруг на него. Такой силы, что удары штыка булавочными уколами показались. Папа сжался на земле в комочек и закрыл голову руками.
— Проси прощения!
— Нет! — вскричал папа, губы его упирались в землю, руки все уже были исполосованы... ужасно, в общем.
— Гляди, — заржал бес, — я ведь могу так тоже сто лет, а то и больше. Я не устаю! Ох-хо-хо-гки...
— Прости! — выкрикнул папа в отчаянии.
Снова он был поднят когтем за шиворот, и как ни в чем не бывало бес продолжал путь и рассказ.
— А как же они вырваться могут, если мертвые? — спросил папа, с ненавистью глянув на страшную морду.
— А никак. Да ведь им не вдолбишь. Ученые! Ох-гри-хы... Вон тот, глава их, шестьсот лет уже этим занят. И пусть! У нас свобода, никому ничего не возбраняется. Однажды Чингисхан весь ад поработил, почти под всеми костры поразложил, пока его свои же кунаки самого не повесили. Кутерьма была. А Чингисхан до сих пор висит. Никто не снимает. Вон он.
— Настоящий?! — вырвалось у папы.
— Самый что ни на есть.
Виселицы, костры с орущими виднелись тут и там. Около виселиц часто толпились люди и еще камнями побивали висящих. Висящий на столбе — лица его было никак не разглядеть — отчаянно орал временами что-то и дрыгал ногами.
— Если хочешь, сними его, здесь свобода, только тогда тебя за него повесят, лет этак на триста, х-хр-гы... А то и навечно, коли сердобольного на тебя не найдется. Не любят его здесь, да и никто никого не любит, ибо у нас — право сильного.
— А вы куда смотрите?
— Мы-то? А на вас — ох-хо-хо... А вон Иван Грозный сидит.
— Тоже настоящий?!
— Ну да, мертвый и настоящий, как и ты.
Заскулило у папы под сердцем от напоминания о себе.
— А кто вокруг Ивана Грозного толпится?
— Любопытные. Те, что недавно сюда попали. Вроде тебя.
Иван Грозный молча сидел на бревне в роскошном царском одеянии и величественно и скорбно смотрел перед собой.
— Да не зажимай нос, говорю, все равно без толку. О, Якову Бомелию нижайший поклон. Трехсотый способ не изобрели еще? Ох-хо-хо... — Тот, к кому обращался бес, сплюнул и отвернулся.
— Кто это?
— Отравитель при дворе Грозного. Изобрел уже двести девяносто девять способов, как покончить с жизнью, и, увы, ни один не принес результата — живой по-прежнему, ох-хо-хо...
— А что ж ты его-то плетью не огрел за плевок, как меня?
— А ты просишь? Тогда я с удовольствием,
— Да не... — залепетал папа, но на самоубийцу-изобретателя уже обрушилась плеть, и, только когда тот завопил: «Прости!» — они пошли дальше.
— А если кто попросит, чтобы ты меня так?
— Непременно исполню просьбу, я отзывчивый, — осклабился «хранитель». — А вон, пожалуйста, окно в живой мир.
— Где?!
— Видишь толпищу?
И папа увидел. Над толпой в потолке был огромный прозрачный проем, будто стеклянный. По нему туда-сюда шли люди, разговаривали — слышен был их говор. Вон пожарная вышка, вон церковь — да это Сокольники! По парку гуляли взрослые, дети, ели, пили, хохотали, целовались, дрались. Жили, в общем, каждый в свое удовольствие. Или не в удовольствие.
— Эй, люди! — вдруг закричал окну папа. — Посмотрите сюда! Да посмотрите же себе под ноги! Берегитесь ада!
В ответ — мерзкий хохот рядом. Папа с тоской отвернулся.
— А возвращенцы и окно долбили! Охр-гы-гы!..
— А потолок толстый?
— Беспредельный. Как и все, что ты здесь видишь. А вот наши телеподсматриватели.
— Что-что?
— Телеподсматриватели. Раньше яблочко по блюдечку катали, а теперь вот телевизор. О, видишь, со столба на тебя камеру направили? Тот, значит, что у сарая, сейчас про тебя смотрит. Подойди, посмотри.
В экране телевизора папа увидел... себя. Какой-то обшарпанный человек смотрел, как папа в своем пивном зале пьет вино, пиво, ругается, чепуху всякую говорит, как пьяный домой идет и шатается, к прохожим пристает, как в грязь свалился... Кошмар. Все в точности, что было с ним несколько дней назад. И зачем он это смотрит? Стыдно стало папе. Кругом дерутся любители развлечений за место у экрана.
— Ты тоже можешь посмотреть, как место освободится. А можешь и согнать того, кто послабее. Про любого, кто здесь сидит, всю его жизнь, от начала до конца, можешь увидеть. Все его делишки узреть. Здесь все про всех открыто. Что было тайным, стало явным, даже думы ваши — все здесь.
— М-да-а, — только и смог сказать папа. Ни про кого ничего он смотреть не хотел... Ох, какой гадкий все-таки запах...
— А ты есть не хочешь еще? — спросил «хранитель» с притворным участием.
— Ужасно хочу, — сказал папа. — Ничего себе бессмертие.
— А как же, все твое при тебе, а иначе — неинтересно, ох-хо...
— Почему ты все время ржешь?
— А смешно с вами.
— Дорогу, дорогу, канальи, белым лебедям! — раздалось откуда-то сверху.
Затрепетал «хранитель» папин, заскрежетал и пропал. Оживились вдруг жители ада, забегали, заголосили. Послышался оглушительный треск, и сквозь потолок в ад ворвались белые лебеди.
— За кем? За кем? Меня! Меня возьмите! — раздались крики.
«Что бы это значило?» — Папа тоже вскочил и побежал за теми, которые вздымали руки к лебедям и взывали к ним.
И только один маленький, кругленький, с лысинкой на голове, размахивал руками и кричал:
— Граждане ада, не унижайтесь! Долой лебедей, долой Ангелов! Сомкнем ряды!..
Но на него не обращали внимания. И вот лебеди оказались рядом с Иваном Грозным. Возглас изумления единым выдохом испустили адские жители.
— Меня... меня!.. Я только врал и никого не убивал... Я полторы тысячи лет здесь! Сил больше нет, возьмите!
Эти крики раздавались из гудящей толпы, что обступила Грозного и лебедей. Сам Иван Грозный был изумлен. Откуда-то появились люди в блистающих одеждах, с крыльями. Они подошли к Грозному:
— Иване, домогательства ходатая твоего приняты. Тебя ждет Свет.
Грозный вмиг переменился лицом и зарыдал с восклицаниями:
— О Филипп, о Филипп, о брат мой!.. Миг — и царские одежды Грозного были совлечены с него, причем жители ада бросились их делить и, конечно же, подрались. Иван Грозный облачился в такие же одежды, как на крылатых. Слезы лились по его щекам. Иван Грозный оказался среди лебедей, они взмыли вверх, унося его, в потолке прогрохотало, и посланцы Света скрылись с бывшим узником ада.
— Эх-хе-хе, — вздохнул кто-то рядом с папой.
Он вгляделся — ба! Да это же та старушонка, что рукой перед зеркалом вертела да их квартиру бесовской обозвала.
— Ты-то как здесь, бабка?
— Да как и ты! Видел, что значит молитвенник?..
— Видел, да не понял.
— Да чего ж не понять — святой митрополит Московский Филипп, которого замучил Ивашка Грозный, отмолил у Христа своего мучителя, вымолил для него Царствие Небесное.
— Как? Грозный его замучил, а тот для него Царствие выхлопотал?
— А как же еще, милый? — очень удивленно посмотрела на папу бабуська. — Это же единственная надежа наша, наши молитвенники, там, в живой жизни.
«А кто ж за меня просит? — подумал папа. — Жена и дочь? Да я ж запретил им!» И никто в мире не знает, что он здесь, никто не думает о нем. Да ведь это ужас — что может быть хуже?! Нет даже проблеска надежды, ибо ты сам зарубил ее там, на земле.
— Эй! Вытащите меня отсюда!
Ударились слова о потолок, ахнули по ушам пятерым зевакам, что Чингисхана дразнили.
— О! — заорали они и бросились к папе. — И этого повесим! Лет на тыщу!
Папа оцепенел, но, быстро придя в себя, пустился наутек:
— За что? За что?!
— За то, — спокойно ответил давно молчавший внутренний голос.
Преследователи настигали. Что ж делать-то?! Смрад тухлых яиц, виселицы, кости, телепросматриватели тоже обрели ноги — да за папой. «Все, пропал». И вдруг вспомнил папа, что крест на нем, который отец Василий надел. Но только он хотел взять его в руку, как лапа «хранителя» схватила его кисть, не давая руке приблизиться к кресту. Все!.. Да уж не сплю ли я? Да ведь я же сплю. Сплю! Просыпайся!!!
Папа кузнечиком вспрыгнул с кровати и замер стоя. Что это было? Неужто только сон? Уф! Папа сел на кровать и тихо засмеялся, радуясь, что весь пережитый кошмар — сон. А была, между тем, ночь. Да-да, папа проспал до ночи. Мама и Катя лежали вместе на тахте. Он подошел к ним, нагнулся и вдруг увидел, что с его шеи свисает крест на веревочке. В лунном свете он красиво поблескивал. Папа выпрямился, посмотрел на крест пристально, удовлетворенно гмыкнул и сунул его куда положено — за рубашку.
Нательный крест должен находиться на теле. И пошел спать уже до утра.
Мама спала, обняв Катю. В отличие от папиного, мамин сон был ровен и спокоен. Заснула она тоже сразу — преизобильный все-таки был благовещенский день. Когда папа днем заснул непробудным сном и стал вдруг метаться и кричать, мама с Катей перепугались и бросились будить его. Но разбудить его было невозможно. Зеркало смотреть больше никого не пускали, и день окончился спокойно, если не считать тревожного звонка уже ближе к вечеру. Звонила тетя Лена, сестра дяди Леши.
— Вы что с моим братом сделали? — услышала мама ее очень недовольный голос.
— А что такое?
— Да ночь не спал, с душеловкой своей проклятой возился, фотоаппарат зачем-то ломал, переделывал, а с утра убежал фотографировать куда-то, фотографии уже сделал, по всей комнате развесил. Да на фотографиях-то что! Одни черти. Чертями всю квартиру завешал. Кошмар! Меня сфотографировал, а на фото вместо меня — черт! А все, говорит, ваше стеклышко так чудит. Правда?!
— Правда, — ответила мама и рассказала про бабушкино зеркало и очки.
— Да ну! — воскликнула тетя Лена. — Так мой Алексей-то чего хочет?
— Твой Алексей хочет быть вместо Бога, хочет души делать.
— А что, он у меня умный, — с гордостью сказала тетя Лена.
— Ума-то — палата, да рука коротковата.
— Да уж я говорила ему: брось все это, не на месте у меня сердце.
— Разве может он остановиться, он ведь у тебя одержимый.
— Ох, — вздохнул в трубке голос тети Лены, — это так.
На том и кончили разговор, пожелав друг другу спокойной ночи.
— Мама, ты будешь молиться на ночь? — спросила Катя, когда ложилась спать в положенное время.
— Не знаю, — опять мама почему-то покраснела.
Когда Катя заснула, она прошла в бабушкину комнату. Она снова думала сесть почитать Евангелие, но, не дойдя до стола, открыла комод и достала альбом с фотографиями. Альбом был еще очень красивым, хотя минуло ему уже 100 лет. И фотографиям многим было не на много меньше. Мама уж и не помнила, когда она последний раз смотрела эти фотографии, а письма, конверты какие-то старинные, бумаги она не смотрела никогда. Сейчас же новое чувство охватило ее, когда она села и положила альбом перед собой. Она чувствовала небывалую приятность в душе, что люди, которые в альбоме, — ее род, что все они причастны к ее рождению. Ей вдруг стала очень интересна и важна их прожитая жизнь. То привычное равнодушие к жизни предков, которое всегда было в ней, пропало. Мама никогда не отличалась любознательностью. А сейчас так и рвалось в ней нетерпение скорее окунуться в прошедшее, в историю. Редок нынче интерес к истории. Стараниями ма-те-ри-а-ли-зма (того самого) все знания о я нашем прошлом как бы разложены по ужасно скучным полочкам. Зевота схватывает, когда приближаешься к ним. Но приблизишься еще, посмотришь внимательнее — и исчезает скука. Как интересна и прекрасна, оказывается, наша история, хотя временами и страшна! Но ведь и страшное знать надо. От того, что закроешь глаза, когда страшное увидишь, оно не пропадет, а страшнее для тебя станет, ибо беззащитен ты с закрытыми глазами.
Мама жадно всматривалась в фотографии, в лица на картинках маленьких, красками писанных (и такие были), в лица давно умерших людей. А они будто с укоризной смотрели на маму и вздыхали. И то ладно: лучше поздно, чем никогда... Вот бабушка, мамина мама, совсем молодая. На ней длинное платье со складками. Ах и красивое же платье! Мама с удовольствием бы сейчас такое имела, чтобы в театр ходить. Рядом с бабушкой сидит мамин папа, очень молодой, ладный, с лихими усами, закрученными вверх. Он в военной форме, опирается на шашку. Форма же настолько хороша, что мама не могла оторвать от нее глаз. По фото наискосок шла надпись: «Москва. 1914 год. 29 августа». А мама и не знала, что ее отец, которого она совсем не помнит, воевал в ту войну. Про ту, Первую мировую, войну она почти ничего не знала. Знала только, что она была.
Мама раскрыла одно из писем, что лежали в альбоме. Почерк был ровный, крупный, на конце каждого слова, если оно кончалось согласной буквой, стояла буква «ъ». Поначалу мама путалась с «ъ», но быстро привыкла. Ей даже понравились «ъ», «i» и «θ». Потом она стала читать другие письма и зачиталась, не замечая времени. Это были письма с фронта. С фронта той мировой войны. Мама впервые поняла, какой громадной была война. Она также поняла, что ни один германский вражеский солдат не попрал своими сапогами Русской земли. Отец, всю войну проведший в разных местах ее переднего края, писал то из Галиции, то из Восточной Пруссии, то из Польши. Дальше-то не пустили, значит. Значит, о том, чтобы в Можайске сидеть, и в мечтах у германцев не было! Сильна, значит, была Россия-матушка.
В последнее письмо мама так и впилась глазами: «...меня едва не расстреляли, часа два шумевшая нетрезвая солдатня постановила снять меня с командования батальоном, а нашего командира полка забили едва не до смерти... Половина бывшего моего батальона вообще неизвестно где. Творится ужас и кошмар. Я перестал что-либо понимать. Немцы в нас стреляют, а мы митингуем. Все валится из рук, жить не хочется. Все осатанели и забыли про Бога и Отечество, коему присягу давали. Отречение — это всем нам смерть. Прости за такие строки, молись, жди. Твой Аника-воин. 5/III 1917 г.». По сердцу полоснули маму эти строки, из которых она поняла только одно: отцу было очень плохо. Что это за солдатня такая, как можно в ответ на стрельбу митинговать и что за отречение такое (царское, что ли?) — все это не схватывалось умом, не укладывалось в голове, не воспринималось душой. Ничегошеньки, оказывается, ни про прошлое семьи своей, ни страны своей, что лежала в темноте за окнами, не знала, не ведала мама.
Мама смотрела на фотографию своего отца, когда он уже старый был. Рядом с ним сидит, тоже постаревшая, ее мать и держит на коленях крошечную, грудную еще девочку — это она сама, Мария. Отец седой, испещрен морщинами. Мама уперлась глазами в его глаза. Тяжелый, неулыбчивый взгляд у отца. Мама положила рядом фотографию 1914 года. И даже простонала и головой покачала. Ах, как изменились отцовы глаза! Седина и морщины — следы тридцати с лишним лет. Взгляд тоже, конечно, может постареть, но здесь не старение виной. На той, молодой, фотографии в глазах отца — спокойствие, доброта, открытость, уверенность, что-то еще неуловимое, что можно назвать небоязнью жизни, что бы ни случилось. А тридцать лет спустя — какая-то затаенность, вроде как ожидание подвоха от того, на кого глаза направлены. Маме даже показалось, что от нее ждет подвоха фотографический отец. И запечатленная тревога на всем лице. Вместо уверенности — какая-то угроза, неизвестно кому и за что, смотрит с фото. Никогда до этого не обращала внимания мама на глаза человеческие. И до чего же это интересно, оказывается. Сейчас не объяснила бы мама словами ничего про глаза и лицо отца, но все это отпечаталось в ее сердце. И довольно того.
Мама вздохнула, перевернула толстую страницу и увидала строгий взгляд бородатого человека в эполетах и с крестами на груди. На обороте фотографии стояла размашистая надпись: «Вдове героя Плевны и мученика за Христа на добрую память. Александр. Декабрь 1884 г.». У мамы даже похолодело внутри: уж не царь ли? Она с некоторым трепетом вгляделась в фото. Ой, а точно ведь царь! Ни одного царя, кроме последнего, дай то смутно, не знала мама в лицо. «Это какой же Александр?» — думала она. Его лицо было грозным, но не злым, взгляд острый, пристальный, требовательный и в то же время покровительственный и предлагавший защиту. Царь! Войди такой сейчас в бабушкину комнату, так голова сама собой склонится. Мама воочию видела, вглядываясь в фото, ту природную, прирожденную силу в нем, имя которой — от Бога данная власть. Такому хотелось подчиниться. Перед таким приятно сгибаться, и никакого унижения притом не почувствуешь. Мама опять вздохнула, на этот раз о том, сколько всякого в жизни прошло мимо нее, не задев, о скольких интересных и важных вещах она даже не задумывалась никогда.
Затем она увидела меж страниц свернутые печатные листы. Это были десять начальных листов журнала «Русский паломник» № 10 за 1887 год. Конечно же, она не догадывалась даже, что когда-то выходил такой журнал. Жадно мама прочла все десять листов. Там было рассказано о празднике Троицы: как венки плетут, хороводы кружат, про Духов день, что в этот день к земле не прикасаются, земля отдыхает, про царя Константина и мать его Елену, которая Крест воздвигла — тот Крест, на котором был распят Спаситель, про десятилетие победы над турками, про какого-то офицера, замученного турками, про антихристову силу, которая все больше распоясывается в мире, и еще про многое другое. Немало уместилось на десяти листах того, что было сейчас интересно маме. Она сложила последний лист, очень сожалея, что он последний. Вдруг ей точно в голову ударило — она торопливо стала искать лист, где было про офицера, замученного турками. На рисунке голый по пояс, с большим нательным крестом человек с русой бородой был окружен турками с обнаженными саблями. Снова впилась мама в текст и по-особому теперь читала. Турки требовали у него отречения от Христа и взамен сулили почести и золото. От одного перечисления всех пыток, что к нему турки применили, волосы вставали дыбом. В конце концов они вырезали ему на спине и на груди, обнажив кости, два креста и бросили еще живого в котел, полный голодных крыс. «Вечная память тебе, мученик Христов, Иоанн Долгополов. Моли Бога о нас во святых обителях Христовых». Так заканчивалась заметка. «Да это же мой прадед!!! — чуть не закричала мама. — Я же Долгополова была до замужества!» Вот и объяснение фотографии царской. Мама еще раз прочла про муки. Слезы ручьями лились из ее глаз, несколько раз она громко всхлипывала. «Да как же он вынес все это?! Как же Бог это видел и не помог? Ведь за Него же страдал мой прадед!» Даже возмущение охватило маму. «А можно ли вынести все это без помощи Бога?» — спросил кто-то внутри у мамы.
Мама закрыла альбом и задумалась. Потом взяла Евангелие от Матфея и прочла целиком. Снова вспомнился прадед, и опять кутерьма и ропот пошли в голове: «Сам терпел и нам велел?» И вдруг другие мысли поползли маме в голову: «А ведь неприятности могут быть на работе, если узнает начальство, что в церкви была... Сотрудники коситься будут, ухмыляться... Осенью Катерине в школу, а она ведь и там перекрестится, а то и во дворе проповедовать начнет...» Мама поежилась, закрыла глаза, и очень явственно встала перед ее взором картина: истерзанный, беззащитный человек падает в котел, где сотня голодных крыс на задних лапах ждет жертву. И вот набрасываются они и начинают рвать... Мама вскочила даже и мотнула головой. «Коситься будут, ухмыляться», — мама злорадно усмехнулась над собой. «Да, взглядов, ухмылок боимся. Ничтожного страшимся. И даже не стыдимся этого, а оправдываемся», — сказал ей голос внутри. И вспомнилось ясно недавно прочитанное из Евангелия: «Кто постыдится Меня, того Я постыжусь во Царствии Небесном».
Как ни пыталась мама продлить в себе мысль о Царствии Небесном, опять ничего не получалось. Вдруг мама увидела, что рядом с Евангелием лежит и прямо на нее смотрит тоненькая книжечка. Название книжки было «О мучениках и мученичестве. 1915 год». Мама, забыв про все, стала читать.
«Принять тяжкие муки во имя Господа нашего Иисуса Христа есть первейшая и высшая заслуга перед Богом, за которую даруется Им наивысшая награда — Царствие Небесное» — так начиналась книжка. Мама передохнула и прочла снова. Потом еще. Не пускало маловерие эти слова в сердце. Дальше шло: «Боязнь страданий и страх смерти естественны для человека, ибо человек создан для вечности и даже думы о смерти ему невыносимы. Но Христос отверз нам Царствие Небесное, и человек, истинно верующий, боится не самой смерти, ибо ее нет, а боится умереть с грехами и вместо вечной жизни погибнуть навеки с сатаной и ангелами его. Принявший же муки за Христа муками этими совлекает с себя все грехи и возносится обеленным сразу ко Христу, если даже жизнь свою до мученичества провел в грехе. Мученик Вонифатий был блудником и пьяницей, но добровольно пойдя на муки во имя Иисуса Христа, ныне в Его Церкви есть главный предстатель перед Ним за пьяниц, грешащих во множестве на земле». Мама отметила это про себя, имея в виду мужа. «Способность пойти на муки есть бесценный Божий дар, он не каждому дан. Человек, по греховности своей, страшится боли. И не дает Господь нести крест скорбей тяжелей, чем человек понести может. Каждому дано по силам. Мученик примером своим укрепляет веру у колеблющихся и приводит ко Христу множество неверных. Своим крестным путем, страданием и смертью на Кресте Он Сам указал нам путь. И Воскресением Своим и Вознесением утвердил наше воскресение и к Нему вознесение, после земного упокоения. С идущим на муки всегда рядом Господь Иисус Христос, без Его благодати никому не перенести страданий и пыток. «Без Меня не можете творить ничего», — сказал Он и еще сказал: «Кто потеряет душу Меня ради, тот приобретет ее»... Больше мама не останавливалась, не переводила дух, вся ушла в чтение и опомнилась только тогда, когда дочитала до конца. Она уже успокоилась и не роптала. И если мозг стерег еще свое неверие, но больше не пугал и душу не травил. Страшная усталость навалилась на плечи, ноги и руки, на веки. Перед тем как заснуть рядом с Катей, маме подумалось, как ничтожно наше знание о самих себе, как смешны я наши планы на жизнь. Скажи ей кто вчера, что случится такой день, какой был сегодня, так рассмеялась бы тому в лицо и сказала: « Не может быть!»
Заснула мама сразу, минут за пять до того, как кузнечиком выпрыгнет из кровати папа, спасаясь от своих кошмаров. Как только закрылись ее веки, она увидела апостола Петра, перед которым стояли палачи, а рядом был воткнут в землю огромный крест. Апостол Петр умолял палачей распять его вверх ногами, ибо, как он им говорил, он не достоин быть распятым так, как был распят Спаситель. И вдруг эту картину заслонили костры, множество костров, горящих у подножия крестов. Тысячи крестов до самого горизонта и тысячи костров, жгущих висящих на крестах людей. Славословия Христа из уст мучеников были сильней воплей толпы. Мама увидела колесницу, которая металась меж крестов. На колеснице стоял римский император Нерон и орал, исказившись от злобы: «Огня, огня!» Потом надвинулся, заслонил все юноша, привязанный к столбу, то был мученик Севастиан, и вдруг десятки стрел полетели в него — живую мишень. Затем полетели камни — огромные булыжники; маме показалось, что в нее. Ей захотелось спрятаться, но что-то ее не пускало, и она приготовилась принять удары на себя, но камни пролетели мимо, они летели в человека, уже поверженного на землю, первомученика Стефана, который молился так: «Боже, не вмени побивающим греха сего». Спокойно и ровно дышала мама во сне. Не пугали ее страшные картины, одна за другой надвигающиеся на ее спящий мозг. Ум больше не стерег неверие, которое сгинуло куда-то, а смотрел на мучеников...
Катя, конечно же, разговаривала с бабушкой.
— Бабушка, ты рассказывала, что на литургии, когда вино и хлеб в Тело и Кровь Христа превращаются, священник говорит: «Христос посреди нас». И будто настоящий, живой Христос сходит с небес в алтарь. Но ведь служба идет во многих храмах сразу, а Христос Один – как же Он может быть сразу везде? — перво-наперво спросила ее Катя. — И вообще, как Он устраивает дела людей, когда их так много, а Он Один? Как Он сразу знает одновременно про всех, кому что надо и не надо?
Вздохнула бабушка, улыбнулась:
— У Бога, Катюша, всего много. И то правда, что Христос Один, и то правда, что в каждом алтаре Он Сам присутствует. Нам с нашим умишком трудно это вместить. Это человек плотью своей может быть только в одном месте, Божья же плоть духовна, а Дух Христов одновременно может быть везде, всю землю Собой наполнить. Еще такой пример, быть может, облегчит твое разумение: ты когда телевизор смотришь, ты ж не одна его смотришь — вся Москва, почитай, его смотрит, а то и вся Россия. Сидишь ты одна в комнате, а диктор из ящика из этого тебе в глаза смотрит и вроде как только с тобой разговаривает. Сидит он в ящике в твоей комнате и разговаривает, а на самом деле — со всей Россией, один — со всей страной. Хотя, конечно, сравнение это слабо и всего не объясняет, да объяснять-то все и не нужно, веровать нужно. Благодать — в каждом храме? В каждом. Исцеление по молитвам — в каждом храме? В каждом. Мир и покой душе в каждом храме страждущему дается? В каждом. Ну вот, знать, Христос в каждом храме живет. В этом убедились — и будет с нас. А думать да гадать, как Он это делает, — значит, суемудрствовать, суетиться, значит, мудростью. То, как Господь чаяния всех сразу знает, это очень даже просто объясняется. Вот ты в детском саду не была, слава Богу, а была бы, так видела б, как воспитательница одна с тридцатью такими, как ты, управляется. Если, конечно, воспитательница добрая и детишек любит, она про всех вас будет все знать, и настолько хорошо, что даже желания ваши знать будет, ибо они у вас на личиках ваших написаны. А Бог — на то и Бог, чтобы и про взрослых все знать и все предвидеть и в силах все для всех сделать, если, конечно, на пользу то человеку.
— А как мне знать, бабушка, что мне на пользу? Как вообще знать про себя волю Божию?
— У-у, Катенька, а вот это-то как раз и есть самое непростое дело, самое важное. Ох, трудно это-о! Как мы молимся, помнишь? «Да будет воля Твоя» — вот как. Надо отдать себя на волю Его и противиться своим желаниям, которые против Его воли. А Бог против одного только — против злых дел. Отсекай их от себя — вот и воля Его. Умеешь рисовать — хорошо, а если хорошо только бесов умеешь рисовать — плохо. Не можешь талант свой в добро употребить — лучше проси у Бога, чтоб отнял его. Если кому ум дан, а от того ума людям слезы только — лучше дураком быть. Если правая рука в соблазн тебя и других вводит — отруби ее: лучше тебе безруким войти в Царствие Небесное, чем с руками — в ад.
— Ай, страшно-то как говоришь ты, бабушка!
— То не я — то Христос говорит. А ты думала, с Царствием Небесным шутки шутят?! Ради него люди на плаху шли с радостью, а тут всего-то рука одна, злодейка. Будь всегда начальником своих желаний, а не так, чтоб они над тобой началили. Руки да ноги, поди, ведь по твоему желанию действуют. А желаний твоих Бог не касается, потому как желания наши, свобода выбора есть дар Божий. Одному, чтоб уверовать, хватит того, чтобы в храм зайти, воздуха церковного глотнуть, а иному — кол на голове тесать надо, пока его проймет, как вот папке твоему. А есть такие, что так и остаются глухи к стуку Божьему в сердце. Горе им.
Сколько было мучителей христиан, которые такие чудеса видели, что только держись: и самих-то их на воздух поднимало, а по молитвам мучеников опускало, и в огне при них мученики не горели, и утопленные из моря выходили, и тигры лютые мученикам ноги лизали и ласкались. Не перечесть всего, что на их глазах свершалось. И что? Еще больше злились только да лютовали. Наперекор стучанию Божьему избрали зло. Ну и получили свое. Туда и дорога...
Так текла у них беседа, пока более глубокий сон не напал на Катю и бабушка не растаяла постепенно. Тут новое видение надвинулось: Катя увидела школьный класс с партами, а за партами — бесенят с нее ростом, а у доски — большущий бесище-страшила. Но Кате почему-то совсем не было страшно. Она словно чувствовала себя под защитой сна, да и страх, и отвращение от вида бесовского притупились в ней.
— Хох! Дети мои, хох! — заревел бесище у доски.
— Хох! Хох! Тебе, твое неподобие, хох! Тебе, великий учитель! Хох, Вельзевул! — Бесенята на парты вскочили и бешеными прыжками приветствовали учителя.
— Ну, смотрите, адские отродья, вот человек. — Вельзевул махнул лапой, и появился человек, словно живой, только с бессмысленными глазами.
— Ур-р! — выдохнул, зарычал класс, и бесовские мордочки подались вперед.
— Он мыслит и чувствует, — продолжал учитель. — Так вот, — заскрежетал он, перекосился, делая совсем несносной свою морду, — в мысли его проникать мы не можем, отнял у нас это умение Творец вселенной.
— Ур-р! Ур-р! — зарычал класс. — Долой Творца неба и земли, отвоюем Вельзевулу трон вселенной!
— Отвоюем! — рявкнул Вельзевул и трахнул кулачищем по столу так, что заходило все ходуном. Глаза его жутко сверкнули, и он зашипел: — Но горе вам, если не проявите всей изворотливости в этой войне: уж я вам спуску не дам!
Бесенята прижались к партам и не дыша смотрели на учителя.
— Легион наших уже воюет с Богом, а поле сражения — вот оно. — И Вельзевул ткнул человека в сердце, где сразу зажегся пурпурный огонь. — Здесь мы воюем с Ним, и здесь мы должны или победить, или пасть до конца.
Взвыл класс, вскочил, заскакал:
— Победа, победа, с нами Вельзевул, великий чудотворец! Хох! Хох!
Вельзевул взмахнул лапой, и слева появился огромный экран, на котором ходили люди туда-сюда.
— Ур! — рыкнул класс, и все воззрились на экран.
— И хотя мысли мы читать не можем, но подсовывать им наши мысли и желания ой как можем, ух-р-гы-гы! — Весь класс в ответ заржал страшным хохотом. — И ведь почти все они, — продолжал орать Вельзевул, — без креста-а! Ухр-гы- гы.
Казалось, рухнет потолок от воплей, визга, хохота и рева.
— Без креста-а! Победа! Хох Вельзевулу, великому чудотворцу!
— Даровал безумный Бог человеку свободу воли! — орал, бесновался Вельзевул. — Так Его же даром мы и свергнем Его!
Тут началось неописуемое и длилось долго...
Вдруг разверзся потолок, и огненный шар свалился оттуда к ногам Вельзевула и обратился в потрепанного, измученного беса. Вельзевул взял его за шкирку и приподнял. Радостное беснование стихло.
— Василий... — пискнул бес, болтаясь в страшных когтях.
— Ур-р! — зарычал Вельзевул. — Опять этот Василий! — и отшвырнул беса в угол.
— Василий, — пищал, барахтаясь, бес, — изгнал меня крещением из бывшей рабы твоей Татьяны маленькой, и теперь даже квартира ее, где крутом я был изображен, мне недоступна.
— Почему?! — лязгнул Вельзевул.
— Она крестит все углы, я и в родителях ее, наших рабах, скрыться не могу, она и их тайком крестит, в ее крестном знамении сила, о учитель, я от него весь опален. Но я оправдаюсь, о Вельзевул, я полечу в помощь нашему воину, что воюет в Васе-маленьком, твоем рабе, вдвоем мы его низринем в нашу преисподнюю.
— Иди, — прорычал Вельзевул, — исправляйся!
— Накинемся все на Василия, — закричал тут один бесенок с последнего ряда, — выедим его душу!
— Василий для нас неприступен, — мрачно промычал Вельзевул.
— Как? — Свинячья челюсть бесенка отвалилась вниз. — Какой-то смертный человечишко для тебя неприступен?! А как же ты хочешь победить Творца вселенной, если бессилен против Его раба?
Миг — и бесенок оказался в лапах Вельзевула. Его когти прочесали бесенка по спине так, что тот взвыл, и страшный пинок под зад бросил вопрошателя обратно на место. Там ему еще и от сотоварищей досталось.
— А так и собираюсь я победить Творца вселенной — захватить всех Его рабов к себе. Я сам стерегу Василия и маленькую гордыньку однажды уже впихнул в него. Жизнь его продолжается, и я всегда наготове. Да, мы бессильны против креста — так сделаем же так, чтоб ни одного носителя этого страшного знака не было на земле!
— Хох! Хох! — загремел класс. — Всех изведем! Со всех поснимаем.
— Надо, чтобы и не надевали вовсе, ни на шею, ни на сердце свое! Сказал им Бог: «Начало премудрости — страх Божий». Так вот, все силы наши надо отдавать, чтобы не было этого страха. Чтоб человек ничего не боялся, никого не стеснялся. Тут-то он наш! Ох-р. Гы, гы... Да, — опять Вельзевул грохнул кулаком по столу, — нашептывать, все время нашептывать, не уставать: «Ты всесилен, ты могуч; если захочешь, ты можешь все, нет преград твоему разуму и силам». И подсовывать им такие дела, которые для них неразрешимы или трудны невероятно, — пусть с ума сходят от отчаяния, когда не выходит. А неудачнику шептать: «Это завистники тебе развернуться не дают — круши их, круши во имя правды!» Пусть они правду на земле ищут, пусть за справедливость воюют. Один такой правдоискатель десятерых за нее загрызет, пока добьется ее — нашей правды! Ох-р-гы-хо-хо...
— Хох! Слава Вельзевулу!— заорали кругом.
— Сбивать с мыслей, когда человек о смерти задумывается! Не давать ему о смерти думать! Как помрет — вот тогда уж свидимся, — Вельзевул лязгнул когтями друг о друга, искры пошли, — пусть лучше мечтают о чем-нибудь, пока живут. Ох-р-гы-гы! Сказал им Бог: «Живите сегодняшним днем», — но да не будет так. Мечтатели для нас — самый ходовой товар. Одного я, помню, так заморочил мечтанием, как он десять тысяч рублей заработает, что тот под машину угодил. Некрещеный. Ох-р-гы... Но не зарывайтесь. Подкидывайте сначала по мелочи, а там и, глядишь, до мании величия можно довести мечтаниями. Ну а такой — раб мне от волос до пяток. Верующим же в Бога вот что шептать: «Греши, не бойся, Бог ведь милостив!» — а как согрешит, то: «Все, не простит Бог, не ходи на исповедь, не позорь себя, не открывай греха». На день-два отложит такой верующий исповедь, потом на месяц, а там уж — охр-гы-гы! — пустяк останется, чтоб добить его... Какое наше главное оружие?! Отвечайте, бесовы дети!
— Ложь! — грянул единым дыханием класс.
— Молодцы! — Вельзевул метнул свою лапу к задним рядам и притянул к себе бесенка, вопрошавшего про Василия. — Ну-ка, проверим, как ты владеешь главным оружием. Помни только, что садиться всегда надо на левое плечо. Пшел! — И Вельзевул швырнул бесенка в экран, на который уставился притихший класс.
Бесенок стал метаться меж людей, которые его не видели, и искать жертву. Вдруг он припрыгнул, постучал довольно ладонью о ладонь и взмыл вверх, в окно. Еще миг — и он сидел на плече мальчика, который оцепенело смотрел на осколки хрустальной вазы, что валялись на ковре. В углу этой большой, богато обставленной комнаты спал кот. Бес захихикал и зашептал что-то мальчику на ухо. Испуганный мальчик вдруг заухмылялся и повеселел. Он посмотрел на часы, стал быстро надевать плащ, подбежал к коту, схватил его и бросил на самый верх серванта, где, по-видимому, стояла раньше ваза. И затем выскользнул за дверь. А через несколько минут вошла его мама.
— Браво! — взревел Вельзевул и извлек отличившегося назад. — Высший класс! То, что совершил сей юный отрок, мой раб, есть ложь высшей категории: ложь поступка. Дельный совет получил юнец, что так состряпал дело. Жаль только, что кота из дома выбросят. Лучше всего, когда то, что мы видели, человеку подстраивается. Тогда уж славно можно посмеяться. Так! Ну а теперь — главное: сейчас я сам вам покажу, как надо пользоваться оружием врага нашего, Творца вселенной. Учитесь говорить правду!
— Как?! Отец лжи учит нас говорить правду?! — заголосил класс.
— Да! Иногда им надо говорить правду, но такую, которая натворит бед лучше любой лжи. Глядите! — Вельзевул поднялся в воздух и исчез в экране.
Затаив дыхание, класс уставился в экран. Вельзевул не метался и никого не искал; черной молнией пронзил он толпу и оказался на левом плече одного мальчика, тот — бегом к мальчику поменьше, и уже Вельзевул — снова перед своими учениками. На экране же разворачивалось следующее: тот мальчик, что поменьше, стоит перед взрослыми, плачет навзрыд, и у них видны слезы, затем мальчик срывается, бежит на улицу — и все плачет и плачет, и видно, что горе его разгорается все сильней и сильней.
— Итак, — загремел Вельзевул, — есть два мальчишки, один из них — раб мой, и этому рабу моему купили велосипед, а второму — нет. А у второго родители — ох-хо-хо-гры! — родители не родные, а приемные, они младенцем взяли его из роддома и воспитали, и ничего, кроме добра — р-рр! — самой отвратительной вещи на свете, — он не видел от них. Ну, и конечно же, мальчишка не знал этой правды. Я и сказал эту правду дружку его, рабу моему, да прибавил маленькую неправду, что велосипед приемышу потому и не купили, что он приемыш и его так не любят, как любят родного. А раб мой с радостью передал и правду, и маленькую неправду дружку своему.
— Хох! Хох! У-р-р! — загромыхал класс. — Слава Вельзевулу!
— Да! — рявкнул Вельзевул. — Говорите правду, занимайтесь предсказаниями, если человек гениален, шепчите ему, что он гениален, что он один такой; если кто-то человеку завидует, объявите ему об этом и приправьте это объявление чем-нибудь этаким, нашим. Ох-р-гы-гы, а завистник пусть утвердится в этом, пусть полюбит делать зло, не оправдываясь добром, и коли получится — это будет высший класс бесовской работы. Если же человечишко верующий, — «Ир-хи-и», — зарычало, зашипело в классе, — шепчите ему такую правду, чтоб из нее выходило, что людей надо бояться больше, чем Бога, чтоб бабки и родители крестить младенцев боялись в церкви, ибо там паспорт спрашивают, ох-р-гы-гы, чтоб о вере своей объявить боялись, когда кто спросит.
— Повелитель, — спросил один ученичок, — а как же нам подступаться к христианам? На них ведь крест.
— Да нынче у них только на шее крест, да и то не на всех, охр-гы-гы, а в сердце у них креста нету. А Ангела Хранителя, что им Творец вселенной приставил каждому, они своими делами, ох-р-гы-гы, отогнали. Еще одно! — взвыл Вельзевул и снова грохнул кулаком. — Человек обожает всякие развлечения. Потакайте в этом человеку! Пусть лучше он пять раз по телевизору одно и то же посмотрит, чем о себе задумается. Гнать нашептыванием думы человека о себе! Любой ценой гнать! Пусть торчит сутками у телевизора, пусть бегает в кино, пусть играет в карты — о, как люблю я карты! — пусть пляшет мои пляски под магнитофон, пусть он жаждет зрелищ, а не устроения души своей. Заверните его в дьявольский зрелищный круговорот, пусть без этого он жить не сможет. Это тоже высший класс бесовской работы. Старайтесь!
— Хох! Хох! — раздалось в классе. — Победа Вельзевулу!
— Главный помощник в этом — моя музыка, мои дьявольские ритмы. О! Вот они, рабы мои!
С экрана загремел вой, дреньканье, барабанное уханье, перелив и перезвон электронных инструментов: «Баб-б-баб-туба-туба-туба!» Сотни две добрых молодцев и красных девиц в такт дреньканью извивались и дрыгались в непотребных движениях и тоже выкликали что-то, что-то непонятное и бешеное, под стать ритму. Лица были перекошены, глазищи возбужденные и отрешенные, а у некоторых — безумные.
Взвился класс, завыл, полетели вверх и в сторону парты, заизвивались, зачудили бесы, задергались, запрыгали. Сам учитель ринулся в их гущу — и пошла плясать преисподняя! Оборвалось дреньканье, повалились бесы кто где, визжа от удовольствия. Те молодцы на экране тоже остановились, все взмыленные, и пошли испить недоброго вина и ждать нового дрыганья.
— Победа! Победа! Слава Вельзевулу! — визжали ученики.
— Смотрите! Показываю еще одну штучку! — И Вельзевул прыгнул в экран.
Исчезли из него беснующиеся добры молодцы и красны девицы. Сейчас он показывал человека, сидящего за роялем. Это был композитор. Справа от него стоял ангел и нашептывал ему что-то. Композитор быстро писал в нотной тетради.
— Хох! Хох! — заорал класс.
Это учитель и повелитель возник слева от композитора и стоял в углу комнаты. Даже Вельзевул не смел приблизиться к блистающему светоносному Ангелу.
— У-р-р! — зарычали ученики и замахали на Ангела кулаками, а некоторые подскочили к экрану в бессильной ненависти. Того и гляди, экран расколотят.
Меж тем композитор все записал и стал проигрывать на рояле. Катя, которая все это видела и слышала, заслушалась дивной красоты мелодией. Ей даже показалось, что она видит музыку. Но... что это? Композитор недовольно поморщился и скривил губы. Ангел вздохнул и, опечаленный, отлетел от него. Заревел, загрохотал Вельзевул — и вот он уже на левом плече композитора. Он сел по-турецки, гаркнул жутко, будто горло прочищал, и задышал в ухо композитору. Глаза композитора полезли вверх, он даже припрыгнул радостно на стуле и стал сразу бренчать на рояле. Не могла спящая Катя себе уши заткнуть, а то бы заткнула. Композитор начал быстро писать в тетради, дергаясь в такт дьявольской музыке, что жила теперь в нем.
— Победа! Победа! Слава Вельзевулу! — снова бросились бесы в пляску.
— По местам! — скомандовал Вельзевул. — Еще одно: о перевоплощениях. Человек не любит нас видеть такими, какие мы есть, некоторые даже не выносят. И если нас человек видит в нашем обличье — знайте, это Творец вселенной так показывает нас. Но не торопитесь исчезать, гр-хы-хы, есть такие, что нас всяких стерпят. Превращайтесь в людей, зверей, птиц, только всегда помните, в кого вы превратились. Кошка не должна лаять, а птица мычать, а то среди вас всякие олухи есть. Р-р, — зарычал вдруг Вельзевул, — оторвалась от нас бабка проклятая, упустили! Зеркало да стекла теперь обличают нас. Однако, охр-гы-гы, мы, доложу я вам, многим нравимся!
— Хох! Хох! Победа! Нравимся... Нравимся! — завопили ученики.
Но тут на них надвинулся Крест — и вся бесовщина с Вельзевулом во главе пропала. Катя вздохнула и заснула еще крепче, без снов, до самого утра.
Утром мама сказала Кате:
— Ты знаешь, Катенька, а зеркало мы все-таки продадим Пете. Денег у нас совсем нет.
— Ну что ж, мамочка, продай, — ответила Катя. Не было в ней почему-то сейчас беспокойства на этот счет. — Папа, не снимай с себя крест, а? — попросила она, увидев, что папа зачем-то шарит за пазухой.
— А ты откуда знаешь, что он на мне есть?
— Так ты ж вчера пришел с ним, он у тебя на рубашке был.
— М-да-а, — проговорил папа и почесал затылок.
— Ин-те-рес-нень-ко, — закончила Катя и звонко рассмеялась.
Мама с папой улыбнулись. Все утро папа был задумчив, даже один раз ложку мимо рта пронес, ни о чем не спрашивал, замечаний никому не делал. И так и ушел на работу.
— Катя, — мама посадила Катю на колени, — придется тебе, милая, в детский сад до нашего отпуска походить. Бабушки же нет теперь. Сейчас пойдем устраиваться.
Катя очень расстроилась, чуть даже не заплакала.
— Мама, а ты оставляй меня одну до твоего прихода.
— Да что ты!
— Я хорошо буду себя вести, плитой я умею пользоваться, да она и не нужна мне.
— Что ж, ты без гулянья будешь?
— Подумаешь! А потом ты меня научишь ключом пользоваться, я и гулять буду.
— Да я испереживаюсь вся.
— А ты перекрести меня, перекрести дверь — и все.
— М-да-а-а!
— Интересненько! — И обе засмеялись.
И махнула мама рукой, сама удивляясь
своему решению:
— К черту детский сад.
— Ма-ама!
— Ну да. Тьфу! Не буду, в общем, поминать его. Тогда мы сегодня с тобой свободны. Я же отпросилась с работы на этот день.
— Ур-а-а! — закричала Катя, так что хрустальные рюмки в серванте зазвенели. Первым делом мама позвонила Пете и сказала, что зеркало продается. Через десять минут Петя был у мамы с двумя дюжими молодцами. Он сразу выложил маме полторы тысячи.
— Ух ты! — сказала мама. Столько денег она никогда в руках не держала.
Петя усмехнулся:
— Петя и сам живет, и другим дает.
Молодцы вынесли зеркало.
— Петя, — спросила взволнованно мама, — неужто за деньги показывать будешь? — Петя хохотнул в ответ. — А где? — допытывалась мама.
— А в парке нашем, — отвечал Петя.
— Разве можно?
Петя испытующе оглядел маму и снова усмехнулся:
— У нас все можно! — и ушел.
Повздыхали мама и Катя о зеркале, но не очень.
— А пойдем-ка мы, Катерина, с тобой по магазинам, — предложила мама.
Катя согласилась с радостью. Она любила ходить с мамой. Правда, чаще всего они в магазинах только рассматривали все, а не покупали, но Кате и это нравилось.
— Сегодня надо сумочки взять, сегодня мы не только смотреть будем, — весело сказала мама. И они пошли.
Долго ходили мама с Катей. И где только не побывали они! Маму постоянно подмывало покупать все подряд. Непривычно все-таки глядеть на шубу в триста рублей и знать, что она тебе по карману. А раньше ведь оглядишь, присвистнешь, на цену глядя, и дальше пойдешь. «А вот возьму и куплю», — кололо каждый раз маму, когда она видела что-то красивое и дорогое, хотя и ненужное. Но она сдерживала свои порывы и покупала только самое необходимое. Находились они, устали, Катя и говорит:
— Пойдем домой, мама. А по пути в парк зайдем, посмотрим, как Петя наше зеркало показывает.
— Что ж, ты думаешь, он сразу, что ли, его туда понес?
— А что тянуть-то? Я бы сразу понесла.
И они пошли в парк. В том месте, где в парке аттракционы, всегда многолюдно, но то, что увидели мама с Катей, никак нельзя было назвать многолюдством. Кишела громадная толпища.
— Что это народу столько? — спросила мама такую же тетю с девочкой, похожей на Катю.
— Ой! Зеркало в комнате зеркал выставлено: смотришь в зеркало — вместо себя черта видишь. Смех!
— А не страшно? — спросила Катя тетю.
— Страшно, — ответила за нее девочка, она подняла голову и с укором посмотрела на маму, — какой тут смех, когда страшно!
— Вообще-то, жутковато, — подтвердила тетя, в глазах ее было возбуждение, — прямо как живой на тебя смотрит. Мы сначала с утра были, мы всегда здесь с моей ласточкой, — тетя умиленно посмотрела на девочку, — гуляем. Зашли в зеркальную комнату, а там уже толпа. К тому зеркалу отдельный вход и отдельная плата. Насмотрелись мы, а народ все идет и идет. Мы своим знакомым порассказали. Те — сюда, а сначала не верили. Так дело пойдет — скоро не подойдешь к зеркалу: вся Москва повалит чертей смотреть.
Очередь была метров на сто от двери, но многие пытались пролезть так. На них орали, те отбрехивались. Кутерьма, в общем. Выходящих с другой стороны павильона также осаждал народ.
— Что? Как? Настоящий черт?
И чего только не слышалось в ответ! Один интеллигентный дядя в очках и с портфелем сказал, что это жульничество, ибо в природе чертей не существует, что это оптический обман и прочее. И вообще он был недоволен. Он хотел было поизучать зеркало, но на него заорали: «Давай-давай, не один ты!» — еще кое-что из слов добавили и выставили прочь. Он хотел было протестовать, что-де он деньги заплатил, имеет право, что время не оговорено, но вмешался сам Петя и так на него посмотрел, что интеллигент мигом ретировался. Другие выходящие смеялись и живо описывали страшную морду, и можно было подумать, что и вправду смешно. Кто выходил, головой покачивая, кто был бледен, как первый снег, кто — потный, как после бани, кто с лицом, перекосившимся от страха. В общем, выходящие своим ответом подогревали общий интерес. Еще не видевшие делали вывод: зрелище, какого еще не было, — надо стоять. Мама и Катя, которые тоже встали в очередь, увидели, что к толпе подходит группа милиционеров.
— Ой! — у мамы все обмерло внутри. — Арестуют Петю.
Но оказалось, что милиция пришла не за тем. Через десять минут кутерьмы у дверей не было, а стояли турникеты, и милиционеры ходили вдоль них и смотрели за порядком. «Ну и ну!» — сказала про себя мама. Наконец, они вошли в просторный тамбур. Налево был вход в обычную комнату смеха, но туда никто не шел. Все стояли направо, в просторную комнату, где находилось бабушкино зеркало. Петя их сразу увидал, вывел маму из очереди и сказал:
— Манечка, тут такое дело... Будем считать, что я вам недоплатил слегка, теперь ошибку исправляю, — и он сунул маме маленький сверток. — Вот теперь в расчете полностью.
— Что здесь? — спросила мама.
— Здесь полторы.
— Да что ты! И тех-то много.
Петя улыбнулся:
— Я так хочу! Как говорится, мы предполагаем, а Бог располагает. Все идет так, как в самом добром сне. Я уже сегодня могу закрыть это. — Он засмеялся. — Уже сейчас вполне на уровне. — И он снова счастливо рассмеялся.
— Петя, а есть кто-нибудь, кого зеркало нормальным показывает, без бесовской морды?
— Да я, вообще-то, не хожу туда, — Петя кивнул на комнату. — Но вроде нет. Хотя с утра, когда открыл, пара бабок с внуками заходили — те как будто сами собой были.
В тамбур вошел милиционер. Опять у мамы похолодело все внутри. Но милиционер дружелюбно и почему-то вопросительно посмотрел на Петю. Петя не удостоил его взглядом, а только кивнул головой на маленькую дверку, что была у него за спиной. Милиционер заскочил туда и через полминуты выскочил. Лицо его выражало удовольствие, и он что-то жевал.
— И никакой это не оптический обман, а такая у вас душа нынче черная, и бес в зеркале — настоящий, — услышала мама Катин голос.
— Ой, — сказала мама, — она тебе всю коммерцию испортит.
Петя тоже слышал, что сказала Катя.
— Нет, — сказал он, секунду подумав, — наоборот, — и прошел к зеркалу.
Когда же напротив зеркала встала мама, гомон стих. Все, кто был у зеркала, онемели и зачарованно смотрели на дивную красавицу в зеркале. Вообще-то, мама со страхом подходила к зеркалу. Она пересилила себя и шага за два стала часто-часто повторять про себя: «Господи, помилуй, Господи, благослови».
— Вот, — объявила Катя притихшим зрителям, — это моя мама. — Мама при этом замахала на нее руками. — Она причастилась вчера, и бес из нее вышел.
— А что, такая же была, как мы? — раздались голоса.
Мама кивнула. Дикий страх напал на нее. Ей казалось, что сейчас ее схватят и поведут, как говорил Васин дедушка, куда следует. Да и стыд вдруг проснулся, но стыд мама подавила быстро, а страх остался. Никогда не думала она, что сидит в ней такой страх. А всего-то: дочка ее во всеуслышание про Тело и Кровь Христову заговорила. «И будете ненавидимы за имя Мое», — неожиданно вспомнилось маме из Евангелия вчера прочитанное. Когда они вышли, рядом с ними оказался Петя. Он протянул листок и спросил:
— Ну-ка, проверьте, то ли написано?
На листке значилось: «Граждане посетители! У нас вы увидите зеркало, которое показывает не внешность вашу, а душу. Не взыщите, если в душе вашей сидит бес. Тогда вы увидите себя бесом. Если же в вас нет беса — вы увидите себя».
Мама засмеялась:
— То, Петя, то. Не в бровь, а в глаз. Точнее не скажешь. — Потом на ухо ему: — А не слишком ли? — Она вспомнила свой страх у зеркала.
— Нет, — твердо сказал Петя, — волков бояться — в лес не ходить. У меня так. Зато, — он ударил ладонью по листку, — реклама!
Когда мама с Катей подошли к дому, у зеркального павильона уже красовалось огромное Петино объявление. До позднего вечера шел и шел народ к зеркалу. По пути к дому мама с Катей беседовали. Впервые в жизни они разговаривали о вещах, еще совсем недавно так далеких от них. Мама рассказала Кате, что узнала про их род, про отца своего, про деда-мученика. Катя рассказала маме про историю с иконой и художницей. И друг друга слушали внимательно и серьезно, как и подобает в разговорах двух серьезных людей, говорящих о важных делах. Папа был уже дома.
— О, — сказала мама, — что так рано?
— Так, — неопределенно ответил папа. Он был хмур и задумчив. Наперебой ему рассказали о зеркале в парке, о Пете, а мама еще и про полторы тысячи. — Надо же, — сказал на это папа и брови поднял. — По-моему, неправы мы были, когда осуждали его. — Папа посмотрел при этом на маму, усмехнувшись. — Поверь, я говорю это не потому, что он еще денег дал. Да, кстати, а кто из твоих и моих знакомых так бы сделал, а? Скажи! — Папа пожал плечами. — Да, пожалуй, никто! — Папа как-то очень по-особому посмотрел на маму, положил ей руку на плечо и сказал: — Да хватит о Пете. Ну дал и дал. Спасибо ему. Да я не только к нему, я почти ко всем неправ. Знаешь... я подумал, я не буду мешать вашему с Катькой хождению в церковь. Ходите. — Папа вздохнул и закурил. — Там действительно что-то есть. А сам я — увы! — материалист. Я хоть и летал к потолку на бесе, сюда, — он показал на сердце, — я не могу скомандовать. Ма-те-ри-а-лист я — и все!
— И не все, — раздался рядом Катин голосок. Папа и не заметил, как она подошла и стояла рядом. — Бабушка говорила, что Христос сказал: «Кто не против Меня, тот за Меня». Ты не расстраивайся и креста не снимай, ладно?
Мама засмеялась, а папа горько улыбнулся, но пообещал креста не снимать.
На следующий день часам эдак к трем около зеркального павильона в парке творилось нечто невообразимое. А ведь до летнего сезона еще далеко было. Петина реклама сделала дело. Давившиеся в очереди шутливо возмущались друг другом: «И когда ж это люди работают только!» Действительно, так и казалось, что Москва перестала работать и двинулась к Пете — глазеть на бесов. К пяти часам Пете потребовалось нанять еще три наряда милиции. А между тем рядом с павильоном стоял дядя Леша и смотрел на очередь. Из павильона вышел подышать воздухом Петя.
— О, Алексей! — приветствовал он дядю Лешу. — Ты-то что здесь? Ты ж все это у братана видел! Что это ты с чемоданом?
— Это душеловка, — отвечал дядя Леша, — уже готовая. Десять минут монтажа — и она готова к действию.
Петя изучающе, внимательно глянул дяде Леше в глаза. Он так сделал потому, что уж очень странным был голос у дяди Леши. Да и выглядел он, если присмотреться, странно, будто он эти три дня, с тех пор как мы с ним расстались, не спал и не ел. Глаза у него были какие-то застывшие и ничего не выражали. Голос же у него такой, которым говорит человек, находящийся «не в себе», — так принято это называть. Голос таинственный, гордый и в то же время смертельно усталый. Когда же деловой Петя выспросил у дяди Леши, что это за душеловка, то присвистнул и сказал:
— Монтируй, сейчас до чьей-нибудь души доберемся.
Он не знал еще, можно ли будет душеловку к коммерции приспособить, но ему стало интересно, и он сразу поверил дяде Леше, что душеловка — это не фантазия, а вот она, в чемодане лежит. Очень был чуток Петя на правду-неправду, когда дело касалось изделий ума и рук человеческих. Вроде чепуху человек говорит, небывальщину, а взглянет на него Петя и сразу увидит: нет, не врет, надо этого человека как-то использовать. И тут же начинает соображать как. И соображение получится ловкое и толковое. Таков Петя. Через десять минут, как и было обещано, установка оказалась собрана. Собрали ее у выхода из павильона. Похожа она была... ни на что, в общем, она не была похожа. Душеловка, одним словом.
— Что приуныли, любители чертей? — возгласил вдруг Петя и засмеялся. — Вот, пожалуйста, новый чудо-прибор, лечит от бесов душу. Душеловка называется. У желающего отнимается душа и пребывает здесь. Желающий лежит мертвецом, а душа обозревает окрестности. Подходите, не пожалеете. Удовольствие — рубль.
Дядя Леша оробел.
— Ты что болтаешь? — зашипел он Пете. — Она еще ничего не лечит, да и обратный переход барахлит. Тут дело научное, тонкое, а ты сразу — «рубль»!
— Молчи, — цыкнул на него Петя, — ты свое сделал. Теперь помалкивай.
— А как же она лечит, милок? — спросила у Пети бабуся, только что вышедшая из павильона. Она была ужасно угнетена и крестилась все время.
Душеловку с Петей и дядей Лешей уже окружила толпа.
— А так, — уверенно сказал Петя. — Ложись, плати рубль — сама увидишь.
— Да это не мне надо, я хоть и черная в зеркале, да на себя похожа... Да иди же ты сюда, идол, — и бабуся вытолкнула к душеловке упирающегося робкого мужчину, сына, видимо. — В церковь не затащишь, так иди в душеловку! — Старуха была очень опечалена и сердита. Он же был сутул, немного нетрезв и, похоже, совершенно безволен. — Спился несчастный, — сообщила старуха. — Ложись, — сказала она ему и сунула Пете рубль.
На длинном ящике с начинкой, которую придумал дядя Леша, было устроено ложе, похожее на раскладушку. Мужчина лег на него и неожиданно засмеялся — наверное, над нелепостью происходящего.
— Включаю, — сказал дядя Леша.
И прервался смех, и застыл оскал на лице, глаза выпучились и омертвели. Над полушаром же, соединенным с ложем, зажглась красная лампочка.
— Есть, — прошептал дядя Леша. — Есть! — заорал он потом с какой-то дикарской радостью и стал прыгать вокруг мертвого и душеловки.
Толпа, оценивая представление, замерла сразу и уставилась на мертвого. Задние же из этой толпы, которым видно не было, шумели, допытывались:
— Ну, что там?
Им не отвечали.
— Впервые в мире, — орал дядя Леша, — душа отделена от человека и изолирована в замкнутом объеме!
Старуха испугалась так, что повалилась назад, на толпу, которая ее удержала. Да и Петя рот раскрыл, и холодок у него по позвоночнику промчался. «Угробили человека», — подумал он, и подумал, надо сказать, совершенно верно.
— Лечи, милый! — опомнилась наконец старуха и заплакала. — Лечи, оживи, дорогой! — обращалась старуха к Пете, ибо в нем видела главного.
Петя бочком приступил к дяде Леше:
— Лечи!
— Да я ж тебе говорил, — зашипел в ответ дядя Леша, — что душеловка пока только ловит, но не лечит.
— Тогда водворяй обратно.
— Попробую, только не знаю, выйдет ли, я ж говорил тебе, что обратный переход затруднен.
— Я тебе дам, затруднен! — Петя был вне себя. — Школяры, интеллигентишки! Зачем тогда приволокся сюда?! На мышах сначала пробуй!
— Да я ж говорил тебе...
— Водворяй назад душу, не то убью!
А бабка заголосила:
— Уби-или, уби-или!
Еще чуть — и неизвестно, как бы оно все обернулось для дяди Леши, Пети и мертвого. Но Петя поднял руку и вскричал:
— Спокойно, граждане! — Ох, как нелегко ему самому далось его видимое спокойствие! — Душа сейчас будет возвращена в покой… испытуемому в целости и сохранности. «Ну, а если получится, это ведь по сто рублей за сеанс можно брать», — трезвый ум Пети уже и об этом думал.
Дядя Леша возился с аппаратом, и на лице его было отчаяние. Бабка увидела это отчаяние и снова запричитала:
— Уби-и-или!..
Вдруг раздался стук о полушар. Внутри стучало. И забурлило там, заклокотало. Дядя Леша отскочил. Запертая душа рвалась наружу. Загрохотало, зазвенело, аппарат разлетелся вдребезги, и туманное облачко вылетело из расколотого полушара. Покойника отбросило метра на полтора, и он... ожил. Он сидел на земле и таращился часто мигающими глазами на толпу.
— Ожил! — Бабка бросилась к нему. — Слава Те, Господи!
— Я все видел, братцы! — закричал воскресший толпе. — Себя видел, как лежал, вас всех, все разговоры слышал.
Воскресший вдруг охватил голову руками, переживая то, что с ним случилось. Толпа набросилась на него с вопросами. Дядя Леша сидел на земле и плакал.
— Все пропало, все пропало! Восстановить это невозможно.
Петя поднял дядю Лешу:
— Ничего, Леха, все можно восстановить. Ты молодец. Я тобой займусь. Пойдем, я тебя в такси посажу.
И Петя сделал, как сказал.
«Душеловка», — заходил, загулял слух над толпой-очередью, подогревая и без того горячий интерес. По-разному читали Петино объявление подходящие к павильону. Кто бредом называл, кто с интересом руки потирал, ожидая зрелища, кто говорил: «Дешевый трюк, реклама», кто читал и думал: «Ишь ты, ну, посмотрим-посмотрим». Но вот подошел один очень серьезный дядя пенсионного возраста, с портфелем. Минут двадцать он стоял у объявления, затем огляделся и безошибочно направился к Пете:
— Могу я видеть ответственного за этот аттракцион? — спросил он.
— Да, пожалуйста, он перед вами.
Дядя снял очки и оглядел Петино лицо.
И Петя все понял. Он тоже оглядел дядино лицо. Умел Петя смотреть так, что мурашки пробирали, но этот только усмехнулся. «Вот и волк, которого если бояться, в лес не ходить», — подумал Петя.
— Эта надпись и это зеркало есть идеологическая диверсия, и от имени ветеранов партии, которых я имею честь представлять, я требую прекращения этого.
— А иначе — что? — спросил Петя и скрестил руки на груди.
— А иначе плохо будет, молодой человек. — И дядя снова протер очки.
— А вы, простите, сами в зеркало смотрелись?
— Нет, и не желаю.
«Ведь и взятку не возьмет, сколько ни предлагай», — подумал Петя, а вслух сказал:
— Пройдемте, пожалуйста, ко мне.
— Никуда я не пойду. Откуда, кстати, такое зеркало взялось?
— Фамильное наследство. Хорошо, через три дня аттракцион закроем.
— Немедленно, — отчеканил дядя.
Тогда Петя надвинулся на него, взял за грудь и сказал:
— Три дня!
Такого дядя не ждал. Испуг мелькнул в его глазах. И это удесятерило напор Пети: он вдавил дядю кулаком в стену павильона и продолжал вдавливать сильнее. Дядя захрипел.
— Слушай, старый гриб, — сказал Петя, — три дня, понял? Через три дня уберу. Если за эти три дня брякнешь что, повешу перед зеркалом. Понял? Понял?!
У дяди выкатились глаза, он сначала хотел было закричать: «Помогите», — но понял, что никто и не шевельнется.
— Понял, — наконец выдавил он.
— Согласен?
— Согласен, — просипел дядя.
Петя его отпустил и добавил:
— Я не шутник: нарушишь договор — не я, так другие тебя повесят, понял?
Сидящий на корточках дядя молча кивнул. «Ладно, —думал Петя, отходя, — хватит и двух дней, а то, может, и одного завтрашнего».
Больше никто и ничто не тревожило Петю до самого закрытия.
Дома же у Кати все было мирно и спокойно. Папа был все такой же молчаливый и задумчивый. Мама понимала его настроение и не тревожила. Когда мама пришла домой и отпустила Катю гулять, Катя на лестнице встретила дядю Андрея с верхнего этажа и остановилась перед ним. Дядя Андрей был композитор, но, как говорили в доме, — неудачник. И квартира у него была однокомнатная, и жена ушла, и музыка его игралась неизвестно где. А может, он был просто плохой музыкант?
— Дядя Андрей, — сказала ему Катя, — хотите, я вам мелодию подарю? Я сегодня ночью ее от ангела слышала.
Дядя Андрей улыбнулся:
— Ну-ка, ну-ка.
Катя спела, как могла, то, что слышала во сне.
— Прекрасно! — загорелся дядя Андрей. — Чудно! У тебя талант. Подарок принимаю. — И побежал к себе.
«И при чем здесь я ?» — подумала Катя. Потом походила по дворам, поискала того мальчика, кому дьявол сказал «правду» о родителях. Но не нашла. Потом решила сходить к Васе и подарить ему второе стеклышко от очков. «Может, впрок пойдет», — думала Катя. Дверь ей открыла Васина мама, Анна Павловна. Она почему-то была заплакана.
— Что случилось, тетя Аня? — спросила Катя.
— Вася заболел. Проходи, навести.
Вася лежал накрытый одеялом, бледный и с погасшими глазами.
— Что с тобой, Вася? — подсела к нему Катя. — У тебя температура?
— То-то и оно, что ничего нет, — сказала его мама и вытерла слезы. — Ни температуры, ни кашля, легкие в порядке, анализы нормальные, а он тает как воск — и все тут. И врач ничего не нашел.
Вид у Анны Павловны был очень изможденный. Катя достала стеклышко и посмотрела на Васю. Она не вздрогнула и не вскрикнула, хотя стеклышко показывало ужасное: торчащая из-под одеяла бесовская башка блаженно улыбалась, сердце же Васи, которое тоже было видно, обвил собой второй бес и, вцепившись в него пастью, что-то пил, как будто высасывал из Васи жизненные соки. Катя молча подала стеклышко Васиной маме. Та взвизгнула, увидев страшную картину.
— Что это?!
— То самое, тетя Аня. Бесы терзают Васю, — и Катя всхлипнула. — Крестить его надо, тетя Аня, крестить сегодня же. А иначе он умрет.
— Что ты говоришь, Катя! — зашептала Анна Павловна, а сама неотрывно смотрела на Васю, теперь уже без стеклышка.
— Не врет стеклышко, тетя Аня, не врет, — говорила Катя и сама плакала. — Мы сейчас сбегаем за отцом Василием, он окрестит его — и все пройдет. Давайте? — И она готова была уже бежать.
Анна Павловна стояла сама не своя и не знала, что отвечать. В это время вошел Васин папа, а с ним доктор.
— Вася, — сказала она мужу, — давай окрестим Васеньку.
— Что?! — У того от возмущения вытянулось лицо. — Опять?!
— Да ты посмотри! — Она подала ему стеклышко.
Долго он смотрел... Наконец отшвырнул стеклышко.
— Бред это все! Не желаю я на ерунду смотреть!
— Что такое? — К Василию Ивановичу подошел доктор.
— Да вот, Давид Ниссоныч, моя благоверная, — он указал на Анну Павловну, — крестить Ваську предлагает!
— Что?! — Давид Ниссонович, казалось, сейчас съест маму своим жабьим ртом. — Вы же образованный человек, Анна Пална, успокойтесь. Все будет в порядке.
— Ничего не будет в порядке, — сказала Катя. — Если его не окрестить — умрет.
— Да кто ты такая?! — взорвался Васин отец. Он схватил стеклышко, бросил об пол и раздавил его каблуком.
Катя повернулась и плача пошла вон. Когда она пришла домой в слезах, мама и папа, ничего не понимая, бросились ее успокаивать и еле допытались, что произошло.
— М-да, — сказал папа. — Если б у нас так прижало, я бы, пожалуй, крестил.
— Это ты сейчас так говоришь, после зеркала да летанья в потолок. — Мама серьезно посмотрела на него.
— Может быть, и так, — буркнул папа.
Зазвонил телефон. Это была тетя Лена: она, плача, рассказала, что случилось с дядей Лешей. Он лежит пластом, плачет и говорит: «Все пропало, все пропало».
Папа не знал, как помочь тете Лене. Сказать, чтоб дядя Леша плюнул на свою душеловку, — пустые слова: он тогда перестанет быть дядей Лешей, а это невозможно. Успокаивать — тоже не выйдет ничего, ибо не может быть успокоительных слов для одержимого. Промямлил папа что-то в трубку — и дело с концом. А вечером состоялся самый неожиданный визит: пришел Петя. Начал он с того, что в ближайшие дни зеркало вернет.
— Да что ты, Петя! — мама замахала руками. — Оно теперь твое.
— Маня, — сказал Петя сурово, — что я сказал, то сказал. Оно мне уже будет ни к чему. Оно свое сделало. Волки в лесу появились, Манечка, — сказал Петя и засмеялся.
— Какие волки? — удивилась мама.
— Злые и клыкастые, но не нашлось еще на Петю клыка.
Потом Петя с папой пили коньяк, который принес Петя, и уже совсем поздно, когда они были изрядно пьяные, Петя повторял, обращаясь к папе:
— Я крестил своих детей, потому что я русский человек. А Васька, — имеется в виду Василий Иванович, — тот просто болван, хоть и образованный.
Так, по-разному для всех, закончился этот день, третий день после великого праздника — Благовещения. Утро следующего дня началось с того, что ни свет ни заря заявился дядя Леша. Он принес назад стеклышко. Вся семья всполошилась, увидев дядю Лешу. Уж очень страшно и больно на него было смотреть.
— Алексей, тебе уехать надо, развеяться, — сказал папа.
Дядя Леша ничего не видел и ничего не слышал. Он был точно лунатик. Ох уж эти ученые! Посидел он, отказался от завтрака, походил туда-сюда, тупо на все глядя.
— Лешка, — воскликнула мама, — так ты что, из-за стеклышка только прикатил? Господи! Слава Богу, хоть под машину не попал.
— Я пойду, — сказал дядя Леша, ничего не слушая. Перед самой дверью глаза вдруг его заблестели, он таинственно и зло прошептал: — Я найду все-таки, как ее удержать!
— Тебя проводить, дядя Леша? — крикнула вдогонку Катя, но дверь уже хлопнула.
Затем ворвалась к ним Анна Павловна. Видно было, что ночь она не спала. Она ломая руки застонала перед Катей:
— Катенька, давай своего попа, окрестим Васеньку.
— Да, конечно, — тихо и потупясь сказала Катя, — пусть умрет крещеный.
— Как?! — вытаращила глаза Анна Павловна. — Как?!
Очень страшно звучало сказанное Катиным тихим голосом слово «умрет».
— Ладно тебе каркать! — выступил папа. — Тоже мне, пророчица! Пойдем к отцу Василию.
— Тебе ж на работу, Костя, — сказала мама.
— Ничего, — ответил папа, — отбоярюсь.
Через полчаса отец Василий с Катей входили в Васину квартиру. Еще на лестничной площадке они услышали скандал, бушевавший в квартире. Открыла заплаканная Анна Павловна.
— Через мой труп ты его окрестишь! — выскочил из комнаты Василий Иванович.
— И переступлю я через твой труп, переступлю! — крикнула ему прямо в лицо Анна Павловна.
На подмогу Василию Ивановичу откуда-то явился Васин дедушка — и понесся чертоворот, в центре которого стояли отец Василий и Катя и ждали. Пришел и врач вчерашний, Давид Ниссонович. Тот зашумел было на отца Василия, но Катя подошла к нему и сунула стеклышко прямо ему в очки.
— А вы, дядя Вася, это стеклышко не бейте, оно мое.
Давид Ниссонович подошел к Васе, скандал приутих. Давид Ниссонович направил стеклышко на Васю и отшатнулся, вскрикнув. Очень долго смотрел он на Васю и, уже спокойный, возвратил стеклышко Кате. Даже более чем спокойным было его лицо. Он с таким видом отдавал стеклышко, будто ему было все известно, все неинтересно; такое снисхождение было в его взгляде, будто ему ведома некая тайна.
— Ну и что? — обратился он к Кате и отцу Василию. — Оптический обман! — И ухмыльнулся, сказав так.
Впервые в жизни Кате захотелось ударить человека.
— Уходите! — зашипел на отца Василия дед Васи. — Я вами лично займусь.
— Спаси вас Господи, — сказал отец Василий и надел шляпу. — Пойдем, миленка-Катенка.
Анна Павловна бросила умоляющий взгляд на отца Василия. Тот понял взгляд.
— Мы пойдем к Катеньке, чайку попьем, — громко сказал он, глядя на Катю.
И они пошли пить чай. Папа ушел на работу, а мама была как на иголках: она уже опаздывала. Она оставила им ключи и убежала. Попивали чаек отец Василий с Катей, беседовали и ждали.
— Батюшка, — говорила Катя, — наш дядя Леша говорил, что в стеклышках какое-то особое преломление лучей.
— Очень может быть, — улыбнулся отец Василий, — у Бога всего много. Бог дал природе законы, через них Он и действует. Жалко, конечно, твоего дядю Лешу. Эх, недаром ведь сказано Екклесиастом-проповедником в Библии: кто умножает знания — умножает скорбь. О рабы своих страстей, смеющиеся над нами, рабами Божьими! А ведь нету, миленка-Катенка, людей на земле свободней, чем рабы Божии.
Их беседа была прервана Анной Павловной.
— Ушли мои крокодилы, — сразу объявила она, — пойдемте.
— Не надо так говорить, — сказал отец Василий, вставая, затем вздохнул глубоко и произнес: — «Враги человеку — домашние его». Как замечательно сказал Христос Спаситель, как верно!
Вася лежал неподвижно, невидящие глаза глядели в потолок. Быстро приготовили все необходимое для крещения: чистую рубашку, полотенце, купелью послужило большое корыто. Отец Василий в это время доставал из своего портфеля нужные ему вещи. Среди них были два креста — маленький нательный крестик и крест побольше, две книги — Евангелие и Требник, свечи, а также специальный ящичек, откуда были извлечены два пузыречка — с елеем и миром, две особенные кисточки, губка и ножницы.
— Вася, — отец Василий погладил мальчика по голове, — сейчас мы тебя окрестим, — и стал читать молитвы. Началось Таинство Крещения.
Залезть в купель Вася был не в силах. Опускал его отец Василий. Крепкие руки были у старика.
— Крещается раб Божий Василий, — говорил ласково священник, — во имя Отца, аминь. И Сына, аминь. И Святаго Духа, аминь.
Анна Павловна, передавая священнику полотенце и рубашку для Васи, неожиданно для себя перекрестилась.
— Облачается раб Божий Василий в ризу правды, во имя Отца, и Сына, и Святаго Духа, аминь.
За Крещением началось миропомазание. Катя и Анна Павловна затаив дыхание наблюдали за отцом Василием.
— Елицы во Христа креститеся, во Христа облекостеся, аллилуйя...
Окончив миропомазание и едва взглянув на ослабевшего Васю, отец Василий сразу приступил к измовению.
— ...Оправдался еси. Просветился еси, освятился еси. Омылся еси именем Господа нашего Иисуса Христа и Духом Бога нашего...
Анна Павловна вдруг ощутила в себе чувство, похожее на надежду, и это чувство в ней росло.
— ...Крестился еси. Просветился еси. Миропомазался еси. Освятился еси. Омылся еси. Во имя Отца, и Сына, и Святаго Духа, аминь.
Спокойный, уверенный голос отца Василия благодатью входил в сердце Анны Павловны.
— Господи Боже наш, от исполнения купельнаго Твоею благостию осветивый в Тя верующия, благослови настоящаго отрока, и на главу его благословение Твое да снидет...
Сосредоточенно, с надеждой в каждом своем движении передала Анна Павловна понадобившиеся для пострижения волос ножницы.
— Постригается раб Божий Василий, во имя Отца, и Сына, и Святаго Духа, аминь.
Таинство близилось к завершению.
— Помилуй нас Боже по велицей милости... — звучал спокойный голос священника. — Еще молимся о милости, жизни, мире, здравии и о спасении раба Божия Василия.
Когда все было закончено и Васю с крестом на груди положили в его кровать, Анна Павловна спросила у отца Василия:
— Скажите, он не умрет?
Не потупил тот глаза под острым, надрывным взглядом матери.
— Этого я не могу знать, — сказал он. — Одно знаю твердо: умирать ему теперь — значит, идти к Богу на вечную жизнь, в Царствие Небесное. Как говорил мученик Зиновий, когда требовали от него отречения от Христа, угрожая смертью: «Без Христа мне жизнь не нужна, а со Христом и смерть не страшна». Скорбно, конечно, видеть сына на смертном одре, но вера да войдет в вас и да укрепит, — и отец Василий перекрестил Анну Павловну.
Анна Павловна закричала:
— А она, — Анна Павловна указала на Катю, — сегодня говорила, что Васенька умрет! — Запали в душу взрослой Анне Павловне серьезные слова малышки.
— Ты почему так говорила, миленка-Катенка? — спросил ее отец Василий.
— Я знаю это, — глядя в пол, ответила Катя и вытерла слезы. — Я не знаю, почему я это знаю, но это так. Вчера окрестили бы — он был бы жив. — Сила и уверенность слышались в Катиных словах.
Анна Павловна затряслась в плаче. Отец Василий гмыкнул, покачал слегка головой. Катя протянула Анне Павловне стеклышко:
— Берите, смотрите.
Стеклышко показывало, что вокруг лежащей сияющей, прекрасной Васиной головы блистал яркий нимб света. Перед Васей стоял светоносный ангел и улыбаясь смотрел на него. Ожидание было в Ангельском взгляде.
— Ой, какая красота! — вырвалось у Анны Павловны.
Отец Василий подошел к Васе, постоял немного и сказал:
— Да, похоже, умирает. Впору отходную читать.
— Нет! — закричала Анна Павловна и отбросила стеклышко. Его поймала Катя. — Нет!
Анна Павловна упала на колени перед Васиной кроватью, обняла сына и зарыдала. Послышался скрип открываемой двери, и в комнату вошел Василий Иванович. Увидев на полу корыто со свечами, отца Василия в облачении, он застыл на мгновение, все понял и, бросив какие-то свертки, пнув ногой корыто, ринулся к постели сына. И сразу вцепился в шнурок, на котором был крест. Анна Павловна вскочила и схватила мужа за рукав.
— Опомнись! Не трогай! Васенька умирает!
Василий Иванович, рыкнув что-то, отбросил руку Анны Павловны, но она вцепилась в него, отвернула от кровати и впилась в его руки.
— Мракобеска, — прошипел Василий Иванович и стряхнул с себя Анну Павловну. Та, с перекошенным лицом, стукнула его по затылку; Василий Иванович схватил ее за волосы. Отец Василий, стоявший дотоле неподвижно, взял Василия Ивановича за плечи и встряхнул.
— Дядя Вася, возьмите, посмотрите! — подскочила к нему Катя и протянула стеклышко. Василий Иванович машинально придвинул стеклышко к глазам, около минуты смотрел и вскипел вдруг:
— Опять эти стеклышки! — Он с ненавистью глянул на стеклышко и шарахнул об пол, как вчера, и так же добил каблуком. Катя и шелохнуться не успела. На несколько мгновений он остыл. Он стоял, ненавидя всех, часто дыша, и собрался было снова метнуться к Васиному кресту, но раздался тихий, спокойный голос отца Василия:
— Он умер.
Василий Иванович обмяк.
— Не может быть, — прошептали его губы.
— А-а-а! — заголосила Анна Павловна и упала на мертвого сына. Василий Иванович мелкими шажками двинулся к кровати. Щеки его обвисли, лицо менялось на глазах. Анна Павловна вдруг вскочила и пантерой кинулась на мужа: — Кро-ко-ди-ил, убийца! — и, увидев, что в дом вошел дед Васи и стоит в дверях, ничего не понимая, она схватила со стены висевшую там саблю и бросилась к деду. Не успел отец Василий перехватить ее. Дед Васи побелел, хрипло вскрикнул и — обратно, в дверь. Смертельный удар сабли пришелся по двери. Анна Павловна выскочила из квартиры и погналась за ним по лестнице.
— Помогите! — орал дед. — Убивают!
Дело закончилось на улице, где Анну Павловну схватили и саблю отняли. Полумертвый от страха дед сидел, меж тем, съежившись, за палаткой с мороженым.
— Умер! Умер Васенька! Не окрестила вовремя! Убийцы! Ах, проклятая я! — кричала Анна Павловна, не помня себя, пока не потеряла сознание.
Вскоре весь дом, двор, все соседние дома и дворы только и говорили, что о смерти Васи. Люди, далекие от веры, кляли Василия Ивановича на чем свет стоит.
— Подумаешь, что такого, окрестить-то? Все почти крестят. Со старины ведь идет, — говорили они.
Даже воинствующие безбожники помалкивали, вздыхали и головами качали. Что они подразумевали под своими вздохами — трудно сказать. Бабуси крестились и говорили:
— Слава Те, Господи, что окрестить успели.
И все были уверены — от холодных к вере до тех, кто причащается каждую неделю, — что умер Вася оттого, что вовремя его не окрестили.
— И беса ведь, как живого, зрели. Какого ж рожна еще нужно? — ругались бабуси. Воинствующие же безбожники гмыкали и опять же головами — раз-два в стороны.
А Петя, когда на следующий день принес вечером зеркало, сказал:
— Если б Васька, — имелся в виду Василий Иванович, — не был уже горем наказан, я б убил его. Пусть потом сажают. Одним негодяем меньше будет.
Обессиленная, ничего кругом не замечая, Анна Павловна жила как в тумане. Василий Иванович все время молча сидел в углу и смотрел в пол. Из него будто насосом выкачали все чувства. Дед же неизвестно где пропадал, домой носа не казал и появился только на похоронах. Тяжелые были похороны. Вся округа была около церкви, где отпевание совершал отец Василий.
Анна Павловна держала свечку в руке, и из глаз, в которых нет-нет да и вспыхивало отчаяние, лились и лились слезы. Василий Иванович тоже держал свечу, но был таким же, как накануне, когда сидел в углу на стуле и смотрел в пол.
— Ве-е-еч-ная па-а-амять, — запел хор, и многие в церкви заплакали, а Анну Павловну унесли. Уносили ее Петя с папой.
«У кого вечная память? — думала мама, утирая слезы. — Раз — и умер, вот тебе и вечная». «У Бога вечная память, — отвечал ей внутренний голос, — только у Него». Тут мама почувствовала, что слез у нее нет и скорби на сердце нет. Она посмотрела на тихо лежащего Васю и даже улыбнулась. Спохватилась, одернула себя и подумала, что не зря все это. Доверяла теперь мама таким движениям сердца. На кладбище мама, Катя и папа не поехали. Большинство жителей дома тоже. Тихо и молча все расходились. И даже осуждение Василия Ивановича на убыль пошло. Все видели, как странно и страшно он переживал, как-то даже ненормально, будто безумием тронуло его душу, — так казалось.
Ни о чем не говорилось поначалу и ни о чем не думалось, как пришли домой, но чужое горе всегда дальше, тут уж с человеком ничего не поделаешь. Оттаяли. Пообедали. Мама рассказала про бабушкин альбом, на что папа ответил: «Ого». Катя же рассказала им про композитора, ангела и беса и как она композитору дяде Андрею ангельскую мелодию подарила. Папа посмеялся. Про свои же адские видения он молчал. Догорел день — и спать легли.
Как только закрылись мамины веки, она увидела Васю. Слепило глаза от океана света, в котором плавал Вася. Он радостно смеялся и говорил:
— Не скорбите, тетя Маша, мне здесь очень хорошо, лучше, чем на земле; порадуйтесь за меня. — Всю ночь Вася беседовал с мамой и рассказывал ей про Царствие Небесное.
Утром же наперебой начали рассказывать друг другу мама и Катя про явление Васи.
— И мне, и мне он то же самое говорил, — радостно скакала Катя и вдруг сорвалась и выбежала в дверь.
— Куда это она? — проворчал папа.
— К Анне Павловне, небось, сообщить про Васю.
Через полчаса Катя радостно кричала с порога:
— И к тете Ане Вася приходил!
— Как она? — спросил папа.
— Радостная, даже смеется, правда, иногда остановится и спросит: «Господи, неужто правда?» Правда-правда, говорю. То Божьи сны. Не может же быть это просто так! Скольким он сразу явился!
— Ну, а она что? —снова спросил папа.
— Она опять смеется, радуется, потом опять вдруг заплачет, опять смеется. А ты, папа, видел Васю?
— Видел, — ответил папа и больше ничего не прибавил.
Раздался требовательный звонок в дверь. Мама открыла и увидела дядю Лешу, назад подалась и едва не вскрикнула.
— Ты что? — спросил дядя Леша.
— Что? — переспросила мама. — Да ты на себя посмотри. От тебя половина осталась. Да и вообще, ты на сумасшедшего похож. Плюнь ты на свою душеловку!
— Петя зеркало принес? — Одно на уме было у дяди Леши, он вошел, едва волоча за собой огромный чемодан.
— Господи, еще что-то надумал, — всплеснула руками мама.
А дядя Леша уже колдовал у зеркала с чемоданом. Какой-то новый аппарат сооружал. А если в зеркало глянуть, видно было, что это мерзкий бес сооружает аппарат. Подзабыло за эти дни про дядю Лешу папино семейство. В полном составе оно вошло в бабушкину комнату. На зеркало смотрела не то маленькая пушка, не то большой киноаппарат. Дядя Леша нажал на какую-то кнопку, и в зеркале появился... Катя сразу узнала его: это был Вельзевул-учитель. Папа вздрогнул: в зеркале была морда того, кто выцыганил у него золотую монетку, душу, и к копытам которого пал огненный шар, изгнанный отцом Василием. Вельзевул был выпукл в зеркале, словно и правда присутствовал здесь.
— Ты звал меня? — спросил он дядю Лешу.
Папа, мама и Катя с трепетом и удивлением уставились на дядю Лешу. «Ты сатану звал?» — так вопрошали их глаза, губы же были безмолвными.
— Да, — отвечал дядя Леша, — я звал тебя, я сделал вызывающий аппарат.
— Ты гениален! Ох-р-гы-гы! Ты ужасно гениален! — Вельзевул обернулся на папу, маму и Катю и сказал: — Пардон. — И уже не Вельзевул смотрит из зеркала, а дядя во фраке и цилиндре. — Подходите, подходите к вашему гениальному родственнику, побеседуем.
— Нам не о чем с тобой беседовать! — крикнула в зеркало Катя.
— Вам — нет, а дяде Леше вашему — есть о чем. Хоть послушайте умные речи.
— Почему душа не удерживается в душеловке, когда она из человека вынута? — Дядя Леша дрожал от возбуждения.
Вельзевул поморщился:
— И только-то? А я ей не позволяю.
— Врешь! — закричала Катя. — Врешь, отец лжи, ты бы рад души отнимать, особенно крещеные. Бог не позволяет душе человека покидать тело раньше времени! Бог дает и Бог берет.
Вельзевул будто и не слышал Катиных слов, он смотрел только на дядю Лешу, а тот, задыхаясь от волнения, глотая слюну, дальше спрашивал:
— Так как ее удержать, знаешь?
— Знаю.
— Откроешь?
— Конечно. Но заключим маленький договор.
— Любой! — заорал дядя Леша. — Свою душу отдам!
И вдруг папа метнулся в прихожую и через секунду выскочил оттуда с лыжной палкой, той самой, которой когда-то чуть не сокрушил зеркало. На этот раз его порыву никто не мог помешать, да никто и не хотел. В самую пасть ударило острие, и не стало ни Вельзевула, ни зеркала. Затем папа отшвырнул дядю Лешу, поднял его аппарат и через несколько мгновений был уже на балконе и смотрел вниз, нет ли кого. Никого не было. И полетел вызыватель сатаны с пятого этажа вниз.
Внизу грохнуло и взорвалось. Дядя Леша катался по полу и рвал на себе волосы:
— Недоумки! Разум мой не в силах воссоздать этого!.. — И вдруг вскочил и бросился на папу с кулаками, но был скручен, успокоен и посажен папой в такси.
— Доведет он себя до сумасшедшего дома, — сказала мама мужу, когда он вернулся, он пожал плечами:
— Вольному воля.
В это время из бабушкиной комнаты вышла Катя. В руках она держала сверкающую красками икону.
— Что это? — в один голос спросили папа и мама.
— Это Николай Угодник. Тот самый. Он был в зеркале, за стеклом. Сказала мне бабушка, что он меня найдет, — вот он и нашел.
Рассказала Катя очень красиво ту самую историю, как выручила икона эта бабушкиного предка и еще многих людей.
— Этот Никола — наш покровитель, — сказала Катя.
Мама и папа подошли к иконе. Строго и добро смотрел Святитель Николай на обоих родителей разом. Папа впервые в жизни смотрел в глаза святого на иконе, и глаза святого впервые смотрели на папу. Папа не выдержал взгляда и потупился. Мама же приблизилась почти вплотную и прошептала восхищенно:
— Какое чудо!
— Мы ее повесим в большой комнате, — сказала Катя.
Словно еще что-то вошло в большую комнату вместе с иконой, даже папа это почувствовал. Он взял икону у Кати, поставил ее к окну, отошел и стал смотреть издали. Благодать источалась от чудотворного лика, разливалась, наполняла собой жилище людей, освещала домашнюю церковь, еще совсем недавно бывшую идольским обиталищем.
Больше книг на Golden-Ship.ru