Станислав Леонидович Сенькин

Семь утерянных драхм


Оглавление

  • Драхма первая. Человек из касты неприкасаемых
  • Драхма вторая. У Бога все овцы
  • Драхма третья. Пять за кражу. Двойка за ум
  • Драхма четвертая. Инара
  • Драхма пятая. Из дневника отца Артемия
  • Драхма шестая. Странник

    Или какая женщина, имеющая десять драхм, если потеряет одну драхму, не зажжет свечи и не станет мести комнату и искать тщательно, пока не найдет? А нашедши созовет подруг и соседок и скажет: порадуйтесь со мною, я нашла потерянную драхму. Так, говорю вам, бывает радость у Ангелов Божиих и об одном грешнике кающемся.

    (Лк. 15: 8-10.)

    В евангельские времена приданое обычной восточной женщины составляло где-то около десяти драхм, которые незамужняя девушка обычно носила на шее, на цепочке. Девушка, которая не имела необходимой суммы, могла на Востоке и не выйти замуж.

    Автор


    Драхма первая. Человек из касты неприкасаемых

    Сегодня я не выпил еще ни грамма, но почему-то спотыкался на улицах Москвы, ловя презрительные взгляды горожан. Маленькие дети тыкали в меня пальцами как в диковинную обезьяну-урода. Мамы старались как можно скорее отвести любопытствующих детей от меня. Они говорили, что я — плохой дядя.

    И впрямь, хорошим меня сейчас назвать было бы трудно. Мой внешний вид подтверждал это, а на внутренний всем было плевать. Я был одним из тех бедолаг, кого называют бомжами. Недельной небритости щетина, грязь под ногтями, пожухлая пыльная одежка и особенный, землистый, прокопченный цвет лица и рук вызывали отвращение и отпугивали нормальных людей.

    Я периодически находил в контейнерах сравнительно новую одежду, но почти всегда менял ее на водку у знакомого жуликоватого продавца из секонд-хенда. Днем я пил и с тоской ожидал наступления вечера, когда необходимо было искать себе пристанище для ночлега. Единственным приятным временем для меня оставалось время сна. Именно поэтому мы — бомжи — хотим превратить остаток своей жизни в сон…

    Плохой дядя! Люди всегда думают о других хуже, чем они есть, и учат тому же своих детей. Почти во всех взглядах можно было прочесть: «Хорошо, что я не такой грязный (вшивый, вонючий, ободранный и т. д.) как этот бродяга». И эти, с елейными лицами, из Иверской часовни, не лучше остальных, хотя называют себя братьями и сестрами. Но их лицемерные потуги все же были лучше прямого презрения, хотя прежде всего они убеждали себя же самих в собственной праведности. Меня им провести не удастся…

    Но пусть хоть так… Ведь обычно в меня, словно острые камни, летели обвиняющие и злобные взгляды, хотя изо всех сил я пытался вызвать сострадание.

    — Пожалейте меня, люди!

    Но нет… даже их жалость продиктована эгоизмом. Сердце моё огрубело и я возненавидел людей.

    Нормальные законопослушные граждане не только не жалели меня — они молчаливо обвиняли, я даже не имел возможности оправдаться. Я выглядел тем, кто, вопреки всем законам, не желал впрягаться в хомут и тянуть его до смерти — лентяем, мошенником и слабаком. И я действительно не хотел впрягаться, мне было противно принимать сердцем обыденную точку зрения, когда мерилом всего признаны успех и деньги. Это было единственным, чем я, человек из касты неприкасаемых, мог гордиться.

    А, может, я просто не был способен принять ответственность за себя и других, разделить эту обывательскую точку зрения? Все же подаяния я принимал охотно. С наслаждением допивал остатки пива и подбирал на автостоянках окурки от дорогих сигарет. Я, определенно, жил за счет других. Я перестал считать дни, а если здоровье позволит ещё пожить, перестану считать и годы. Но, скорее всего, как человек из «касты неприкасаемых», я буду умирать раньше отпущенных мне лет.

    С тех пор как я попал в «касту», я занимался непрестанным самокопанием, пытаясь отыскать в собственной душе, как на огромной подмосковной помойке, что-нибудь хорошее. Когда находил или думал, что находил, искренне радовался. Но эта радость быстро улетучивалась словно воздух из дырявого шарика. Дырявого, как мой грязный пиджак от Versace, найденный в одном из контейнеров. Его я почему-то решил не выменивать на водку. К тому же с каждым днем мне становилось все холодней. Осень только началась, но природа уже готовилась к наступлению зимы.

    Зима — это смерть для слабых духом!

    Моя личная трагедия настигла меня прошлой зимой, когда стоял мороз в двадцать пять градусов и дул порывистый ледяной ветер. Мне тогда больше всего хотелось умереть. Родной город проклял меня, свет померк, и глаза перестали отличаться от глаз пробегавших мимо бродячих собак. Новой зимы я уже не переживу. Хотя я думал, что не переживу и миновавшей.

    Старая жизнь отпускала меня быстро и без сожаления. Уже бывшие друзья — милые прежде собеседники и собутыльники — покидали меня один за другим. Остался последний институтский приятель, он выручал меня деньгами и одеждой. Но с каждой нашей встречей я чувствовал, как между нами растет глубокая пропасть. Сострадание уступало место отвращению. Меня это не особенно тревожило, я и сам хотел остаться в одиночестве. В одиночестве додышать остаток жизни и в одиночестве умереть.

    Городские смрадные ветры и асфальт, пивные бутылки и понурые лица гордых неудачников, таких же грязных и полупьяных, как и я, стали моим окружением.

    Абсолютная свобода затянула в свои сети, где уже и так было полно барахтающихся жертв. Я катился по широкой дороге в незнакомую страну, в мир голодных жестоких духов… Катиться было удивительно легко: теряя самоуважение, я терял душевную боль — и людское презрение больше не ранило меня. В этом земном аду царил один закон: делай всё, что хочешь — и мне осталось только подчиняться этому закону. Но от такой свободы хотелось взвыть.

    Теперь я был хозяином всего своего времени — достаточно, чтобы подумать о жизни, но думать не хотелось — хотелось выпить.

    Казалось, что алкоголь, словно соль, сдерживает разложение души, но это было далеко не так — выпив из мутной лужи трех вокзалов, я стал козленочком, и добрых сил всего мира не хватит, чтобы расколдовать меня.

    Площадь трех вокзалов — самое скверное место столицы. Наверняка большинству россиян это гнусное пристанище бродяг говорит сегодня о Москве больше, чем тот же Кремль. Каждый день на три вокзала прибывают сотни тысяч человек. Кто-то отправляется дальше, а кто-то остается на площади навсегда…

    Недавно я прибился к Казанскому вокзалу, к близлежащим ларькам. Два непрестанно ругающихся между собой азербайджанца взяли меня на работу дворником за право собирать бутылки и канючить милостыню у покупателей. Единственным их условием было, чтобы я по-минимуму следил за собой, дабы мой излишне запущенный внешний вид не отпугивал покупателей шаурмы. Для меня — привокзального бомжа — это место было хорошим. Но я знал, что бомжацкая идиллия продлится недолго: здесь, на забытой Богом площади, все было недолгим.

    В лихие девяностые площадь трех вокзалов превратилась в настоящий центр человеческой деградации, школу смерти еще до всякой смерти. В академию попрошайничества и университет самоуничтожения. Здесь, на площади, правил бахус. Огромные рекламные щиты новой марки пива, развешанные на стенах всех вокзалов, гласили: «Эволюция короны в России». После шапки Мономаха и царственного венца в Россию пришла новая монархия — с пивной короной, которую примерил на себя демон алкоголизма. — «Пейте, гуляйте, — призывал новый «монарх», — спивайтесь, умирайте…»

    Я еще не хотел умирать, поэтому и сторонился воинствующих вурдалаков, которые еще носили человеческие имена. Они уже окончательно утратили стыд и разговаривали преимущественно междометиями. Их руки были в порезах от разбитых бутылок, а в головах у них демоны свили гнезда и напевали свои демонические колыбельные.

    Здесь, на площади, можно было найти людей из всех общественных сословий — от рабочего до ученого, от крестьянина до спившегося бизнесмена. Три вокзала перемалывали их, как безжалостная мясорубка. Словно антиподы олигархов и богачей-нуворишей, слонялись мы по площади, с каждым днем деградируя все сильнее и сильнее. Кто-то превращался в вурдалака раньше, кто-то позже, но превращение было неизбежным. Еще можно было бороться, но каждая попытка сопротивления заканчивалась очередным запоем. Шаг вперед превращался в десять шагов назад, и невозможно было устоять под растлевающим дыханием дьявола. Утешала лишь водка, но это было лукавым утешением.

    Путь сюда, на площадь, лежит через пьянку, но бывают и исключения. Когда-то я был совершенно не пьющим человеком. Теперь-то мне без бутылки не обойтись. По нашим бомжацким понятиям алкоголь помогает выжить и смириться со своей участью. Участью российского бомжа. Участью, от которой, согласно русской поговорке, лучше не зарекаться.

    А ведь еще совсем недавно я — наивный представитель столичной творческой интеллигенции — входил в двадцатку лучших художников города! Я был горд собой и полагал, что правительство будет беречь свою интеллигенцию и заботиться ней. Слишком поздно я понял, насколько новому правительству на меня в буквальном смысле плевать.

    Несколько лет назад у меня тяжело заболела мама, которая жила в деревне в одном из районов Новгородчины. Нужны были деньги на лекарства и уход за больной. Я принял трудное решение продать свою однокомнатную квартиру на Ленинградском проспекте и переехать к маме — денег с избытком хватило бы на нашу жизнь и ее лечение. Я думал, что поступаю как заботливый сын, да и творчество в сельской местности пошло бы лучше…

    Приятель-иуда порекомендовал мне одно квартирное агентство, «которое не тратит много времени на бумажную рутину». При первом знакомстве с риелторами этой фирмы у меня появились сомнения, — их внешний вид, повадки и лексикон вызывали в памяти телесюжеты криминальной хроники. Но я подумал тогда, что черные риелторы — уже вымерший вид преступников, как и рэкетиры. Оказалось, я ошибался. Отрезвление было быстрым и жестоким. Пока шло оформление документов, меня заперли в квартире и даже в туалет я мог выйти по разрешению. Все это время меня поили водкой, вливая ее почти насильно. Я падал на грязный пол и засыпал с надеждой, что на следующий день все это прекратится. Но следующий день оказывался еще страшнее. Через несколько дней меня было уже не узнать.

    Меня жестоко били, тонкая художественная натура сломалась быстро. Так я лишился квартиры, слишком легко и слишком жестоко, как мне тогда показалось. Но бандиты, хотя здравый разбойничий смысл предписывал убийство, сохранили мне жизнь. Может быть, просто мой пожухлый вид не вызывал у них никакого опасения. Может быть…

    Затем мне пришлось испытать еще одно сильнейшее разочарование. Оно настигло меня в районном отделе милиции, где следователь отказывался принять у меня заявление, так как я сам, абсолютно добровольно, подписал бумаги, лишающие меня жилья. Следователь задушевно посоветовал мне не рыться в прошлом, а подумать о будущем, потому что меня могут лишить и жизни. Он, оценив меня, как слюнтяя, не способного отстаивать свои права, советовал мне не писать заявления! Я оторопел, ведь на дворе шли уже далеко не девяностые, и страна ощутила некое подобие стабильности.

    Конечно же, я, несмотря ни на что, подал заявление…

    Бритые головорезы выловили меня у дверей квартиры, к которой они как раз привели оценщика из крупного агентства, вывезли меня в ближайший подмосковный лесок, дали лопату и заставили копать самому себе могилу. Трясущимися руками я смог выкопать только небольшую ямку в снегу. Умирать не хотелось, и я ненавидел себя за это. Через полчаса браткам наскучило смотреть, как я ковыряюсь в промерзлой земле. Они дали мне пару тычков под ребра, презрительно двинули ногой под зад, приказав больше не ошиваться в районе Ленинградского, и укатили на своем Audi. А я сделал свой первый шаг в бездну — поднял с земли окурок.

    У меня совсем не было денег и пришлось ночевать на местном вокзале рядом с цыганами, «патрулирующими» подмосковные электрички. На вторые сутки меня, холодного и голодного, привели в линейное отделение милиции, где опять избили и унизили — тогда я еще чувствовал унижение. Здоровенный, злобный майор сразу же дал мне понять, кто я такой и как мне предстоит теперь жить. Можно сказать, что он открыл мне глаза на суть вещей и стал моим духовным отцом. С того дня у меня не осталось никаких иллюзий. Я — бомж, и мне следует теперь держаться подальше от нормальных людей. Теперь я человек из «касты неприкасаемых». Отчаявшись получить помощь от милиции, я больше не стал туда обращаться, к тому же, я боялся бандитов. Им было плевать и на собственные жизни, не говоря уже о моей.

    Но у меня оставался еще один шанс — возвращение в отчий дом. Я поехал к маме, окрыленный надеждой, что, как в детстве, она спасет меня от зла. Кошмар прекратится, она выздоровеет, и мы снова будем жить как раньше — в скудости, но в любви.

    Добираясь до родной деревеньки на перекладных, я чувствовал почти религиозное воодушевление. Меня, как я думал, ждал самый светлый и любимый человек — мама.

    Но меня встретил последний удар судьбы, — мама, пока я разбирался с квартирой, умерла. Родная сестра моя, похоронив маму, продала дом за копейки и уехала в неизвестном направлении. Сестра всегда завидовала мне… Впрочем, теперь это не имело уже никакого значения. Я чувствовал, как в моем сердце что-то надломилось. Теперь я стал совершенно свободен — надо мною воцарились тишина, небо, полное дождя, дождь проходил сквозь меня, но боли больше не было. И я запил, в первый раз в настоящем значении этого слова.

    Сельские соседи мамы поначалу сильно сочувствовали мне, но это было, что мертвому припарки. Я остался один. Человек из «касты неприкасаемых». Я пил самогон на могилке, не закусывая, и засыпал, уткнувшись в свежий могильный холмик. Потом просыпался, шел в деревню и закладывал самогонщице последние вещи, что оставались у меня — часы, портмоне и золотое кольцо. Я плакал и беспробудно пил, совершенно не отдавая себе отчета в том, что происходит вокруг. А вокруг селяне безуспешно пытались привести меня в чувство. Поначалу мягко будили, увещевали, даже однажды принесли с утра огуречного рассола. Но кончилось тем, что выгнали взашей с кладбища. Мне уже было все равно. Из этого мира ушло все, что я любил, отныне меня окружал враждебный мир.

    Повинуясь неясному, но сильному животному импульсу я возвратился в Москву, ругаясь с контролерами в электричках, обшаривая контейнеры на перекладных станциях и употребляя алкоголь по мере возможности. Дважды подрался с полудохлыми конкурентами у контейнеров, в совершенстве освоил мат…

    Так я попал на самое дно и с ужасом ждал, когда же превращусь в одного из этих вурдалаков — людей, потерявших всякий человеческий облик. Я бы хотел, чтобы игра закончилась гораздо раньше последнего превращения. Всякий раз полнолуние выводило меня из равновесия — я пытался плакать, но чувствовал на лице непонятную ухмылку. Это как ВИЧ: ты еще можешь жить с ним какое-то время, но последняя стадия болезни необратимо убивает.

    Надежда еще трепетно продолжала жить, но голос сердца подавлял её словами Данте: «Оставь надежду всяк сюда входящий!»

    Я находил в себе силы пародировать действительность. Если и есть на земле пародия на ад — то это площадь трех вокзалов.

    Я шел туда по кольцу, старательно избегая маячащих милиционеров. Сегодня я еще не выпил ни грамма спиртного, но шел и спотыкался, ловя презрительные взгляды прохожих…

    Несколько часов назад я пытался просить милостыньку у Иверской часовни — на входе на Красную площадь. Это место было и остается для нищих одним из самых хлебных, за него постоянно идет драка.

    Иверская часовня и находящаяся там Иверская икона Божией Матери во все времена считались хранителями Третьего Рима. Но часовня мало кормила нищих, их кормил так называемый «нулевой километр». Люди, приезжающие в Москву, почему то считали своим долгом придти к этому километру и бросить через левое плечо монетку. От этого простого действия человеку якобы будет сопутствовать удача. Чаще всего монеты быстро прибирали к рукам предприимчивые старушки или грязные полупьяные бомжи.

    После получасовой попытки мне так и не удалось пробиться к кормушке «нулевого километра», и я отошел к часовне, где уже стояло несколько нищих, которые, судя по их мрачным лицам, также не собирались пускать меня на свою территорию.

    …От холода я пробрался внутрь часовни, огляделся. Внутри читались какие-то молитвы, нескладный хор вторил молодому священнику:

    — Радуйся, обрадованная, печаль нашу в радость претворяющая…

    Я посмотрел на скорбный лик Божией Матери с Младенцем, вспомнил свою маму, то, что я так и не сумел с ней проститься, и, неожиданно для самого себя, тихо заплакал. Слезы лились по худым небритым щекам. Меня никто не гнал прочь: видимо, мои эмоции тронули молящихся, и они смирились с тем, что стоят в этом тесном молитвенном помещении рядом с таким мрачным и опустившимся типом, как я.

    Мы молились все вместе, я даже пытался подпевать:

    — Радуйся, обрадованная, печаль нашу в радость претворяющая…

    После окончания акафиста я подошел к образу последним и приложился к нему. И мне действительно показалось, что все молящиеся в этой часовне были братьями и сестрами.

    Священник в очках дал мне поцеловать крест и доброжелательно кивнул головой в знак одобрения. Меня это поразило — сколько я ни старался вызвать в людях сочувствие, — люди в ответ только презирали меня, а здесь, пусть и на краткие мгновения, они отнеслись как к равному. В это нелегкое время Церковь оставалась едва ли не единственной организацией, которая объединяла богатых, благополучных людей, с такими обездоленными, как я.

    Молодой священник с аккуратной бородкой попросил меня обождать, пока он складывал свое одеяние в коричневый кожаный чемодан. Затем он вышел со мной из часовни и дружелюбно задал несколько общих вопросов. Потом отвернулся, пошарил в карманах и дал немного денег. Я стал было благодарить его, но он отмахнулся и бодрым шагом направился к метро.

    А я — на площадь трех вокзалов. Бомжи старались не ездить в метро. Милиция получила неофициальный приказ не пускать нас в подземку…

    Я посмотрел, как люди спускаются в подземный переход, спеша домой или по делам, и радость отпустила меня. Реальность снова показала мне, кто я есть на самом деле. Минутное воодушевление от теплого приема, который оказали мне незнакомые верующие в часовне, сменилось приступом злобы: «Ну, улыбнулись они разок, умилились видом кающегося нищего и разбрелись «братья» по своим удобным норам, а я вновь должен взирать на всю эту привокзальную публику и ожидать собственного превращения в вурдалака, которое может случиться в любую полную луну. Помолился я, поплакал… и что дальше?»

    А что может быть дальше? Почти у всех моих знакомых бомжей были очень сложные отношения с Богом, — большая часть бездомных отрицала его существование. Другая — не верила в его милость.

    В самом деле — если Он такой добрый и заботливый, если Он всех так любит, почему же Он оставил нас гнить на проклятой площади? Сейчас я готов был задать любому богослову тысячу «почему», и был уверен, что даже на одно из них мне никто не сможет дать вразумительный ответ. Моя теплая молитва в храме оказалась гребнем большой волны, с которой я упал в ещё большую бездну отчаяния и тьмы. Контраст между религиозной доброжелательностью верующих «братьев» и реальностью был так велик, что я заплакал. Слезы не утешали, но, как дешевое обезболивающее, приглушали боль.

    Я пощупал в кармане деньги, которые дал мне священник — жалкие гроши! А он-то небось думает, что сделал доброе дело, облагодетельствовал меня. Будет еще хвалиться перед своей матушкой, что пожалел бездомного, дал ему немного денег за то, что тот умильно поплакал перед иконой.

    А я, между прочим, не для него плакал — я перед матерью своей плакал, прощения просил, что не успел с ней попрощаться перед смертью… И не нужно мне их лживое умиление!

    На этих обвинениях я не остановился, стараясь докопаться до источника всех бед, случившихся со мной.

    А не было никакого источника! Просто, Богу нет никакого дела до того, как я живу! Поэтому, если я Богу не нужен, Он мне тоже не нужен! Я проживу и сам, пусть только не вмешивается в мою жизнь и не уничижает меня до конца!

    Я распалялся все больше и в таком воинственном настроении дошел до площади трех вокзалов. Посередине самой площади есть небольшой скверик, где я присел на бордюр, предварительно купив в ларьке на батюшкины деньги две бутылки пивка — хватило копейка к копейке.

    …Наступал вечер, бомжи, сбиваясь в стаи, соображали на очередную попойку, оглашая площадь дикими воплями. К вечеру площадь становилась еще более страшной. Почти дую ночь здесь кто-то подыхал от водки. «Врачи без границ» каждое утро вывозили белогорячечных невесть куда. Я знал многих, кто готов был встать на карачки посреди площади и залаять за стакан водки. Дело даже не в том, что водка была дорогим продуктом — я мог набрать на бутылку за десять-пятнадцать минут. Дело в том, что вурдалаки считали собственное оскотинивание делом свершившимся и бесповоротным, им даже нравилось уподобляться собакам и свиньям. Меня еще воротило от такой первобытной непосредственности. Но как знать — может быть, через полгода я и сам буду таким…

    Превращение неизбежно, как день превращается в ночь — сейчас как раз начинало темнеть. Пора было подумать и о ночлеге. Я почти допил свое пиво, как вдруг с удивлением обнаружил, что рядом со мной, метрах в пяти, на бордюрчик присел весьма странно одетый человек в ветхом средневековом плаще, капюшон которого покрывал его голову.

    Мне хватило нескольких секунд, чтобы понять сердцевиной души, что рядом со мной находится именно он — Странник. Вначале я хотел призвать на помощь здравый смысл и насильственно убедить себя в том, что это не так, что это простой бездомный безумец, но лишь бессильно улыбнулся. Конечно же, это был Странник — самый первый бомж «трех вокзалов», с которого все и началось. Я много думал о нём, и вот — он пришел ко мне.

    Много раз, от самых разных обитателей проклятой Богом площади, я слышал легенду о страшном проклятии Странника. Легенда эта связывала прошлое с будущим и объясняла, почему площадь трех вокзалов столь темна и угрюма.

    Бомжи из интеллигентов часто за чарочкой рассказывали и пересказывали друг другу эту легенду и до ужаса боялись встретиться со Странником. Встреча с ним якобы сулила верную смерть.

    В своей классической версии, как мне рассказывал один бывший преподаватель философии, легенда звучала так…

    …Случилось это в счастливое время правления князя Ивана Калиты. Москва была еще не очень большим городом и на её окраинах стояли слободы и монастыри, при которых кормилось множество нищих, стекающихся сюда со всей Руси, дабы получить милость от князя.

    Тогда на месте трех вокзалов были топи, а рядом протекала грязная речушка Чечера. Это было совсем безлюдное место — никто не хотел здесь строиться. По преданию, в дохристианские времена здесь находилось мерзкое капище Мокоши, которой язычники подносили золото и меха.

    И вот на этом-то болоте был построен монастырь. Обычно обители строили в самых красивых местах, рядом с источниками и чистыми реками. А этот монастырь стоял прямо посреди болота на острове из черного рыхлого песка, рядом дымились торфяники, из недр которых исходили ядовитые испарения, от чего мутился разум. Добрые христиане сторонились этого места, считая его обиталищем нечистого духа.

    Возможно, воздвигнув монастырь, строители хотели очистить это скверное болотистое место от бесов молитвами монахов. Или какой-нибудь князь-язычник, внешне исповедовавший Православие, хотел ублажить своих славянских богов. Никто точно этого не знает. История изгладила из своей памяти даже, чему или кому была посвящена эта обитель. Говорили, что раньше здесь подвизался один монах из княжеского рода, которого братия погнала из родного монастыря, уличив его в грехе Иуды — сребролюбии. Гордый монах, несмотря на свою страсть, был большим аскетом, и вокруг него собралась группа единомышленников. Так вырос новый монастырь. Но не суждено было этой обители стать духовным центром древней Руси.

    Монахи монастыря славились скупостью и жестокосердием. Они получали богатые пожертвования от родовитых людей. Митрополиту жаловались, что обитель процветала потому, что игумен тайно, ради денег, благословлял молиться за самоубийц и сгоревших от вина. Что он вписывал их имена в синодик для «вечного поминовения». Также он якобы крестил уже умерших в язычестве по просьбе их богатых родственников, которые выкапывали прах язычников и тайно перевозили в обитель. Игумен лично проводил обряд крещения над останками, затем прах хоронили на небольшом пятачке земли посреди болота, на котором и стоял монастырь. Так вокруг монастыря выросло целое кладбище родовитых язычников.

    Внешне в монастыре все было благопристойно — братия ласковой и смиренной, а игумен радушным, но золото мутило очи, и монахи погружались в пучину колдовства и пьянства. Дьявол взял их под свое покровительство и затуманивал умы паломников внешним благочестием.

    Богатства обители росли вместе с умножением в нем нечестия. Долготерпеливый Господь ждал, что монахи одумаются и покаются, но они с каждым днем все больше озлоблялись. Игумен учил братию втайне, что сребролюбивый Иуда, на самом деле, правильно сделал, предав Христа, иначе бы не было самого чуда искупления.

    Монахи стали исповедовать особое тайное учение, согласно которому истинный искупитель и есть Иуда, который пошел в ад ради того, чтобы люди спаслись. Подобное не могло продолжаться вечно в православной Руси. Небесная кара для сребролюбцев и богохульников была неизбежна.

    И вот однажды в ненастный осенний день постучался в двери монастыря исхудалый паломник в ветхом плаще, больше похожем на рубище, и жалобно попросился на ночлег. Шел ливень, а вокруг болота рыскали стаи волков. Монахи, позабывшие заветы Христовы, надсмеялись над нищим. Его убогий вид и ветхая одежда вызывали у них только презрение. Привратник стал гнать нищего вон.

    Но тот еще стоял под вратами, промокший и озябший, и попросил вынести ему хотя бы краюху хлеба. Но, увы! Черными словами отвечал ему привратник и пригрозил натравить на него собак. Тогда странник поднял свой посох и призвал гнев Божий на обитель и монахов. Затем повернулся и широкими шагами начал удаляться прочь. Тучи странным образом разбежались, и выглянуло солнце.

    Испугался привратник гнева Божия и побежал к игумену доложить о необычном нищем, его проклятии и внезапной перемене погоды. Игумен сидел в своей келье, положив руки на голову — страшные думы тревожили его, боялся он наказания за свои преступления против веры и Бога. Приказал тогда наместник вернуть странника, накормить и принять на ночлег, но того уже и след простыл. Помрачнел игумен, сжал в руках чётки из драгоценных камней; понял он, что неспроста приходил ко вратам монастыря этот странник, вместе с его проклятием обрушится на монастырь и гнев Божий.

    Тем же вечером случилась страшная гроза — и монастырь, вместе со всеми насельниками, ушел на дно болота. С тех пор на этом месте никому не удавалось ничего построить. Лишь иногда слышат люди жуткие крики ушедших под землю монахов…

    Я знал эту легенду еще до того, как попал в «касту неприкасаемых». Еще институтский преподаватель по композиции говорил мне, что из земли, оставшейся на месте провалившегося монастыря, предприимчивый художник Никитин изготовил волшебные краски. Человек, чей портрет был нарисован был этими красками, в скором времени погибал. Такой портрет, дескать, незадолго до своей гибели заказал Никитину и Лермонтов, якобы обуреваемый желанием свести счеты с жизнью.

    …Когда на площади трех вокзалов строили метро, на самой середине Комсомольской площади планировался один из выходов подземки — на этом месте и был когда-то монастырь. Зыбучая земля поглощала технику, и рабочие слышали под землей странные крики. После того как однажды во время работы провалились люди, выход из метро было решено перенести. А на проклятом месте, прямо посреди дороги разбили сквер, где я сейчас и сидел.

    С тех пор, раз в году, в тот самый день, когда обитель провалилась сквозь землю, якобы и появляется Странник. Он идет по трамвайным путям, подходит к центру сквера, трижды крестится и уходит в никуда. А дня этого никто доподлинно не знает. И еще, говорят, встретившийся глазами со Странником, согласно легенде, непременно погибает. Поэтому голову и лицо Странника покрывает капюшон…

    Может быть, половина из этих мрачных подробностей была лишь людскими домыслами, или даже выдумкой опустившегося профессора, но меня эта история поразила в самое сердце.

    Сейчас я сидел рядом с человеком, полностью подходившим под описание Странника. Он был недвижим и безмолвен, но словно приглашал меня к диалогу. Напряженная фигура излучала внимание. Обитатели трех вокзалов носили обычно ту же одежду, что и простые горожане, только рваную и грязную.

    Я был реалистом и понимал: может быть, смерть подбиралась ко мне, ведь я смертельно устал жить, вернее, существовать, устал быть презираемым полуголодным оборванцем.

    Неужели, прикрыв лицо капюшоном, за мной явилась моя смерть? Почему-то я представлял смерть в виде старика, у которого нет лица. Я даже когда-то написал небольшую картину под названием «У смерти нет лица».

    Возможно, я просто сошел с ума, как многие и многие обитатели площади трех вокзалов. В моей короткой памяти бездомного отпечаталось немало картин «тронувшихся» бомжей — слабые человеческие умы не могли примириться с ужасающей действительностью и создавали новые миры, расписывали свое будущее нежной акварелью, как художник расписывает картину.

    Почти у каждого обитателя площади — в том числе и у меня — было по вымышленному богатому родственнику, который, согласно сценарию, либо скоро умрет, оставив большое наследство, либо приедет на дорогой машине и увезет подальше от этого ада.

    Женщины чаще выдумывали про бывших возлюбленных, которых они когда-то отвергли, но отвергнутые еще продолжали их любить. И каждая по секрету делилась с первым встречным сердечной тайной: её возлюбленный, добившись успеха в жизни и обуреваемый великой страстью к ней, не погнушается её теперешним состоянием и введёт за ручку в свой особняк на Рублевке, как сказочный принц Золушку во дворец. И будут они жить долго и счастливо… Из той же серии были добившиеся успеха дети. И так далее и так далее.

    Как люмпен-интеллигент, я обладал изрядной долей критического мышления и понимал, что этот сидящий рядом незнакомец мог быть таким же плодом воображения как и «богатый родственник».

    Может быть, его появление — как бы гулкое эхо, ответ неведомых сил на моё недавнее посещение Иверской часовни, на показное радушие христиан — когда благополучный православный люд способен только умиляться чужому жалкому виду и слезам. Помогать эти христиане мне не станут, нет, как и монахи потерянной в земных трясинах обители не помогли страннику. Они не пустят к себе на ночлег, не обогреют своей любовью… Могут лишь дать немного денег на пиво, чтобы не так больно было катиться по наклонной в пропасть.

    И я тоже готов проклясть людей, как Странник, чтобы весь этот благополучный мир провалился под землю, как тот средневековый монастырь, в котором религия стала всего лишь способом добывания денег.

    Так что же — я сошел с ума? Что ж… может быть, это и к лучшему, что у меня поехала крыша. Возможно сумасшествие избавит меня от мучительного превращения в вурдалака…

    Странник молчал…

    И я молчал. А что я должен был говорить? Увольте, я не был готов к тому, чтобы разговаривать с плодом собственного воображения. Но и молчание может быть многозначительным… Ведь молчание Странника что-то значило? Мне захотелось выпить как минимум два стакана водки, чтобы происходящее хоть как-то стало приемлемым для ума.

    Пожалуй, самое страшное, что я видел в этой жизни — это когда сходили с ума от белой горячки вурдалаки. Почти все из них делали одни и те же движения — наматывали на руку воображаемую проволоку, как будто желая потом отнести ее в пункт приема цветных металлов. Они могли сидеть так часами, бормоча под нос… Это было ужасно.

    Странник молчал.

    Я посмотрел себе под ноги, где стояли две почти пустых бутылки пива — все, что осталось от батюшкиной милостыни. Мне вдруг стало интересно: жалеет ли Странник о том, что обрушил на монастырь свое проклятие?

    Странник молчал.

    Мне не хотелось больше думать, мне хотелось действовать. Я решился вступить со странником в диалог, пусть даже и воображаемый:

    — Извините, не дадите покурить?

    Эта фраза глупее не придумать слетела с моих губ машинально. Наверное, потому, что в последнее время я произносил эти слова чаще всего, чтобы разжиться халявной сигаретой.

    Странник по-прежнему молчал.

    Я не чувствовал себя глупо или неловко — бомжам, по большому счету, не свойственно чувство неловкости. Но все же я совершенно не понимал, как мне вести себя в этой ситуации.

    А тем временем природа, запертая в гетто современного мегаполиса, уже готовилась ко сну. Солнце почти зашло, небо приобрело красно-коричневый оттенок, грязный, как у стен советских заводов. Словно ночные вороны в круг слетались серые дождевые тучи, в воздухе запахло сыростью. Становилось холодно, и нужно было искать нормальное место для ночлега, тем более, что уже начинало моросить. Ёжась от всего этого, я пожалел, что не было больше спиртного. Так или иначе, нужно было скорее отсюда уходить. Я посчитал жалость к собрату по несчастью достаточным мотивом для продолжения разговора:

    — Слушай, браток, тебе есть хоть где притулиться на ночь? А? Пойдем со мной, в километре отсюда возле Москвы-третьей есть один старый вагон — там обычно никого нет. А если и есть — то вполне приличные люди. Вурдалаки на вокзале обычно так нажираются, что далеко от площади не отходят, падают тут же на газонах. Пойдем со мной. — Я поднял руку к небу и повысил голос. — Эй, брат! Ты хоть слышишь, что я сказал?!

    Странник, словно глухонемой продавец календарей, не нарушал своего молчания.

    Я подумал, что глупо продолжать здесь сидеть — огрубевшая кожа рук уже чувствовала падающие капельки начинающегося дождя. Я неуверенно хмыкнул, поднялся и повернулся к подземному переходу. Дождь набирал силу, пора было уходить.

    И вот только тогда Странник встал и словно моё зеркальное отражение повернулся к переходу — его лицо было по-прежнему прикрыто капюшоном.

    Я осторожно спустился в переход — Странник последовал за мной…

    До Москвы-третьей мы шли минут двадцать, спотыкаясь о рельсы и шпалы. Странник шел позади где-то на расстоянии пяти-шести шагов от меня. На протяжении всего пути он не проронил ни слова, да я и сам больше не делал попыток заговорить с ним.

    Вагон, куда мы направлялись, стоял на запасной ветке, по которой давно, не первое десятилетие, не ходили поезда. Трухлявые мокрые шпалы между ржавых рельсов заросли травой и лишайником…

    Мои рваные туфли безнадежно отсырели, а одежда насквозь промокла, когда я вскарабкивался внутрь вагона. Я протянул было руку помощи Страннику, но он ненавязчиво отверг мою помощь.

    В вагоне сегодня никого не было — это могло быть и хорошо, и плохо — в том случае, если этот Странник окажется опасным типом. Хотя я уже привык к моему попутчику, кто бы он ни был — Странник или обычный бомж — и не чувствовал никакой исходящей от него опасности.

    В бывшем вагоне было темно и более чем просторно для двоих бездомных. Никто из привокзальных бичей сегодня не позарился на это пристанище, несмотря на то, что шел дождь. Здесь в правом углу, где в крыше вагона зияли дыры, можно было даже разжечь небольшой костерок, чтобы немного отогреться.

    Я достал из кармана спички, когда вдруг услышал первые слова странника:

    — Невеселая у нас судьба!

    От низкого грудного голоса незнакомца я вздрогнул. Осторожно положив спички на пол, я удивленно повернулся к Страннику:

    — Что вы сказали?

    — Проклясть легко — простить трудно. — В его голосе не было каких-либо особых мистических интонаций, и я начал расслабляться.

    — Чего? — Я невольно улыбнулся, живо вспомнив сцену молитвы в Иверской часовне и то, как я честил этих лицемерных верующих. Неужели Странник думает по-иному?

    — Рабом греха быть легко — свободным трудно. — Странник сжал свои ладони. — Прости всех благополучных.

    Недавний гнев с новой силой вспыхнул в сердце. — А почему я должен кого-то еще и прощать?! Ты посмотри, в какой грязи я живу!

    — Именно потому, что ты ничего никому не должен, это и трудно.

    — Что трудно?

    — Прощать, — уточнил Странник. — Он поправил свой капюшон, как и прежде, не открывая лица. — Нормальные люди живут, полагая, что их мир устойчив, а жизнь предсказуема, но это не так — иногда одного сильного слова достаточно, чтобы поколебать основы их бытия. Они думают, что ты — лишь грязный нищий и всецело зависишь от них…

    Я усмехнулся. — А что — это не так?

    — Не так. В твоей, в нашей власти проклясть весь этот благополучный мир, чтобы он погрузился в конечную тьму. Ты можешь сказать свое сильное слово, а можешь промолчать. Но я все-таки прошу тебя простить людей. Проклиная их, ты проклинаешь собственную душу, ты многократно увеличиваешь зло в мире.

    — А меня простит ли Господь? — этот вопрос был внезапен даже для меня самого. Он вырвался из глубин души словно птица из клетки.

    — Простит, — утвердительно кивнул Странник. — Если ты найдешь в себе силы простить, то Господь тем более. — Затем он неожиданно встал и повернулся ко мне спиной. — Ты извини — мне пора. — Странник ловко выпрыгнул из вагона и пошагал под дождем.

    Я, удивляясь, подбежал к выходу и посмотрел на улицу. Незнакомец стремительно удалялся в сторону города. Тогда я громко крикнул ему вдогонку:

    — Как тебя хоть зовут, добрый человек?!

    Что-то невнятное донеслось из дождевой мглы — я не разобрал. «Проклясть легко — простить трудно. Что ж, может быть». Я отошел в самый глухой угол вагона и сразу же лег спать, накрывшись тряпьём. Я довольно долго не мог уснуть и слушал, как дождь барабанит по крыше старого вагона…

    …Через какое-то время предсказания Странника сбылись: в моей жизни произошли изменения в лучшую сторону — следователь все-таки дал моему заявлению ход. Бандиты, отнявшие у меня квартиру, были пойманы еще на нескольких эпизодах и осуждены. Мне, к великому счастью и удивлению, возвратили мою квартиру… Теперь есть куда спрятаться. Это ведь настоящее чудо для тех, кто понимает. Я часто думаю, зачем судьба испытывала меня? И не могу дать однозначного ответа. Но раз всё это со мной произошло, значит, это для чего-нибудь было нужно.

    Моя жизнь постепенно вошла в нормальную колею. Я начал снова писать картины и зарабатывать хоть какие-то деньги, которых мне вполне хватало на жизнь. Год бомжевания запомнился мне очень ярко и повлиял на мое мировоззрение — во мне больше не было той спеси, свойственной «глубокой творческой личности», принадлежащей к «золотому фонду нации».

    Разговор со Странником изменил меня, хотя я никогда после не пытался понять, что же со мной, собственно, тогда произошло. Но в память о нашей встрече я и написал картину «Проклятие странника». Её можно видеть в одной столичной галерее, она находится там уже довольно давно, потому как нет желающих ее купить.

    И еще… После того, как я побывал в темном царстве трех вокзалов, я научился искренне жалеть бездомных и нищих. Я стараюсь, прежде всего, дарить им свою улыбку, а если и жертвую деньги, то не в коробку, а в руку и обязательно слегка пожимаю её в знак дружеского участия. Такая милостыня всегда находит отклик в сердце нищего, осмелюсь сказать, что это и есть настоящая милостыня.

    И если у меня есть время, я всегда разговариваю с бездомными, утешаю их как могу, потому как, по слову Писания, «сам искушен быв может и искушаемым помощи» (Евр.2:18).

    Я начал ходить в церковь и часто посещаю Иверскую часовню. Среди верующих я встретил очень много искренних и понимающих друзей, готовых помочь в трудную минуту. Хотя не сказать, что мне всё нравится. Передо мной всегда стоит образ ушедшего под землю монастыря. Конечно, для восстановления храмов и возрождения православия нужны деньги. Но, с другой стороны, нет другой на земле материи, более ожесточающей сердца людей, чем они. И мне не дает покоя одна мысль: а не может ли хитрый и лукавый диавол враждовать против церкви Христовой золотом, почетом и благополучием, чтобы сердца православных заплыли телесным жиром и покрылись коркой равнодушия? Ведь, несмотря на свою злобу, лукавый вынес урок, что открытое злобное нападение лишь усиливает Церковь…

    Иногда мне снится один и тот же сон: я стою с группой молящихся в храме Христа Спасителя на патриаршей службе, а на улице — ужасная гроза. Вокруг меня молятся благочестивые прихожане и первые люди государства. И тут в храм хочет пробраться Странник, но перед его носом, ничего не объясняя, охранники закрывают двери, чтобы молящихся не оскорбил его внешний вид…

    Тогда Странник подымает посох и произносит свое сильное слово. Храм, вместе со всем великолепием и молящимися, уходит под землю…

    Я просыпаюсь в поту и начинаю читать про себя слова псалмопевца Давида: «Блажен разумеваяй на нища и убога, в день лют избавит его Господь» (Пс.40:2). Постепенно я успокаиваюсь и понимаю, что это был всего лишь сон.

    Успокоившись, я благодарю Бога, что когда-то внял слову незнакомца и простил людей, в первую очередь благополучных. А потом я молюсь, чтобы Господь и нас всех простил, как благополучных, так и не очень. Ведь если я нашел в себе силы простить, то Господь тем более простит.


    Драхма вторая. У Бога все овцы

    Время бежало быстрее, чем каких-то десять лет назад. Люди стали быстрее думать, быстрее прощать, но и оскорблять легче. Казалось, ни у кого не было времени подумать о душе. Единственно, о чем помнили каждую минуту, так это о деньгах.

    Все сказанное, впрочем, касается и меня самого. Подчинившись духу времени, я стал зарабатывать много больше, чем я мог потратить. Я ненавидел стяжательство, но стяжал благодать сего мира греховного. Становясь богаче, я становился черствее сердцем. Поначалу все казалось мне прекрасным. Видать, Господь благословил меня, как Авраама, духовно и телесно, и мне нужно было лишь благодарить Его за таковую милость и не забывать про бедных. Какое-то время я искренне пытался делиться своими доходами с неимущими, но с каждым днем делал это все неохотней. «Почему я должен делиться? — думал я. — Священник живет от алтаря, как заведено с древнейших времен. Чего мне стыдиться? Я не ворую, никого не обманываю, не ворочаю миллионами. Пусть новые русские делятся, чтобы Бог простил их…» Мне казалось, что в этих моих думах была правда.

    Однажды я обозлился на нищих с паперти за то, что они приставали к прихожанам, а не сидели смирно со своими коробчонками, потупив взоры. Меня охватил гнев на этих грязных оборванных бездельников, и я прогнал их вон с церковного двора.

    Тем же вечером читал положенную главу Евангелия и многократно перечитываемые строки, слова Спасителя, вдруг показались мне грозным обличением, они ранили меня прямо в душу:

    «Напротив, горе вам, богатые! ибо вы уже получили свое утешение. Горе вам, пресыщенные ныне! ибо взалчете. Горе вам, смеющиеся ныне! ибо восплачете и возрыдаете. Горе вам, когда все люди будут говорить о вас хорошо! ибо так поступали с лжепророками отцы их.» (Лк.6:24–26)

    С того дня в мою душу проник холодный страх. Страх, который мучил меня вечерами после службы, утром до службы и особенно во время предстояния у престола, когда мне нужно было приобщаться Святых Таин. Я чувствовал себя Иудой — человеком, для которого Христос стал не источником жизни вечной, а способом заработка. Я даже не исповедовал подобные сомнения, потому как стыдился себя. Для московского священника высокие доходы — это нормально, и никто, кроме противников церкви, не видит в этом ничего плохого. Высокие доходы московского клира происходили ведь отнюдь не от старушечьих пенсий, а от богатых пожертвований и от общего высокого, по сравнению с другими российскими городами, уровня жизни. Если бы я стал слишком отличаться от своих собратьев, меня бы просто не поняли и перестали бы мне доверять. И я молчал, ежедневно, еженощно борясь со своими помыслами, и мучился от холодного страха…

    Когда-то я был молодым, не в меру пытливым юношей, который считал религию опиумом для народа и готовился ко вступлению в комсомол. Я даже пытал себя чтением «Капитала» Маркса — ничего, конечно, не понимал, но продолжать читать по десять страниц в день. Родись я на десять-пятнадцать лет раньше, из меня, возможно, получился бы неплохой партиец, но Бог избавил меня от этой участи.

    Мне было тринадцать, когда я поверил в Христа.

    Будучи изрядным спорщиком, я часто дискутировал с соседом по лестничной площадке, который был нормальным парнем, моим ровесником, но почему то не собирался вступать в комсомол. Мишка-сосед был верующим человеком, он мог даже позволить себе хулить Ленина, что казалось мне тогда настоящим кощунством. Мишка был завидным острословом и мог непринужденно отстаивать свои взгляды, поднимая на смех оппонента. Я всегда проигрывал ему и мечтал о реванше. Мне хотелось его жестоко наказать, высмеяв христианство, но я знал о религии лишь из нескольких прочитанных мною статей и рассказов отца о поповщине. Покопавшись в шкафах внушительной отцовской библиотеки, нашел там старенький экземпляр Нового завета на церковнославянском языке. Находка показалось мне удачной, ведь по моей детской логике христианские писания остались навсегда в прошлом, стали никому не нужным старьём. Я с удовольствием плюхнулся на диван: «Я докажу этому слюнтяю Мишке, что вся его вера в боженьку — полная чушь, и не будет он больше задирать нос! Сейчас запомню наизусть несколько глупостей», — думал я, устроившись поудобнее со стаканом молока. Мне действительно казалось, что Евангелие — собрание несусветных глупостей и курьёзов, во что здравому, пусть даже и тринадцатилетнему, человеку верить невозможно. И я решил прочесть Новый завет от корки до корки, чтобы доказать глумливому соседу, что он просто дурень.

    Первые же слова Евангелия от Матфея, где упоминается о родословии Иисуса Христа от царя Давида, вызвали у меня недоумение и даже, пожалуй, легкое разочарование. Я рассчитывал обнаружить на этих замасленных страницах что-то наподобие бабкиных сказок. А здесь было дотошное перечисление каких-то имён, как в серьёзных исторических книгах. Я продолжил читать. Разочарование сменилось сильным интересом, и ночь застала меня с Писанием в руках.

    Не сказать, что я сильно понимал, о чем шло повествование, но прочитанное, в отличие от заумных слов «Капитала», проникало в самое сердце. Слова Писания были удивительно красивы — от них веяло любовью и теплотой. С того дня я углубился в изучение Писания и прочел все, что было на эту тему в домашней библиотеке.

    С Мишкой я все-таки поспорил. Но наш спор был уже не по поводу истинности веры, а о количестве книг Нового завета. Мой сосед удивился, когда понял, что я за несколько недель изучил Евангелие лучше, чем он. Мы по-настоящему подружились и коротали вечера, сидя на подоконнике лестничной клетки. Мы говорили обо всем на свете, в том числе и о Боге. Правда, вскоре Миша с родителями переехал в другое место. Мне было очень жаль потерять единомышленника.

    Когда пришло время вступления в комсомол, я принял решение не связывать свою жизнь с прошлым. Отец тогда неприятно удивился, но препятствовать моему выбору не стал:

    — Поступай, как знаешь. У тебя своя голова на плечах.

    Шли годы, я поступил в университет, удачно женился, у меня родился сын. За это время я прислуживал в храме Всех Святых чтецом и алтарником. Меня любили за незлобивость и тихий нрав и на клиросе, и в алтаре, а батюшка настоятель часто беседовал со мной на духовные темы.

    Однажды, на праздник Введения во Храм Божией Матери, после праздничной трапезы батюшка пригласил — меня на беседу к себе в кабинет. Я сразу понял, что предстоит серьезный разговор.

    — Дмитрий, — сказал он тогда, — я думаю, что тебе надобно рукополагаться.

    Меня как будто током ударило, ведь больше всего на свете я хотел служить! Правда, я подавлял в себе это желание, считая себя недостойным.

    — Отец Илия! Да как же это я могу стоять перед престолом Божиим?! Разве нельзя найти человека более достойного, отец Илия?!

    Отец Илия как-то странно посмотрел на меня. Он ожидал от меня подобной реакции, но весь его вид говорил о том, что он не одобряет мой ответ. Батюшка помолчал немного и сказал:

    — Дима, прекрати нести чушь!

    Отец Илия был моим духовным отцом, и я с большой серьезностью прислушивался к его словам. И слова эти почти никогда не противоречили тому, что я читал. Не мог мой духовный отец назвать мои сомнения чушью, ведь он сам учил меня считать себя хуже всех! Может быть, я слишком обостренно все воспринимал, но слова батюшки о том, что я несу чушь, резанули мой слух. Я даже подумал, что ослышался, но отец Илия расставил все по своим местам:

    — Не вздумай даже отказываться! Сейчас церковь в России только встает на ноги после долгого периода гонений. Подумай — после безбожных лет люди вновь потянулись к истине! Кто будет их окормлять, а?! А ты отказываешься. Ну, уж нет… Я долго думал. Никого лучше тебя у меня нет. Я уже рекомендовал твою кандидатуру в епархиальном управлении. — Батюшка поднял правую руку в знак того, что мне следует выслушать его до конца. — Я уже стар, народу с каждым днем прибавляется. Я не справляюсь один, Дима, ты видишь сам — служба, требы…

    Я задумался. Мне не хотелось расстраивать духовника, однако быстро согласиться тоже не мог.

    — Отец Илия, я не совсем уверен, рукоположение такое серьезное дело… Батюшка, вы меня простите, но я бы хотел взять на это благословение старца. — Тон последней фразы, даже к моему удивлению, был довольно твердый.

    — Старца?! А какого? Хм. Ну, возьми, раз так хочешь… — Отец Илия даже покраснел и поежился от неудовольствия, но отговаривать меня от поездки к старцу не стал. Мы в тот день попрощались весьма холодно. Впрочем, уже на следующий день наши добрые взаимоотношения возобновились. Отец Илия даже похвалил меня впоследствии, что я отказывался от рукоположения, объяснив, что и сам когда-то поступил так же. Просто очень ему хотелось, чтобы именно я служил с ним в алтаре и помогал ему нести тяжелый настоятельский крест. Я стал молиться Матери Божией, чтобы она вразумила старца открыть мне волю Господню. Этот период времени запомнился мне удвоенными усилиями в битве со своими страстями. Я работал над собой, чтобы победить страсти, злобу и похоти, если уж Бог избрал меня на служение.

    Весной я поехал в один монастырь к знаменитому старцу. Сердитая келейница смиряла нас, паломников, поучая, что мы должны очистить свои сердца от дурных помыслов, прежде чем удостоимся попасть к старцу. В первый день я так и не удостоился побывать у него. Во второй келейница, оценив мое терпение и смирение, провела меня к старцу уже на втором часу приема, давая последние бесценные наставления. Я вошел в келью и увидел усталого седовласого схимника.

    Старец был именно таким, каким я его себе представлял: стареньким, благообразным, очень добрым и очень болезненным. Было видно, что прием многих посетителей дается ему нелегко. Старец спросил меня о семье и детях, задал несколько общих вопросов. Затем подарил мне иконку «Умиление» и освященное масло, благословив на рукоположение. Я выходил от старца просветленным и утешенным. Теперь я был уверен в себе, и мою душу переполняла радость. Вскоре меня рукоположили в дьяконы, а уже на Успение епископ возложил на меня руки, призывая Духа Святого даровать мне пресвитерскую благодать.

    Первый год я ревностно подходил к своему новому служению и старался делать все как положено. Но постепенно старенький отец Илия перекладывал на меня некоторые административные полномочия. Мне приходилось решать финансовые вопросы, улаживать взаимоотношения прихожан и даже разбирать некоторые внутриприходские распри. Постепенно отец Илия совсем ослаб и уволился за штат, появляясь в храме лишь по субботам и воскресеньям. Он исповедовал своих духовных чад, в том числе и меня, помогая мне входить в приходские и епархиальные дела и разрешать трудные взаимоотношения со старостой и казначеем. Теперь я стал и настоятелем нашего храма. На меня обрушилась рутина повседневных проблем, достаточно серьезных и требующих скорейшего разрешения и, в то же время, незначительных с точки зрения духовной жизни. Сказать, что мне стало труднее, значит не сказать ничего.

    Наш храм имел нескольких богатых спонсоров, помогающих в строительстве воскресной школы и жертвующих немалые деньги на многие храмовые нужды. Большая часть этих денег проходила через мои руки, причем спонсоры намекали, что я могу брать денежку и на свои собственные нужды. Я начал пользоваться этим и не замечал, где начинается черта между дозволенным и недозволенным.

    Вторым большим искушением для меня как настоятеля стало увеличение числа просящих. Причем просили меня не только об исповеди, молитвах и требах. Меня стали просить о материальной помощи и о приеме на работу. В день ко мне подходили по несколько человек, рассказывали мне душещипательные истории о том, как у них украли документы, и они не могут уехать домой. Если бы я выслушивал их просто на исповеди, для меня не составляло бы большого труда оказать им необходимую моральную и духовную поддержку. Но когда речь заходила о деньгах, меня это начинало сильно напрягать. Я нервничал и терял душевный мир. Причем, независимо от того, помогал ли я просителям или нет.

    Часто люди просились принять их на работу «во славу Божию», это означало, что они будут трудиться бесплатно. Но и они постоянно просили денег на всякие нужды. Это было чудовищным испытанием для души и я стремился подавить в себе любую неприязнь к этим людям, непрестанно выпрашивающим у меня деньги.

    Это было сложно. Один раз я исповедовал эту свою неприязнь отцу Илие. Старенький духовник внимательно меня выслушал, с любовью накрыл голову епитрахилью и тихо, почти шёпотом, произнес всего одну фразу:

    — Отец Димитрий, лучше ошибиться, чем кого-то подозревать.

    Да, это правда — лучше, конечно, ошибиться, чем подозревать! Лучше отдать все свое имение и раздать нищим, а потом следовать Христу! Но как евангельский богатый юноша скорбел о том, что он не может расстаться со своим имением, так и я не мог стать совершенным и был оттого грустным. Читая про святого праведного Иоанна Кронштадтского, я проникался духом его святости, восхищаясь его нестяжательноством. Я же — бесплодная ветвь — грешник, не имел даже малой толики его бескорыстия.

    Разрываясь между евангельским идеалом и простым житейским прагматизмом, предписывающим осторожность и подозрительность к самым разным людям, которые прибивались к церкви Божьей, я, в конце концов, выбрал сторону житейского прагматизма. Теперь я обычно отсылал просящих к церковному старосте, для которого этот вопрос, мучивший меня довольно долгое время, был давно разрешен.

    Как с ними разговаривал церковный староста, давал он им что-нибудь или не давал, меня, честно говоря, не интересовало. Гораздо важней было приобретение относительного душевного мира; я как бы устранился от заботы о бедных, переложив их на плечи другого человека…

    Но мой душевный мир был вскоре нарушен осознанием того, что я становлюсь все более черствым. После того как я отказался принимать участие в материальной помощи людям, мне стало тяжело оказывать им и духовную помощь. Это, конечно, не касалось моих любимых духовных чад, хороших людей и спонсоров. Это касалось того потрепанного нуждой полукриминального сброда, что околачивался возле церковных оград в поисках халявной миски супа, шмотья и милостыни, играя на чувствах верующих.

    Когда подобный тип приходил ко мне на исповедь, я уже знал, что это всего лишь хитрый трюк для выманивания денег и заранее закрывал перед просителем свое сердце. Слова отца Илии: «Лучше ошибиться, чем подозревать», — поблекли в моей памяти, потому что я перестал верить в них. Потому что мне не удалось взять эту духовную высоту.

    Я спустился на землю. Нежелание окормлять разных замученных жизнью бедолаг укрепилось в моем сердце довольно сильно. Постепенно я стал сторониться «их» и быстро читал над грязными нестриженными головами разрешительные молитвы. Отец Илия все сильнее болел и уже не приходил в храм. Я иногда навещал его, и эти визиты были для меня большой духовной поддержкой. Старенький батюшка оставался для меня примером истинной любви и самопожертвования.

    Я всегда думал: что бы сделал отец Илия на моем месте? Как бы он поступил, разобрался со всеми этими обозленными на весь мир просителями? Я всегда боялся прямо спросить его об этом, только вспоминал, каким он был в бытность настоятелем. Я не помню, давал он кому-либо денег или нет, однако в моих воспоминаниях навсегда останутся светлые образы утешенных им людей, лица которых буквально светились после исповеди.

    Меня отец Илия привлек, в первую очередь, тем, что он был нелицеприятен: каждому приходящему к нему человеку он уделял ровно столько времени, сколько нужно было для спасения его души, и не делал различия между богатыми и бедными, умными и глупыми, хорошо одетыми или носящими обноски. Как солнце, светил он на праведных и нечестивых, и все мы — прихожане нашего храма — грелись в лучах его любви.

    К его аналою всегда выстраивалась целая очередь. Его любили как прихожане, так и наши храмовые рабочие. А меня многие в храме, честно говоря, недолюбливали. Я изредка замечал укоряющие насмешливые взгляды и чувствовал ропот рабочих за спиной. Моя нечистая совесть только удваивала весь этот негатив. И вместо того, чтобы освобождаться от зла, я все больше в нем погрязал.

    Я уже смирился с тем, что я не такой, как отец Илия. Моя ревность по Бозе заметно ослабела. Теперь я, в глубине души, не доверял даже житиям некоторых святых чудотворцев, в частности, того же, горячо любимого ранее, святого праведного Иоанна Кронштадтского. Мне казалось, что жизнеописатели, повинуясь чувству обожания и восторга перед любимым подвижником, не замечали, как выдавали желаемое за действительное. А наша смиренная паства, выпестованная столетиями в духе почитания отцов Церкви и старцев, готова верить в любое чудо, вплоть до воскрешения чудотворцами мертвых.

    Подобные мысли приходили ко мне оттого, что я сам не смог соответствовать званию православного священника. Честно говоря, я оставался заурядным священником благообразной наружности, к алкоголю был равнодушен, сильному гневу не подвержен. Если встречать по одёжке, я был очень даже не плох, что позволяло мне достойно представлять Церковь как перед лицом её верных чад, так и перед заблудшими овцами.

    Вот только я пришел в Церковь не для того, чтобы стать лубочным попом, а для того, чтобы служить нашему Создателю в вере и истине! Не этого Я ожидал от себя, не к тому шел…

    Но выбирать теперь не приходилось. Что есть — то есть, думал я. Во всяком случае, моя семья не бедствует. А об остальных пусть позаботится Господь Бог, обещавший не оставлять прибегающего к нему с молитвами. Я знал, что подобные мысли граничили с кощунством; да что там говорить, я был похож на тех самых попов, каких честили в своих агитках безбожные атеисты…

    Моя внутренняя деградация, наконец, дошла до крайней степени, о чем я уже упомянул. Я выгнал нищих с паперти, клеймя их позором и пугая гневом Божьим…

    …Один из попрошаек — большой нечесаный детина с колючим взглядом — резонно заметил мне в ответ, что мне самому следует опасаться гнева Божьего, раз я с такой яростью ополчаюсь против убогих нищих.

    — Это ты-то убогий нищий?! — рассвирепел я, услышав упрек. — Это ты-то убогий нищий?! — Наверное, впервые в жизни я понял выражение: гнев опьяняет. Подняв с земли длинный брусок, я с угрожающим видом сжал его в руках и пошел на детину, который только нахально скалился в ответ. — А ну, убирайся отсюда, а то…

    — А то что?! — не смутился детина, обнажив полусгнившие зубы. — Бить меня будешь?! Ну, ударь! — детина сделал два шага вперед, а я инстинктивно попятился назад. — Ну, ударь, давай, чё ты?!

    Был момент, когда показалось, что у меня не остается выбора. Правда, и детина мог запросто намять мне бока…

    — Отец Димитрий, да оставьте вы этого хряка! — весьма кстати подошел казначей Василий, возможно, предотвратив рукоприкладство детины или мое глубокое нравственное падение. — А ты, Соловей, лети-ка отсюда. Чего искушаешь?!

    Детина по прозвищу Соловей неуверенно покачнулся, он явно уважал Василия больше, чем меня. — Я не искушаю! Это вот батюшка нас погнал…

    — Иди — давай, — тон Василия был примиряющим. — Если погнал, значит, так надо. Смирись, брат!

    Соловей презрительно сплюнул на землю. — Да пошли вы все! — затем развернулся и ушел прочь.

    Василий с каким-то веселым любопытством посмотрел на меня. — Что у вас тут произошло-то, отец Димитрий?

    — Да вот, искусил проходимец! — Я почувствовал, как мое лицо наливается стыдливым румянцем. В сердцах бросил на землю брусок, и начал остервенело отряхивать руки от грязи. — И вообще — надо запретить нищим просить милостыню на праздники. Гнать их всех в шею!

    — Как это запретить? — удивился Василий. — При отце Илие…

    В моем сердце вновь закипел гнев. — Кажется, я здесь настоятель! — Мой гнев перешел и на Василия. — Зачем переворачиваете мои слова?! Я не говорил, что запретить! Просто… пусть подходят прежде ко мне на благословение. Если я благословлю, пусть просит, мне лично не жалко. Прихожан жалко! А всяких алкашей, как этот ваш Соловей, надо поганой метлой гнать от храма, потому что… Потому что они не дают реально нуждающимся места на паперти. В наглую клянчат, вымогают и потом пьют-гуляют на эти деньги. Пригрелись что-то они у нас. Гоните их прочь!

    — Хорошо-хорошо, — казначей быстро согласился со мной. — Я буду говорить нищим про ваше благословение. — Василий кашлянул в кулак…

    Этим же вечером, при прочтении евангельских строк, в которых Спаситель обличал богатых, в мою душу проник страх.

    Поначалу это были краткие приступы паники, мне казалось, что я скоро умру и попаду не в райские обители, а в ад. Я не мог погасить этот страх ничем, кроме напряженной внутренней молитвы, в которой я просил Бога простить меня и растопить ожесточенное сердце. Панические приступы страха ставились все сильней и продолжительней. Иной раз казалось, что я скоро сойду с ума. В эти страшные моменты я становился жалким трусом, который не хочет оставлять свою благополучную мещанскую жизнь и отправляться в неизвестную страну смерти.

    Нищих, которых когда-то прогнал с паперти, я просто возненавидел. Мне казалось, что именно из-за них у меня и начались все эти проблемы. Так не могло продолжаться долго, и я решил, невзирая на стыд, прийти к отцу Илие и выложить все это на исповеди. Я пришел в его небольшую квартиру уже вечером. Верочка — духовная дочь батюшки, которая взяла на себя труд ухаживать за престарелым священником, смерила меня недовольным взглядом. Словно говорила: «Не знаете, что ли, что батюшка болеет, прежде чем придти, могли бы и позвонить». Я смущенно извинился, снял ботинки и проворно прошел в келью.

    Отец Илия, несмотря на утомительные боли в грудине, принял меня ласково. Он слушал меня долго и не перебивал. Наконец, тяжело вздохнул и сказал:

    — Ты должен простить всех этих неимущих, иначе не будет покоя твоей душе.

    — Как?! — удивился я. — Это они — несчастные люди должны простить меня за мое жестокосердие. Им гораздо тяжелее, чем мне. Бедные страдальцы! — Я тяжело вздохнул, впрочем, несколько наигранно. — А я вот такой злодей.

    — Ты должен простить их, — повторил отец Илия.

    — Как, за что?! — вновь удивился я, не понимая духовника.

    — А за что ты их ненавидишь? Неужели за то, что они такие бедные страдальцы? — Отец Илия пристально посмотрел на меня. — Отвечай честно, по правде. Ты ведь не любишь их, оттого и беспокоен?

    Я немного помолчал. Затем поправил очки и строго ответил. — Да, не люблю.

    — А за что?

    — Во-первых, они пьют, пьют как скоты, теряя человеческий облик. Я имею в виду….

    — Знаю, кого имеешь в виду. Продолжай. — Отец Илия закрыл глаза. Это значило только одно — батюшка молится.

    — Ну, что ещё! Сколько ни давай им возможностей к исправлению: корми, одевай, обувай, — кончится всё очередным запоем. А вместо покаяния — лживые сопли или того хуже — проклятья и угрозы. — Я замолчал, виновато глядя на батюшку. В этот момент отец Илия открыл глаза и спросил:

    — Что ещё?

    — Что ещё? Ах, да! Они непрестанно клянчат денег, изворачиваются как змеи, стремясь выманить у меня что-нибудь. Хоть что-нибудь, ради спортивного интереса, наверное. — Я презрительно ухмыльнулся. — К примеру, купил недавно одному часы-будильник. Говорил, что на молитву не хочет просыпать. А он взял да и пропил их в тот же день, выменял на чекушку в ларьке. Потом нахально явился ко мне и попросил купить такие же. А эти, мол, украли. Эх, гопота подзаборная! — Я с грустью посмотрел на духовника. — Отец Илия, что же мне делать? Я действительно не люблю этих оборванцев. Они лгут, воруют, бездельничают…

    Отец Илия мягко перебил меня:

    — Вот за это все ты и должен их простить, а то не будет покоя твоей душе. Ты сказал, пьют? Не оттого ли тянутся к удовольствию сомнительному и вредному, что не знают радости чистой и светлой? Пожалей и прости их. Не оттого ли бездельничают, что не смогли найти себя, а если и нашли — никто не предлагает им достойной платы за труд их? Ты нашел себя, твой труд оплачивается на земле, Бог даст — воздастся тебе и на небе. Тебе не нужно заботиться о земном, — все необходимое у тебя есть. А они, занятые непрестанной борьбой за существование, не имеют ни времени, ни сил, чтобы заботиться о душе своей. Пожалей и прости их. Не оттого ли воруют, что не имеют ничего своего и уподобляются зверям лесным, которых только ноги кормят? Не оттого ли лгут, что правде ты не поверишь, а если поверишь, то не поймешь по жестокосердию своему? Приукрашивают они, чтобы хоть как-то смягчить твое злое и недоверчивое сердце. Пожалей и прости их…

    Отец Илия прочитал надо мной разрешительную молитву и убрал епитрахиль. Я бы не очень-то верил услышанным словам, если бы прочел их в книге. Но огонь батюшкиной любви воспламенил и мое сердце. В душе что-то дрогнуло, и на глаза накатили слезы. Я улыбнулся:

    — Спасибо, батюшка.

    — Не за что, брат мой, — духовник по-отечески обнял меня. — Приходи ко мне, когда захочешь. Только не копи в себе разную муть.

    Проникнувшись его добротой, я собрался было уходить утешенный. Но остановился у двери и спросил: — А как вы поступали обычно, если кто-нибудь докучал вам своими просьбами?

    — Я не помню, — бесхитростно отвечал духовник.

    — Как это — не помните? — Отец Илия всегда умел удивлять, но тут мне показалось, что он утаивает правду, чтобы не прослыть благодетелем в людях и не стяжать себе тленной славы. Конечно же, он помогал неимущим, не то что я — жестокосердый.

    — А почему я должен это помнить?

    — Да, отче, вы правы. Нужно давать милостыню так, чтобы правая рука не знала, что делает левая. Простите меня, я пойду, выздоравливайте.

    — Постой! Ты меня не понял. — Я повиновался и присел на кресло рядом с аналоем, где лежали крест и евангелие. — Человек ведь так устроен, что он свои хорошие поступки помнит, а плохие забывает. И я такой же.

    — Да. — Я смотрел на батюшку с глупой любовью, не понимая, куда он клонит.

    — Я не помню, помогал ли я нуждающимся материально или нет, потому что это для меня несущественно. Какой бы человек ко мне ни приходил, я прежде всего стремился простить его. Даже если я его не знал прежде. Простить за то, что он курит или пьет. За то, что ворует или сквернословит. Да мало ли что может натворить человек под бесовским руководством?! Но если я уже заранее его прощал, мое сердце открывалось, и на исповеди незримо присутствовал Святой Дух, Который не может творить зло. У Бога все овцы. Поэтому помогал ли я ему или нет, корил или утешал — без разницы. Все на пользу, всё во спасение души. Господь говорил — ищите прежде Царствия Небесного и правды его, а все остальное приложится вам. Так и здесь — следи за своей душой, не давай демону ожесточить её, и Дух Святой все управит к общему благу. Материальное приложится. А если ты уже заранее будешь думать, что тебя обманывают или ещё что, — отлетит от тебя ангел-хранитель, и бес будет нашептывать тебе. А если тебя — служителя алтаря — соблазняет бес, что же говорить о неимущем? Отсюда взаимная вражда, но ты ответственен больше в ее угашении. Помни, ведь ты служитель Божий. Поэтому прости всех неимущих, от всей души прости, открой им сердце и ни о чем материальном не думай. Если тебе так легче, — возьми за правило никому ничего не давать, но только не подозревай никого, не ожесточайся. Думай о своей душе и о душе приведенной Богом к тебе овцы и всё остальное приложится. А потом, Бог даст, откроется твое сердце, и в сладость тебе будет помогать ближним, а не в тревожную печаль. Ну, всё, иди с Богом!

    В тот день я ушел от отца Илии вполне счастливым. И в благодушном настроении пребывал около недели. Настолько в благодушном, что позволил Соловью в субботу и воскресение собирать милостыню и купил новый будильник рабочему, пропившему первый. Но это длилось недолго, и постепенно все вернулось на круги свои…

    Примерно через месяц после нашего разговора с отцом Илией была моя чреда служить в Иверской часовне. Эту чреду несут все московские храмы по специальному списку, чтобы молитвы в часовне шли с утра до вечера. Правда, я слышал, что до революции молитва шла здесь круглосуточно.

    Я взял с собой фелонь, епитрахиль и, захватив с собой нашего регента — пунктуальную Марию Ивановну, которая всегда приходила в храм вовремя, что иногда вызывала во мне горькое чувство стыда, отправился на службу.

    Была осень. Небо было серым, а воздух влажным. Мария Ивановна сказала, что Гидрометцентр обещал дождь. Я припарковал свою «Ниву» на Моховой и мы направились к Красной площади.

    Уже перед самой часовней я в очередной раз с неудовольствием посмотрел на снующих перед Иверскими вратами старушек, которые ловко подбирали монетки с так называемого «нулевого километра».

    Этот «нулевой километр» вмонтировали в брусчатку совсем недавно. Планировалось разместить на Красной площади. Отец Илия говорил, что сему намерению помешала воссозданная Иверская часовня, которая была упразднена Сталиным еще в тридцатых годах. Часовня словно перегородила путь на Красную площадь, и решено было установить «нулевой километр всех российских дорог» прямо возле Иверских ворот, то есть возле часовни.

    Иверская часовня была одной из самых почитаемых издревле в столице. Москвичи всегда очень любили её. Купцы приходили сюда перед торговой сделкой, студенты и гимназисты — перед экзаменами. Теперь эта традиция прервана. Большинство россиян знают теперь гораздо больше про существование «нулевого километра»…

    «Нулевой километр» был вмонтирован в мостовую всего через год после воссоздания Иверской часовни. И сразу же возник странный языческий обряд приходить сюда, и, загадывая желания, кидать монетки через левое плечо, за которым, как известно, таится дьявол. Также нужно обязательно стоять спиной часовне и зачем-то косить левым глазом, иначе загаданное желание не сбудется.

    Мария Ивановна рассказала, что это суеверие придумали желающие легкой поживы нищие, которые после распада СССР хлынули в Москву во множестве. Якобы любой приезжающий в Москву человек должен прийти к «нулевому километру», выполнить примитивные обряды и тогда судьба будет к нему благосклонна в столице. Раньше, в советские времена, приезжие по той же причине бросали монеты на так называемое Лобное место. Отец Илия говорил: бросая монеты на «лобном месте» или на «нулевом километре», люди, сами того не ведая, приносят жертву лукавым демонам.

    Я засмотрелся на жадных нищих, на довольных людей, швыряющих бесам монеты, и задержался у «нулевого километра». Мария Ивановна стояла рядом, ей тоже не нравилось происходящее.

    Благочестивый порыв, который нахлынул на меня после исповеди у отца Илии, уже давно прошел. Я вернулся к прежнему образу мысли — взять бы да повыгонять всех этих нищих поганой метлой из столицы. Лишь когда страх подступал к душе моей, когда я чувствовал боль и ужас, только тогда вновь оживали в сознании слова духовника; только тогда я пытался прощать — и мне делалось легче.

    Перед моими глазами разворачивалась следующая сцена: симпатичная девушка в несколько старомодном пальто держала за руку парня, который хотел уже бросить монету на «нулевой километр». Она, легко смеясь, отговаривала его и спорила со старушками, которые убеждали девушку не мешать парню и присоединиться к нему. И тогда, говорили они, будет у вас счастье и любовь. Рядом стояла кучка зевак, которые с интересом наблюдали за происходящим. Некоторые показывали, как следует бросать монеты, через какое плечо и даже как косить глазом.

    Тут уж я возмутился:

    — Прекратите молоть чушь! — начал я осаживать старушек и нищих. — Это бросание монеток ни что иное, как обращение к бесам. Не видите, что ли — рядом стоит Иверская часовня, в ней чудотворная икона. Пойдите, попросите с верою чего хотите у Матери Божией — и дастся вам. Нечего к бесам обращаться!

    Парень остановился в нерешительности, девушка смотрела на меня с почтительным страхом, а нищие и старушки недовольно зашушукались. И вдруг из толпы зевак ко мне обратился человек средних лет, на голове которого приземлилась белая модная кепка:

    — Ты чего сюда приплелся, фофудья, со своим словоблудием?! Бона где, не видишь, что ль, часовенка-то твоя? Иди куда шел! — Мужик был примерно моих лет, и его лицо было мне удивительно знакомо, также как и голос.

    Я приостановился и поставил кейс на мостовую — Это вы мне? — Мне стало любопытно, где я мог видеть этого человека раньше. — Не боитесь, значит, Бога?

    — Не-а!.. — Мужик пристально посмотрел на меня и почему-то покраснел.

    Старушки, для которых любая задержка на «нулевом километре» значила финансовую убыль, принялись роптать:

    — Идите вы, право, отсюда! Мы вас не трогаем и вы нас не трогайте!

    Мужик в кепке рассмеялся и насмешливо обернулся к старушкам: — Фофудья плохого не пожелает — он вас уму-разуму учит. Что ж вы взъерепенились? Слушайте батюшку. — Он обратился к парню с девушкой. — Вы лучше деньги-то в часовенку снесите, фофудья их в рясу положит и снесет своим детишкам на леденцы. Что вы бесам-то их раздариваете?

    Старушки, увидев, что я приношу им реальные убытки, начали уже громко возмущаться и пугать милицией. Они напали даже на мужика в кепке, не понимая, что тот всего лишь издевается и потешается надо мной:

    — Они, батюшки-то, и так богатые. А для нас эти копейки — деньги. Хочешь, неси сам свои деньги в часовню! А наши не трогай.

    Мужик с великим удовольствием вступил со старушками в шутливый спор: — Деньги это зло. Зачем они вам? Отдайте лучше в часовенку…

    Девушка тем временем быстро взяла парня за руку и увела. Я повернулся к мужику в белой кепке и раздраженно заявил:

    — Дурак же ты! Накажет тебя Бог за эти слова.

    Мужик в кепке расплылся в довольной улыбке: — Все-таки не настоящий ты фофудья, ряженый, наверное. Грамотный поп никогда такого не скажет. — Он сунул руки в карманы. — Ну, на том и разойдемся — ты мне пожелал, а я тебе нет. Пусть боженька тебя не накажет. — Мужик преспокойно пошел по своим делам, что-то насвистывая себе под нос.

    Мария Ивановна дернула меня за рукав:

    — Ну что вы, отец Димитрий! Не мечите бисер пред свиньями. Скоро наша очередь служить. Пойдемте.

    — Да, вы правы, что-то я не туда полез. Пусть сами думают о своих душах. — Я никак не мог вспомнить, где видел этого мужика раньше…

    Мы вошли в часовенку, я облачился и начал последование. Через несколько минут на душе стало легче, я забыл и про мужика в кепке и про недавнее происшествие. К нашему, с Марией Ивановной, двухголосию скоро присоединилось еще несколько человек. Мы стали петь акафист Матери Божией, и я уже раскаивался, что вступил в бесцельную перебранку возле «нулевого километра». Хотя, возможно, и не такую бесцельную, все-таки тот парень с девушкой ушли, вняв моим словам.

    Где-то в середине акафиста я краем глаза заметил, как в часовню пробрался типичный представитель столь ненавидимого мною «сословия» побирушек. Мой душевный мир, а следовательно и молитва сразу были нарушены. И тут мне стало стыдно — неужели я настолько духовно ослаб, что не могу даже во время молитвы обойтись без ненависти к «ним»?

    Я скрепил свое сердце остатками доброй воли. Уста пели:

    — Радуйся, обрадованная, печаль нашу в радость претворяющая! — А в душе я молился так: «Подай, Матерь Божия, этому несчастному свою милость, верни ему радость и отыми печаль. Утешь его как добрая Мать, прошу Тебя и умоляю».

    После нескольких икосов и кондаков, сопровождаемых такой «умной» молитвой, я почувствовал облегчение. На душе стало легко и светло. Когда мне передавали записочки со свечного ящика, обернулся. И какового же было мое удивление — этот человек, о котором я молился, плакал! Причем, было очевидно, что это искренний глубокий плач.

    Это почувствовали и другие молящиеся в часовне. Я подумал, насколько же прав отец Илия! В деле спасения — от меня, как от священника, зависит гораздо больше, чем от простого мирянина, не говоря уж о неверующих. И глупо требовать от кого-то выполнения заповедей, если сам погряз по уши во грехах.

    Тем временем акафист и канон закончились, и люди стали подходить прикладываться к иконам. Бродяга подошел позже всех.

    Вот, подумал я, это и есть образ евангельского мытаря. Бия себя в грудь и говоря, «Боже, милостив буди мне грешному», спас мытарь свою душу, а благополучный и благочестивый фарисей не был услышан в молитвах своих.

    Бродяга приложился ко кресту и медленно направился к выходу. Внезапный порыв заставил меня окликнуть бродягу. Я приветливо попросил его подождать, пока я соберу свое облачение. Мария Ивановна взяла у меня благословение и пошла к метро, а я подошел к нищему, ожидающему меня около входа. Мне захотелось сделать ему что-нибудь приятное, но к своему стыду я уже разучился делать таким, как он, добро.

    — Ну, рассказывай, как у тебя дела?

    Нищий посмотрел на меня с долей недоверия. У него был затравленный взгляд, как и у всех у «них», однако в глазах отчетливо просматривался интеллект, а быть может, и художественная натура. Я обратил внимание, что его пальцы были тонкими, как у музыканта. Бродяга устало улыбнулся:

    — А что рассказывать? Разве не видно, какие у меня дела?

    Я стушевался и попытался улыбнуться в ответ: — А кому сейчас легко, брат мой? Ты думаешь, мне легко? Иной раз хоть вой от бессилья и боли.

    Бродяга пожал плечами и неопределенно хмыкнул. Он явно был не из тех, кто смирился со своей участью. Но и в людей он уже не верил, поэтому и тяготился разговором со мной. — Ладно, пойду уже я.

    — Подожди-ка, как тебя зовут-то?

    — Иваном родители назвали. Но бывали времена, когда меня и Иваном Николаевичем называли.

    — Ну, тогда, Иван Николаевич, у меня для вас есть утешение! — Я стремился казаться радушным и веселым, тем не менее отвернулся, когда доставал из кармана рясы несколько смятых купюр. — На вот тебе от меня подарок! — Я дал ему не так уж и много, но и не какую-нибудь мелочь.

    — Спасибо, батюшка. — Бродяга проворно забрал деньги. — Ну, я пойду?

    — Иди, дорогой, иди! Спаси тебя Бог. — Я улыбнулся и быстро пошел к машине…

    Сев за руль «Нивы», я попытался прислушаться к своему сердцу — изменилось ли что-нибудь в моей душе после того, как я помолился о душе этого бродяги, а затем и помог ему материально? Конечно, это не такая большая помощь, но все же помощь… К своему неудовольствию, не обнаружил в сердце каких-то значительных изменений. Ну, ничего, хорошо, что начало положено. Главное, надо стараться! Произшедшее подтвердило правоту слов отца Илии — во взаимоотношениях священства и паствы гораздо больше зависит от священства. Нам от Бога дана особая благодать врачевать души. И за это с нас будет спрос. Быть священником — не значит быть благополучным, равнодушным жрецом.

    Я повернул ключ в замке зажигания и вдруг увидел того самого мужика в белой кепке, который шел метрах в пяти от моей «Нивы» по направлению к Лубянской площади. В сердце вновь закипела обида, но я уже понял, что нельзя сражаться со злом теми же методами — на оскорбление нельзя отвечать оскорблением.

    Медленно поравнявшись с мужиком, я опустил стекло:

    — Уважаемый!

    Мужик остановился и недоверчиво смерил взглядом мою машину — ему, видимо, казалось, что священник может позволить себе и более дорогую марку: — Чего тебе?

    — Извини, что грубо выразился, ну, там, у нулевого километра.

    — Грубо выразился? Хе-хе. — Мужик кашлянул в кулак. — Скажи еще, что тебя совесть мучит?

    — Может быть, и мучит. — Я внимательно посмотрел на него. — Слушай, а мы не могли где-то раньше видеться?

    Он снял кепку. — Могли, Дима. Я-то тебя сразу узнал. Сомневался, правда. Борода с усами да эта идиотская прическа тебя сильно испортили.

    Меня поразила страшная догадка. — Миша! — Теперь я вспомнил, где его видел. Это был мой сосед по лестничной площадке, которого я не видел много лет! Миша!

    Я остановился и вышел из машины. Михаил презрительно смерил меня взглядом. — Не думал, что ты пойдешь по этой стезе.

    — Да я тоже по тебе не подумал бы. Ведь ты был верующим человеком.

    — А я и сейчас верующий! Только вера у меня другая!


    Драхма третья. Пять за кражу. Двойка за ум

    Через полчаса после того как узнали друг друга, мы с Михаилом уже весело болтали в моей «Ниве». Несмотря на нашу малоприятную свару у «нулевого километра» и диаметрально противоположные убеждения, мы все же обрадовались друг другу. Мы начали говорить обо всем, только не о вере. От Миши, как мне показалось, веяло какой-то душевной болезнью — тлением безверия и отчаяния. Возможно, его душевная болезнь была заразна. Несмотря на то, что было уже довольно прохладно, я приоткрыл окошко. Находиться с Михаилом в одной машине было бы невыносимо, если бы не теплые детские воспоминания, захватившие нас с головой.

    Мы говорили о школьных друзьях, подругах, вспоминали дворовые проделки и смеялись над учителями, как бывало раньше. Словно возвратившись в прошлое, мы на какое-то время стали детьми.

    Вначале я думал, что Михаил совершенно изменился — мол, улетел голубок на все стороны и вернулся домой черным вороном, как поется в песне одного телесериала, который любит моя благоверная. Но потом я понял, что не прав. Этот злобный мужик в кепке остался тем же Мишей-бунтарем.

    В нем всегда уживались два разных человека. С одной стороны, он был весьма искренним человеком и в других людях прежде всего ценил искренность. В то же время Миша с самого детства был почему-то совсем не по-детски обозлен на власти. Теперь я подумал, что, возможно, его детская вера в Бога являлась лишь протестом против стареющей власти коммунистов, к которой он испытывал непреодолимую ненависть. Спорить со мной он спорил, но за пару недель я — убежденный атеист, узнал Писание гораздо лучше его…

    Я подвез Михаила домой, в Кузьминки. Он пригласил меня зайти, я не отказался.

    Его квартира являла собой образец холостяцкой жизни. Было умеренно чисто, но обстановка была бедной и без затей. В воздухе одновременно пахло плесенью и табачным дымом, впитавшимся в стены и мебель, — Миша курил. Хозяин повесил белую кепку на крючок, повернулся ко мне и как-то странно улыбнулся. Я почувствовал себя неуютно. Как изменился Михаил за почти двадцать лет, которые прошли после нашего последнего разговора. Может быть, он вообще какой-нибудь сектант, убийца или, того хуже, сатанист. Я покраснел то ли от страха, то ли от стыда, что испугался.

    Михаил, похоже, заметил мой испуг и опять загадочно ухмыльнулся. Когда я снял пальто, он театральным жестом пригласил меня в комнату:

    — Вот, Дима… Или как там тебя называть — отец Димитрий?! — Он задал вопрос грубо, тщетно пытаясь скрыть презрение.

    — Можешь называть как раньше, Димой. — Я попытался улыбнуться, чтобы неловкость исчезла. И мне это удалось. В квартире было две комнаты. Дверь в одну была плотно закрыта. На самой двери и на полу рядом с ней много пыли, как будто её давно уже никто не открывал. Сразу же вспоминались страшные сказки из детства. Мы вошли в другую комнату.

    Михаил уже более приветливо улыбнулся в ответ:

    — Вот, Дмитрий, мой настоящий и единственный друг. — Миша указал в сторону окна, где стоял стол, страдающий под весом большого монитора и клавиатуры. Под столом виднелся современный системный блок. — Он никогда не предаст и не обманет. Разве что зависнет иногда. — Михаил довольно улыбнулся и подошел к компьютеру. — Настоящий хороший друг…

    — Ну, так что, Миша, ты работаешь программистом?

    — С чего ты взял? — Старый приятель посмотрел на меня с подозрительностью. Честно говоря, его поведение было не совсем нормальным. Резкие смены настроения были характерны для психопатов или наркоманов. И тех и других я успел наслушаться на исповеди и знал, что от таких людей можно ожидать чего угодно. Происходящее начинало меня пугать все больше.

    — Ну, не знаю, компьютер… — Я огляделся. Помимо компьютерного стола в комнате стояли лишь небольшой шкаф, большая заправленная кровать — и больше ничего. Настоящая берлога. — Ты что — обиделся на меня?

    — Нет, я не программист. — Михаил вновь успокоился и с любовью посмотрел на монитор. — Но компьютеры люблю.

    Мы пошли на кухню. Михаил поставил чай:

    — Последишь за чайником? Я пойду посмотрю почту и ещё отмечусь парой постов на форумах.

    — Да, конечно, иди. — Михаил ушел к своему «лучшему другу», а мне пришлось похозяйничать и самому заварить чай.

    Вода уже успела остыть, когда вернулся Миша:

    — Ты уж, старик, извини, заставил тебя ждать, просто на форуме одном пришлось повисеть.

    — Да нет, ничего. Ну, рассказывай как у тебя дела?

    Михаил внезапно стал серьезным — опять пример быстрой смены настроения:

    — Дела мои идут своим чередом. Если есть время выслушать, я тебе расскажу. Точнее, попытаюсь рассказать.

    — Давай.

    Михаил неторопливым тоном начал историю своей последующей жизни, что ждала его в Кузьминках, куда он переехал с родителями. Его история была неправдоподобно жуткой. Мне кажется, что лучше будет её услышать от первого лица…

    …Лицо Михаила после общения с любимым компьютером посвежело. Он подобрел, даже повеселел. Достав из холодильника маленькую бутылочку коньяка, он подлил из неё себе в чай. — Как ты, будешь? — Он указал взглядом на бутылочку.

    — Давай, капни немного. Только совсем чуть-чуть.

    — Хорошо. — Миша плеснул мне коньячку и начал свой рассказ:

    — Прежде, Дима, я думал, что мы сами формируем мир вокруг себя. Теперь я вижу, что ошибался. Мир вокруг, словно скульптор, лепит человеческие души. И очень важно, в какую среду ты попадешь. После того, как мы с родителями переехали в Кузьминки, в моей жизни многое поменялось. Новые одноклассники приняли меня подозрительно. Мне стало интересно общаться со старшими ребятами нашего двора. Они курили анашу в подъездах и говорили о всякой мистике. Они называли себя готами…

    Готы не любили день, а ночью пробирались на московские кладбища и бродили там до утра. Готы употребляли наркотики, смотрели фильмы ужасов и читали книги про вампиров. Почему-то они казались мне удивительно привлекательными.

    Темная готическая романтика увлекла меня настолько, что я позабыл про все на свете. Я притягивался к этой дворовой компании все сильней, отдаляясь все дальше от родных и школы.

    Я начал одеваться во все черное и потихоньку пробовать наркотики. Нашим лидером и заводилой был парень по кличке Мороз, ему было уже восемнадцать, но предпочитал общаться не со сверстниками, а с нами — тринадцатилетними-пятнадцатилетними пацанами. С нами он чувствовал себя лидером. Не сказать, чтобы Мороз был злым пацаном или тираном, скорее это был добрый малый, который не хотел прогибаться под систему, не хотел становиться винтиком общества. Это в нем нас и привлекало.

    Я стал воровать у родителей деньги, чтобы на равных с ребятами покупать алкоголь и наркотики. Мои дворовые отлучки стали сказываться на учебе. Под влиянием компании мне стало действительно непонятно, зачем мне вообще учиться, для чего? Положить полжизни на учебу и поиски нормальной работы, чтобы в старости умереть? Выбиваться из сил, лезть из кожи вон, чтобы получить повышение на работе, чтобы оттяпать кусок пожирнее. Зачем? Я и сейчас этого не понимаю, Дима. Зачем? Лучше прожить свою жизнь так, как хочется, и умереть молодым, когда сам захочешь умереть.

    Постепенно я обозлился на весь мир. Родители стали казаться мне олицетворением управляющей силы общества, которое хотело подчинить меня себе, забрать силы, высосать душу и выкинуть на помойку. Я стал часто скандалить и убегать из дома. Мороз одобрял мой протест против общества.

    Я думал тогда, что мы аристократы, которые лучше всего понимаем жизнь, так как любим смерть и все, что связано со смертью. Мороз так учил нас:

    — Обычные люди — это быдло. Всё, что они могут, это пристроиться к теплому местечку и постараться прожить свою недолгую жизнь без потрясений и бед. Они живут для того, чтобы сдохнуть, так и не поняв, что такое настоящая жизнь. Но мы не такие, мы лучше, потому что честней. И мы будем жить, так как нам нравится. Мы не будем отправляться рано утром на работу вместе с этими заспанными уродцами, уткнувшимися в газеты.

    Мне эти слова были очень близки. Я сам всегда хотел выделиться из толпы, но при этом не хотел оставаться один. Компания Мороза стала для меня ближе, чем семья. Мороз приучил нас тушить окурки о собственное тело, чтобы мы не боялись боли. А чтобы мы полностью перестали бояться смерти, Мороз приучил нас бродить ночами по кладбищам. Особенно мне нравились Донское и Немецкое кладбища.

    Мороз часто ходил какой-то сумрачный и был, как говорится, на своей волне. Мы старались не задавать ему вопросов, потому как знали, что его реакция может быть очень жесткой. Однажды, когда мы были с ним наедине, я спросил о причине его плохого настроения. Он хотел было рассердиться, но потом сменил гнев на милость и рассказал мне всю правду, взяв обещание, что я никому ничего не скажу.

    Тогда Мороз рассказал мне тайну своей семьи — его прадед по матери был репрессированным священником-черносотенцем. Он был расстрелян в Бутово.

    Мать, учительница географии, никогда не говорила Морозу правду, предпочитая солгать, что дедушка погиб на войне. Отец Мороза работал инженером в одном московском НИИ. Родители не ладили друг с другом и часто ругались. Если спор и ругань разрастались, Мороз всегда принимал сторону матери. Однажды родители ругались, а Мороз сидел в своей комнате и читал книгу про вампиров. Услышав, что градус ссоры повысился до критической отметки, когда отец мог и руки распустить, Мороз выбежал из комнаты и стал защищать мать, сжав кулаки.

    Тогда отец посмотрел на него с презрением и сквозь зубы процедил:

    — Поповское отродье! Ты, как и твой прадед, подлец и преступник! — Отец только махнул рукой, наскоро оделся и вышел на улицу.

    Мороз стал распрашивать свою мать, о чем это отец говорил — какой еще священник? Тогда мать, сквозь слезы, и рассказала ему про своего дедушку — его прадеда. Он был настоятелем храма святых мучеников Космы и Дамиана в подмосковном селе. Его обвинили в контрреволюционной деятельности и расстреляли. Мать была раньше вынуждена скрывать свое происхождение, но теперь всё это было уже несущественно. Когда Мороз услышал про то, что его прадед не погиб геройски на войне, а был расстрелян, как преступник и враг народа, он почувствовал себя не очень хорошо. Тем более, что его отец был заправским атеистом, хоть и неудачником, но членом Коммунистической партии.

    Родители, как это всегда было, скоро помирились, но Мороз надолго запомнил озлобленное лицо отца, когда тот говорил про его расстрелянного прадеда — «подлец и преступник». А его самого — своего родного сына — отец назвал «поповским отродьем».

    Мороз так и не смог простить отцу жестких слов, сказанных в тот вечер. Вскоре после этого он стал ещё больше отдаляться от родных и находить утешение на улице, в дворовых компаниях, алкоголе и наркотиках. Насколько я знаю, Мороз никому, кроме меня, об этом не рассказывал. Он стыдился того, что его прадед был священником, и, в тоже время, у него была какая-то гордость за него.

    Поведав свою тайну, Мороз взял с меня клятву, что я буду молчать. Разумеется, я молчал, как рыба.

    За давностью лет и, как я думаю, смертью самого Мороза, я нарушаю данное ему слово, чтобы всё встало на свои места. Чтобы ты, Дима, понял, почему я столь злобно оскорбил тебя — священника — у «нулевого километра».

    Мороз по своей незрелости или глупости считал, что он перенял дух своего прадеда и теперь может служить Богу или дьяволу или абсолюту. В его голове все было спутано: готы, вампиры и православные обряды. Всё было в одной куче. Он неспроста доверился мне, потому что я умел держать язык за зубами и хранить тайны. Частые периоды морозовской депрессии происходили от его душевных колебаний. В такие дни он ходил сумрачным, вынашивая какой-то замысел. Я видел это.

    Однажды Мороз предложил мне поехать в Ивантеевку — подмосковное село, где когда-то служил его прадед. Там, по его сведениям, стояла полуразвалившаяся церковь Космы и Дамиана. Он вразумительно не отвечал, что он там собирается делать.

    Мороз объяснял, что это просто обычное готическое приключение, тем более, что рядом с храмом находится старое заброшенное кладбище. Однако он запретил кому-либо говорить о нашем замысле, объясняя такую таинственность тем, что он не хочет, чтобы кто-нибудь из нашей компании узнал про расстрел прадеда.

    В субботу утром мы пришли на вокзал и купили билеты на электричку. Ехать нужно было около полутора часов. Мы затарились всем необходимым. В рюкзаке у меня лежали бутерброды, спички, свитер, палатка, большой термос с чаем, бутылка водки и еще куча разных полезных мелочей. У Мороза рюкзак был еще больше. Стояло на удивление жаркое лето и мы парились в электричке, изнывая от духоты.

    Наконец приехали на нужную станцию и купили билет на автобус до Ивантеевки. Добравшись до села, мы нашли небольшой свежепобеленный храм. Это был действующий храм великомученицы Варвары, нам нужна была другая церковь. Стали спрашивать местных, где здесь находится полуразрушенная церковь Космы и Дамиана. Одна старушка указала на лесок в километре от Ивантеевки:

    — Там, за старыми холмами, разбитая такая дорога у опушки, грязная больно уж. Дальше увидите кладбище. На этом кладбище церква. Поросло там все можжевельником. Только вот не ходили бы вы, ребята, туда. Нехорошее это место.

    Мороз только сжал губы. Он ничего не ответил старушке, лишь поблагодарил и быстро зашагал в указанном направлении. Я еле поспевал за ним.

    Перед самым леском Мороз вдруг затормозил:

    — Давай, Миша, подкрепимся, что ли? Доставай, похаваем!

    Я перевел дух, положил рюкзак на землю и вытащил несколько бутербродов, сваренные яйца, а так же огурцы с помидорами и соль в пакетике. У Мороза оказался почти такой же набор. Мы сели в тень у большого одинокого дерева, которое гордо обособилось от лесных братьев. На свежем воздухе еда казалась гораздо вкуснее, чем дома, — и мы принялись уплетать за обе щеки.

    — Как ты думаешь, Миш, мой прадед был хорошим священником?

    Этот вопрос застал меня врасплох. Мороз был по убеждению, как и все готы, больше дьяволопоклонник, чем поклонник Бога. Хотя главной «религиозной» эмоцией готов была темная романтика. В отличие от сатанистов, готы не стремились к убийствам и прочим ужасам. Они больше играли в вампиров и прочую нечисть, будучи в душе романтиками. И я не знал, что Мороз вкладывает в понятие «хороший священник». Я долго жевал пищу, как будто следовал рекомендациям диетологов, и ответил ему так:

    — Если коммунисты его расстреляли, значит, он был очень хорошим священником. А почему тебя этот вопрос так волнует? Я, например, даже не знаю как звали моих прадедов. Ни одного из четырех…

    — Сам не знаю, почему. — Мороз налил мне и себе по чашке дымящегося кофе. — Это ведь так необычно, что прадед был расстрелян комуняками, что он был священником и служил здесь. Ты только представь, — он здесь молился, отпевал и что там еще священники делают…

    — Крестил. — Щегольнул я своими познаниями.

    — Да, крестил.

    — Да, это необычно. У меня все гораздо проще — родители, простые работяги, правда, батя, как ты знаешь подфарцовывает. Деды и бабушки, насколько мне известно, тоже из крестьян. Прадеды, наверное, тоже в земле копались. Батя у меня вообще косопузый — рязанские корни…

    — Подумать только! — Мороз перебил, потому как, похоже, совершенно меня не слушал. — Он когда-то служил здесь. — Мороз покраснел от гордости за своего прадеда. — Знаешь, мне иногда кажется, что я со своим прадедом как-то связан…

    Мне оставалось только понимающе кивнуть ему в ответ. Тогда я не принял всерьез его слова. Мне они казались очередной готической бредятиной, столь притягательной для молодых, неокрепших умов. Кладбище, заброшенная церковь, расстрелянный коммунистами прадед-священник — все это было очень романтичным.

    Мороз замолчал и пристально посмотрел на меня. — Предлагаю, Миша, подождать до вечера, часов до шести. А потом пойдем в церковь и переночуем там. Ты как, согласен?

    Я согласился, так как Мороз был для меня безусловным лидером, которому я всегда и во всем доверял.

    Наступил вечер. Мы допили чай с бутербродами, оставив немного еды на утро.

    Затем пошли по старой разбитой дороге, как нам сказала бабка. Скоро показалась красная полуразрушенная церковь. Рядом с ней действительно было старое кладбище. Виднелись несколько больших надгробных плит. На одной из обваленных плит мы прочитали:

    — Фаддей Голицын. 1829–1878. Ктитор. Его пожертвованиями и воздвигнут храм святых мучеников Космы и Дамиана в лето 1878 года. Завещал похоронить себя здесь, чтобы вечно молились за упокой его души.

    — Вечно молились, ха-ха. Не угадал Голицын. Смотри, — Мороз указал на плиту, — этот Фаддей построил храм перед самой смертью. Интересно, он знал моего прадеда или нет?

    — А ты знаешь дату или хотя бы год, когда его расстреляли?

    — Нет. — Мы еще немного побродили по кладбищу и подошли к руинам самой церкви. Храм был небольшим, высотой с двухэтажный дом, лишь колокольня выпирала чуть выше. Одна красная кирпичная стена была разрушена наполовину, остальные стены и крыша вроде бы были в порядке. Храм напоминал чем-то выброшенный на берег корабль. У него были колокольня и купол. Правда, куполом его можно было назвать с натяжкой — на нем не то что не было креста — он был без обшивки и напоминал разломанный хулиганами скворечник.

    Мы осторожно вошли внутрь. В храме было темно, но свет проникал сквозь щели в крыше и разбитую стену. Внутри росла трава, и лежали несколько пустых бутылок из-под портвейна. Валялись окурки, пустые консервные банки и старые газеты. По всей видимости, деревенские алкаши облюбовали это место для своих попоек. Мы побродили по храму взад-вперед. Ничего романтичного — запустение и грязь. Ночевать здесь мне не больно-то хотелось. Я посмотрел на Мороза: он выглядел разочарованным и тщетно пытался скрыть свои чувства:

    — Ну что ж, другого нечего было и ожидать, — бодро заявил Мороз, — ведь столько времени уже прошло, как этот храм закрыли.

    — Будем здесь ночевать? — неуверенно спросил я. — Или разобьем палатку в поле?

    — Знаешь, лучше разобьем палатку в поле. Здесь нам нечего делать. — Мороз присел на корточки и взял в руки обломок кирпича. — Странно, что и говорить. Прадеда расстреляли, могила этого Фаддея Голицына в запустении…

    — Да, это точно, — я отмахивался от комаров, — очень странно.

    Мне уже больше всего на свете хотелось поехать домой. Чего-чего, а комаров кормить я очень не любил. Мороз тоже выглядел крайне растерянным. Мы уже собрались выйти наружу, как услышали шум и мужские голоса рядом с церковью.

    — Иди сюда, скорее же! — прошипел Мороз. Он схватил оба наших рюкзака и побежал к алтарю. Там, прислонившись к стене, лежали несколько деревянных щитов, за ними можно было спрятаться. — Быстрее, идиот! — Друг просто кричал шёпотом. Я быстро поспешил за ним, получив легкий подзатыльник за нерасторопность, и мы спрятались от чужих глаз и от греха подальше.

    В щитах зияли две больших трещины, через которые можно было просматривать пространство храма и следить за происходящим.

    А происходило следующее: в храм пролезли два мужика средних лет. У них были короткие стрижки и довольно мрачные физиономии. Один из мужиков, кавказской наружности, тревожно осмотрелся и прикрикнул на товарища:

    — Давай быстрее, Босяк! Хватит уже телиться!

    Босяк недовольно скривился, но ничего на это не ответил. Незнакомцы вошли в храм и внимательно огляделись. Минуты две они молчали и курили, затем сели на два деревянных ящика и достали из своих рюкзаков несколько бутылок портвейна и пару консервов для закуски. Мне стало понятно, откуда здесь лежат бутылки и другая грязь. Здесь был притон этих людей — Босяка и второго — крупного парня со злобным взглядом.

    — А ты уверен, что дело выгорит, Ахмет? — спросил Босяк.

    Ахмет язвительно посмотрел на Босяка:

    — Тебе что, от моей уверенности станет лучше? Нет, конечно, не уверен. Да и вообще я пошел на это все только ради того, чтобы вновь очутиться за решеткой. Доволен, да?

    Босяк раскупорил бутылку портвейна:

    — Не цепляйся к словам. Я хотел сказать другое, сможем ли мы это всё сбыть?

    Ахмет подождал, пока Босяк наполнит ему стакан. — Я сказал, что сможем. Зачем лишний раз спрашивать, да?

    — Да ладно, проехали. Давай лучше выпьем! — Странные угрюмые незнакомцы выпили. Затем, чавкая как свиньи, они стали закусывать.

    Мы с Морозом сидели за щитами, почти не дыша. Сердце колотилось от страха, что Ахмет с Босяком нас заметят. Мороз то и дело грозил мне кулаком, чтобы я не смел шевелиться.

    Тем временем, гости выпили еще. Они оживились и стали разговаривать громче и смелее, стаканы наполнялись всё чаще. По разговору уже можно было понять, что они сильно пьяны. Я догадался, что эти люди — самые настоящие преступники. Они говорили на уголовном жаргоне, сдабривая свою колоритную речь отборнейшим матом. Ахмет хвалился, что он недавно обыграл кого-то в карты, Босяк с ностальгическими нотками в голосе рассказывал о своих первых грабежах, когда он ходил на дело со свинцовой перчаткой и кастетом. Постепенно становилось темно. Ахмет вытащил и зажег две парафиновые свечи. Обстановка была самая что ни на есть готическая — разрушенный храм, кладбище и два пьяных преступника.

    Нам становилось все страшнее, ведь если бы они встретили нас на выходе из храма, они могли бы нас просто пропустить и ничего не сказать. Но теперь, когда они наговорили много о своих темных делах и выпили, наша участь, в случае обнаружения, могла бы быть очень печальной. Тем более, воры, похоже на то, недавно прокрутили какое-то дело. Босяк явно беспокоился, сумеют ли они сбыть некий «товар»…

    — Не беспокойся, Босяк, у меня на вернисажах подвязки очень хорошие и в Москве и в Питере. Сработаем дело, а потом можно будет покутить. Давай-ка плесни мне еще винца.

    — А все уже! — Босяк покачал пустой бутылкой. — Портвишок закончился.

    — Да? Ну, так сгоняй в Ивантеевку за самогоном. — Ахмет достал из кармана несколько купюр. — Купи там еще у бабки какой-нибудь закусон. Сала, овощей с грядки.

    — Ну, уж нет, Ахмет! — Тон Босяка был недовольный и обиженный.

    — Что такое?!

    — Пошли уж вместе в Ивантеевку. — После этих слов на минуту установилась тишина. Чувствовалось, что между двумя преступниками существовало какое-то напряжение, которое могло в любую минуту перерасти в конфликт. Босяк первый нарушил тишину:

    — Я ведь не шестерка, чтобы тебе за пойлом бегать!

    Ахмет рассмеялся:

    — Да ты просто боишься, что я заберу клюкву и сбегу. Ведь так?

    Босяк уклонился от прямого ответа:

    — Да нет, говорю же тебе — не хочу один ходить за самогоном.

    — Хорошо, хорошо… — примиряюще сказал Ахмет. — Пойдем вместе. Только нужно клюкву куда-нибудь схоронить, так, на всякий пожарный.

    — Да вон! Положу за теми щитами в алтаре. Мы же недолго будем ходить? — Сердце мое сжалось от ужаса. Мороз был в таком же состоянии. Он выпучил глаза и сжал ладони в молитвенном жесте.

    Босяк неторопливо, пьяными шаркающими шагами, подошел к щитам. Он стоял буквально в метре от нас. Мы слышали даже его недовольное бормотание и кряхтение. Затем, как в замедленной съемке, я увидел большую мускулистую руку с татуировкой в виде якоря, которая поставила прямо перед моим носом продуктовую сумку с какой-то доской. Сумка покачнулась и прислонилась к моим коленям. Босяк потрогал — не упадет ли, — и убрал руку.

    — Ну, скоро ты там?!

    Босяк вновь недовольно забормотал про себя, а вслух ответил:

    — Сейчас! Просто задвину клюквину подальше!

    Я понял, что рука Босяка, передвигающая сумку, наткнется на мое колено. А дальше…

    — Да пойдем уже! — отозвался Ахмет. — Мы всего-то уходим на полчаса. Что ты телишься?!

    Босяк пробормотал пару проклятий, но послушался Ахмета и направился к выходу. Я не верил выпавшему нам счастью. Ахмет задул свечи и чертыхнулся, зацепившись ногой за что-то. Бандиты, переругиваясь, пошли за самогоном, а мы, слушая их затихающий разговор, минуты две не могли прийти в себя.

    Первым очнулся Мороз. Это произошло так — он толкнул меня в плечо и прошипел:

    — Утекаем отсюда!

    Я встал и прислонил сумку к стене. Выбравшись из-за щитов, я взял свой рюкзак. За мной проворно выполз Мороз. Он тяжело дышал:

    — Все, уходим быстрее!

    На наше счастье ночь была лунная и мы видели очертание разрушенной стены.

    Казалось, что бандиты не ушли за самогоном, а спрятались у храма и, как только мы выйдем наружу, набросятся на нас. Но никто нас на улице не ждал. Старое кладбище освящалось половинкой светлой луны. Надгробье Фаддея Голицына блестело серебряным светом. Вначале мы пошли по направлению к Ивантеевке по той же самой дороге, по которой пришли сюда. Но потом решили пойти лесом, чтобы не встречаться с Босяком и Ахметом. Мы шли быстрым шагом, радуясь, что удалось сбежать незамеченными из храма.

    — Подожди, Дима. — Мороз остановился и тронул меня за плечо. — А что было в той сумке, что поставил этот Босяк? Ты сидел ближе. Не увидел, что это было?

    — Нет. Может быть, коробка была или доска какая-то. Я точно не понял.

    — Вещь-то, наверное, ценная!

    Я понял, куда Мороз клонит, но мне не хотелось и думать об этом.

    — Наверняка краденая! Пойдем быстрее. Дойдем до края леска, поставим палатку — и спать!

    — Подожди. Давай заберем сумку. Если они сами ее украли, то не будут заявлять в милицию. Не дрейфь, Миша.

    — Нет, Мороз. Ты что! Эти жулики сейчас же вернутся, пьяные и злые. Что-то мне не хочется попадать к ним в лапы.

    Я принялся отговаривать друга, но по блеску в его глазах понял, что это тщетно.

    — Ты просто постоишь на стрёме. А в храм полезу я один.

    От одной только мысли, что мне придется караулить Мороза от этих бандитов, у меня затряслись колени:

    — Нет, ты как знаешь, а я пока что не совсем ума лишился…

    Мороз злобно посмотрел на меня:

    — Что ж, как хочешь, Миха, тогда я пойду сам. — Он развернулся и пошел к храму.

    — Подожди, дурак! Поймают ведь. Что тогда делать будешь?

    — Сам дурак. — Отозвался Мороз уже где-то далеко.

    Тогда я тяжело вздохнул и побежал догонять приятеля. Мне ничего не оставалось делать, как согласиться покараулить, пока он не выкрадет сумку. Потому что если его поймают бандиты, я себе никогда этого не прощу, а если он удачно выкрадет сумку, то вся слава достанется ему. И он будет всю жизнь упрекать меня в трусости.

    Договорились, что когда я услышу приближение преступников, сразу кидаю камень в стену храма. Мороз был проворным малым, поэтому он должен был успеть выскочить наружу. Рюкзаки мы оставили в стороне от храма, чтобы ничто нас не отягощало в случае бегства.

    Мороз решительно направился в храм, а я присел на корточки рядом с кладбищем, четко вслушиваясь в ночную тишину. Мне было страшно, но Мороз должен управиться быстро.

    Минуты через две я почувствовал, как переменился ветер. В его порывах я расслышал обрывки разговора. Сюда шли Босяк с Ахметом! Я живо бросил камень, но переборщил с силой броска — камень с шумом ударился о стену храма. Бандиты наверняка услышали это. Утешало только, что Мороз тоже непременно должен был услышать удар и что у него есть время, чтобы ускользнуть от бандитов. У меня времени было гораздо меньше, поэтому я, стараясь не шуметь, сиганул в сторону леска, где лежали наши вещи. Отбежав от тропинки метров пятьдесят, я пригнулся и быстро пошел, задевая землю рукой. Комаров было много, но они меня нисколько не беспокоили, гораздо больше меня обеспокоило то, что Мороза еще не было у рюкзаков, хотя ему, по идее, было до них ближе, чем мне. Я лег на землю и прислушался — до храма было метров двести. Сначала я не слышал ничего кроме стука собственного сердца.

    Но через минуту я услышал озлобленные голоса Ахмета и Босяка. Вглядевшись в полумрак, в котором, благодаря луне, можно было разглядеть очертания храма и кладбища, а также просматривать поле и лесок, я увидел Мороза. Он мчал в моем направлении на всех парах, держа в руках сумку.

    И тут же я увидел бегущего следом Босяка. Бандит грязно матерился и изо всех сил мчался за моим другом.

    За какие-то секунды Мороз добежал до меня и наших вещей:

    — Бежим! — Я схватил было рюкзаки, но Мороз скомандовал: — Оставь это! Бежим! — Мы рванули в лесок. Позади был слышен рык то и дело падающего Босяка. Он грозил нам смертью, если мы не бросим сумку. Я украдкой смотрел на бегущего рядом Мороза и понял, что отдавать сумку он не собирается.

    Мы вбежали в лесок. Наши ночные прогулки по кладбищам здорово помогли нам: глаза хорошо видели в темноте, а ноги успешно обходили самые коварные препятствия.

    Мы бежали очень долго, почти до самой Ивантеевки, обойдя ее с другого края. До станции было идти еще около шести километров, и мы решили пройти вдоль дороги по лесу, чтобы нас никто не заметил.

    Как только мы остановились, Мороз вытащил из сумки икону среднего размера. По внешнему виду эта икона была очень древней. На ней была изображена Божия Матерь с Младенцем. Икона лежала в мягком бархатистом чехле, вероятно, для того, чтобы избежать порчи. Мороз любовно погладил доску:

    — Смотри, Миха, дорогая ведь вещица.

    — Ага! — Я тяжело дышал и смотрел по сторонам. — Наверняка краденая! Ты думаешь, мы сможем ее продать?

    — А почему нет, сможем, наверное, если захотим! А, может быть, и не нужно её продавать. — Мороз рассмеялся. — Интересно эти недоумки нашли наши рюкзаки?

    — Скорее всего, нашли. Что-то у меня нет желания к ним возвращаться.

    — Ха! У меня лично ничего особо ценного там не было. Еда только. Пусть жрут. Будет им хоть чем закусить самогон…

    — Ой-ю! — Я стукнул ладошкой себя по лбу, как будто хотел убить комара. — Всё, бляха муха, это конец! Вот это я попал! Ой-ой-ой!

    — Что?! — встревожился Мороз.

    — Дневник!

    — Какой дневник?

    Я почти плюхнулся на землю и закрыл лицо руками. На этой неделе я получил целых две двойки, по алгебре и поведению. Родители никогда на меня не давили, но очень переживали, что я стал себя безобразно вести и плохо учиться. Они уже жалели, что переехали в Кузьминки, и хотели переехать куда-нибудь еще, только бы мне было хорошо. Именно из-за того, чтобы не подталкивать родителей на такой шаг, я и взял с собой в поездку школьный дневник: чтобы мать не смогла обнаружить в нем двойки. Мать-то их теперь не обнаружит. Зато, скорее всего, их уже обнаружили Ахмет с Босяком. Я сказал об этом Морозу.

    Тот почесал лоб:

    — Да, ты прав. Влипли мы серьёзно! Теперь они знают, где ты учишься и как тебя зовут.

    — Давай отнесем икону к рюкзакам, покричим издалека и положим сумку на видное место. Давай, а?!

    — Ой, да не ной ты! — Мороз недовольно нахмурился. — Если икона краденая, то они предпочтут залечь на дно. Не будут они со школьниками связываться. Да и потом — лиц они наших не видели.

    — Зато у них есть мой дневник, Мороз! Ведь я же свидетель! Ты что, фильмы не смотришь?! Свидетелей принято убивать! Прошу тебя — давай отнесем её, пусть они подавятся…

    — Нет! — отрезал Мороз. — Хватит уже ныть! Они не посмеют искать тебя, потому что побоятся.

    — А если нет?

    — А если тебя сейчас машина сшибет?! Говорю же тебе, не бойся. В лицо они тебя все равно не знают и адрес твой не знают. Ты же слышал, какими словами они выражались — это ж гопники какие-то полутупые! И алкаши! А если они и появятся около твоей школы, тогда сразу вызываем милицию — и дело с концом!

    Мороз убедил меня, и мы пошли к станции по лесу. Уехали самой ранней электричкой вместе с толпой народа, собирающегося в Москву. Мороз следил, чтобы я не вел себя подозрительно и не крутил головой. У меня это получалось не очень хорошо. Мне повсюду мерещились Босяк и Ахмет.

    Конечно, Мороз решил, что икона до поры до времени останется у него, пока все не прояснится. Мне ничего не оставалось, как поддержать друга. Недели две после нашего приключения я просыпался по ночам в страхе. Но никто за мной не приходил. Так что я постепенно успокоился и благополучно забыл про наше путешествие.

    А Мороз с того дня стал больше сидеть дома, чем гулять с нами, и забыл про всю готическую мистику. Он обложился специализированной литературой об иконах и храмах. Я лишь диву давался, откуда он её берет. Мороз объяснял мне свое поведение тем, что он хочет узнать, что это за икона и сколько денег можно за нее получить. Но я видел, что он на деле просто загорелся изучением церковной культуры…

    Наступила зима. Однажды я пришел к Морозу в гости, и между нами состоялась неприятная беседа. Я уже не боялся бандитов и считал, что нам нужно продать икону, а Мороз оспаривал меня, потому что хотел, чтобы она осталась у него. Тогда я напомнил ему, что это наша общая добыча и что я рисковал за эту икону, куда больше чем он. Мороз, к тому же, замешкался тогда в храме, хотя слышал, как мой камень ударился о стену. Он оправдывался тем, что долго шарил руками за щитами…

    — Долго не долго, а мы потеряли свои рюкзаки — и в руки реальных бандитов попал мой дневник! Поэтому украденная с таким риском икона — наша общая собственность, и ты не имеешь право забрать ее себе.

    Морозу не понравились мои рассуждения, но я стоял намертво, и ему пришлось уступить. Затем он вытащил из-под своей кровати ящик, где лежала икона, книги по церковному искусству и еще какой-то альбом.

    В этом альбоме было несколько газетных вырезок:

    — На вот, читай тут. — Мороз ткнул пальцем в небольшую заметку из «МК».

    Я стал читать, бормоча себе под нос:

    — В ночь на такое-то число из храма Великомученицы Екатерины села Сивое были украдены несколько ценных икон. Воры обесточили сигнализацию и распилили решетку на окне. Ими было похищено несколько икон, в том числе и ценная икона «Споручница грешных» середины восемнадцатого века, которую завещал храму один прихожанин. Настоятель храма о. Артемий просит святотатцев одуматься и возвратить иконы храму, чтобы их не постиг гнев Божий… Ого! Так это что — наша икона «Споручница грешных»?

    — Да, Миша, это она. Знаешь что? — сказал Мороз, когда я прочел заметку.

    — Что?

    — Я думаю, что следует вернуть эту икону храму. — Посмотрев на мое посеревшее лицо, Мороз примирительно добавил: — Вообще-то как хочешь, можем и продать. Только я думаю, что это плохая идея.

    — Почему же?

    — Да потому, что икона-то ценная, а мы не знаем, где ее купят. Если будем соваться везде вслепую, то нас могут посадить за кражу или за продажу краденых вещей. К тому же… — Мороз кашлянул в кулак. — Это будет плохо для памяти моего прадеда. Смотри сам. Но если мы отдадим икону храму, про нас напишут в газетах. И бандиты тогда уж точно не будут за тобой охотиться…

    Полузабытый страх при воспоминании о бандитах вновь взволновал сердце. Я подумал, что в принципе не такая уж и плохая идея — вернуть икону храму. Честно говоря, я настаивал на продаже иконы только потому, что Мороз выказывал явное желание оставить ее себе. Это было бы нечестно по отношению ко мне. А так — перспектива сбывать краденые вещи мне мало улыбалась. Я тоже не был дураком и прекрасно представлял себе, с какими сложностями можно столкнуться при продаже этой святыни. Поэтому, поколебавшись для проформы, я согласился с другом:

    — Хорошо! Давай сделаем так — вернем ее храму.

    — Ура! — Мороз притворно обрадовался, КЗ.К будто судьба иконы зависела от меня.

    После этого решения у меня будто от сердца отлегло. Единственное, что мне в этом всем не нравилось, то что Мороз скрыл эту заметку от меня, хотя газета вышла уже два месяца назад. Но я решил не выказывать своего недовольства. — Ты уже узнал, где оно есть-то — это село Сивое?

    — Да, конечно. Представляешь, оно находится всего километрах в пяти от Ивантеевки.

    — Так близко? — Перспектива возвращения на места старой боевой славы не слишком-то меня радовала, но опять же я решил не показывать вида.

    — Да. И, между прочим, выходить нам на той же станции…

    Мы договорились поехать в следующий же выходной. Ранним утром мы отправились на вокзал и купили билеты на электричку. В вагоне мы почти не разговаривали. Мороз поставил свой новый спортивный рюкзак с иконой рядом с собой и положил на него руку. Ему явно не хотелось расставаться с иконой. Доехав до станции, мы пошли на остановку. Декабрь в этом году выдался на удивление теплый и первый снег растаял. Остались лишь белые промерзлые островки грязного льда.

    Мороз обратил моё внимание, что с одной остановки идут автобусы и на Сивое, и на Ивантеевку. Первый подъехал ПАЗик на Ивантеевку. И тут в глазах Мороза вспыхнула озорная искра. Он быстро забрался в автобус:

    — Поехали, Миха, скатаем туда-обратно.

    Я тяжело вздохнул. Отговаривать Мороза от поездки было занятием нелепым. Если бы я отказался ехать с ним, он бы потом меня буквально съел, обвиняя в трусости.

    Автобус быстро домчал нас до села. Простой сельский пейзаж казался мне крайне неприятным, а сама Ивантеевка представлялась притоном ужасных злобных преступников, которые только и ждут, чтобы поймать меня. Я изо всех сил старался, чтобы Мороз не заподозрил меня в трусости.

    Мы пошли по той же самой дороге, что когда-то указала нам старушка. Мороз казался веселым и шутил напропалую, но мне было не до шуток.

    Мы дошли до кладбища, и присели на корточки у надгробья Фаддею Голицыну:

    — Помнишь, как мы удирали от этих бандитов? Этот Босяк несколько раз грохнулся здесь.

    Осмотревшись по сторонам, я понял, что никого здесь поблизости нет, и улыбнулся:

    — Да уж, Мороз. Интересно, где сейчас наши рюкзачки?

    — Пойдем — посмотрим. Могу поспорить, что они уже у какой-нибудь ивантеевской бабки, которая выменяла их на пару бутылей самогона.

    Мы дошли до места, где когда-то оставили свою поклажу. Как и требовалось доказать, там ничего не было. Мы постояли немного на этом месте и попинали сухие кочки. Ветер гонял по полю пожухлую листву. Было холодно из-за ветра, да и солнце совершенно не грело.

    Мороз улыбнулся:

    — Ну что, давай зайдем в храм?

    Я хмыкнул:

    — Давай.

    Мы вошли в храм Космы и Дамиана. На полу лежали бутылки из-под портвейна и водки. Я пнул ногой пустую бутылку:

    — Ха-ха-ха, Мороз, посмотри! Это вроде бы моя бутылка, которую я в тот день захватил с собой. Ахмет с Босяком, должно быть, с горя её выпили.

    Мороз посмеялся вместе со мной. Было видно, что с того самого дня здесь никто не гужевался. Очевидно, что Мороз был прав — бандиты испугались и залегли на дно. Мороз отлепил от пола огрызок парафиновой свечи и швырнул его в угол:

    — Ну что, пойдем посмотрим наше укрытие? — Мы осторожно подошли к алтарю. Щиты стояли на том же самом месте. — Ты только представь, если бы этот Босяк нащупал бы твою ногу!

    — Ага. — Я заглянул за щиты и обомлел. — Что за…

    — Что?!

    Медленно присев на корточки, я подобрал с пола свой дневник. Я узнал его по коричневой кожаной обложке с надписью «десятый класс». Крыша храма не пропускала дождь, поэтому дневник хорошо сохранился. Я показал дневник Морозу:

    — На-ка, полюбуйся!

    Увидев мою находку, Мороз неуверенно улыбнулся. Он не знал, что ему следует делать — шутить по этому поводу или быть серьёзным. — Чего это они сюда твой дневник положили? Чудно это как то. Ты посмотри, может нам Босяк пять поставил за удачную кражу или…

    — Да подожди ты! — Я уже не слушал Мороза. Мне стало очень и очень страшно. Вообще я был и остаюсь человеком весьма боязливым и пытаюсь все время это скрыть за дешевой бравадой. А в тот момент я был испуган и ошеломлен настолько, что вместо страха меня охватила злость:

    — Что это они сюда положили дневник?! — Я быстро открыл его и стал просматривать. Оценки, замечания, трояки, двойки… На беглый взгляд, здесь не было ничего постороннего. Я уже собирался расслабиться, как заметил на последней чистой странице инородную запись. Мороз был прав по поводу оценки. Кто-то вывел красивым каллиграфическим почерком:

    — Пять за кражу! Двойка за ум! Михаил, если ты читаешь свой дневник, то лучше бы ты вернул то, что взял. Ты меня здорово разозлил, Михаил. Я знаю, где ты учишься, Михаил. Я узнаю, где ты живешь, Михаил. Верни мне доску, или умрешь.

    Последнее предложение: «Верни мне доску, или умрешь», — врезалось в мозг. Мороз с тревогой и ухмылкой наблюдающий за мной, вырвал из моих рук дневник:

    — Дай сюда! — Изучив запись, он презрительно хмыкнул. — Не бери в голову. Это у них называется взять на понт.

    Я злобно посмотрел на Мороза:

    — Это ведь все из-за тебя!

    — Что?!

    — Зачем мы опять сюда пришли?! Приключений захотелось, придурок?!

    — Эй, не гони волну! — Мороз сжал кулаки. Но было уже поздно — я набросился на него и схватил за волосы. Мороз, похоже, не ожидал от меня такой агрессии. Мы стали драться по-настоящему, на кулаках. Хотя Мороз гораздо превосходил меня физически, я дрался лучше, чем он. Мы катались по полу церкви довольно долгое время, пока у обоих не кончились силы. Мороз, тяжело дыша, толкнул меня в плечо:

    — Хорош, Миха, что ты взбесился! Хватит уже!

    Я тоже дышал тяжело. Отряхивая грязь с одежды, я продолжал возмущаться:

    — Вечно ты лезешь везде и меня с собой тянешь! А мне, между прочим, это не нужно вовсе. Ты же видел, кто эти люди?! Почему ты лезешь на рожон, а отдуваюсь я?!

    — Ладно-ладно, успокойся. Нам еще ехать в Сивое отдавать икону. — Я неодобрительно посмотрел на приятеля. С ним невозможно было ничего поделать. Уговаривай его по-хорошему, или дерись — итог один. Мороз всегда будет поступать по-своему.

    Мы отдышались:

    — Мороз, ты неисправим.

    Мороз рассмеялся:

    — Пойдем, Миха! Ну, ты бешеный, набросился на меня…

    Мы пошли в Ивантеевку. До самого села мы почти не разговаривали.

    Церковь великомученицы Екатерины оказалась небольшим, но красивым храмом. Свежая побелка блестела на солнце. Мы приехали в Сивое часам к двенадцати. Возле храма стояло несколько потертых иномарок. Как раз в тот момент, когда мы подошли к храму, начался крестный ход.

    Крупный седобородый священник махал кадилом. Нестройное пение прихожан и батюшки почему-то начало меня смешить. Мороз раздраженно толкнул меня в бок:

    — Чего ржешь?! Тихо ты, не позорься.

    Мы вклинились в хвост процессии. Обойдя вокруг три раза, вошли в храм. Внутри было чисто. Красивый деревянный иконостас был совершенно новым. В храме даже еще не успел выветриться запах свежей древесины. Справа на солее за большим высоким аналоем стояли три старушки и пели дребезжащими голосами. Батюшка благословил всех крестом и начал проповедь. В своей проповеди он говорил, что люди нынче не ходят в храмы, что таких людей ожидает кара после физической смерти. А тех, кто вместо просмотра телесериалов ходит на вечерние богослужения, — ожидает награда на небесах. Старушки слушали батюшку с невозмутимым видом. Также в храме было несколько мужчин средних лет, которые, по всей видимости, приехали из Москвы. Они во время крестного хода пытались подпевать бабушкам, которые были отнюдь не рады такой помощи.

    Когда проповедь закончилась, все стали подходить к священнику и целовать крест. Мы с Морозом подошли последними:

    — Батюшка, можно с вами поговорить? Это очень важно.

    Священник с любопытством поглядел сначала на наши ссадины, а потом перевел взгляд на сумку:

    — Что ж, если очень важно, тогда давайте поговорим. Сейчас я разоблачусь, а вы пока посидите вон на той скамейке. — Он указал на скамейку рядом.

    Мы сели на указанное батюшкой место и стали ждать когда он выйдет из алтаря. Через две минуты к нам подошла глухая бабка и стала выпроваживать нас из храма.

    — Петровна! Это ко мне! — послышался голос из алтаря.

    — Ась?!

    — Ко мне говорю, пришли!

    А, хорошо! — старушка обернулась к нам. — Вы отца Артемия дожидаетесь? — Морщинистое лицо Петровны расплылось в улыбке. — Что же вы сразу мне этого не сказали?

    Я хотел было ответить, что нас никто не спрашивал, что мы здесь делаем, как из алтаря вышел батюшка в сером подряснике. Он отдал Петровне несколько распоряжений по храму, а сам подошел к нам и сел рядом:

    — Ну, что, хлопцы! Как ваше ничего? Подрались, что ли? Эх вы, забияки! — Батюшка выглядел довольным и веселым. — Ну, давайте быстрее, что вы хотели? — Он посмотрел на часы и зевнул. — А то я уже устал.

    Мороз, предвкушая эффект, достал из сумки бархатный чехольчик и вынул икону. — Вот, батюшка, Матерь Божия к вам возвращается.

    Отец Артемий застыл с широко раскрытыми глазами. Мороза его реакция немного напугала. Он, видимо, ожидал, что батюшка всплеснет руками и пустится в пляс от радости, но этого не произошло.

    Батюшка грозно нахмурился:

    — Откуда вы ее взяли?! Где остальные?!

    — Нигде. То есть, мы не знаем.

    — Как это не знаете?! Говорите правду и не вздумайте юлить!

    Тогда Мороз, опуская некоторые детали, рассказал нашу историю. Батюшка вначале выглядел очень напряженным, но постепенно расслабился и опять стал довольным:

    — Вот уж не думал, что журналисты могут, чем-то помочь. Что ж вы, сорванцы, сразу-то же не обратились в милицию? Как вы говорите их зовут Ахмет, Босяк? Урки какие-то, беспредельщики. Антихристы! Этих святотатцев посадить мало. — Отец Артемий бережно погладил ладонью икону. — Они не только перепилили решетки и забрали ценные иконы, они забрали с жертвенника позолоченный потир, который мне Тимофей Иванович на Пасху подарил! Ладно, ребята, так вы говорите, что база злодеев была в старом храме Космы и Дамиана на Ивантеевском кладбище?

    — Ну не знаем, база или нет. Но они там пили портвейн.

    — Бутылки хоть остались, или что-нибудь другое от попоек?

    Мороз пожал плечами. — Да вроде бы лежали бутылки.

    — Значит, возможно, на них остались отпечатки пальцев. Хорошо! Пойдемте в дом! Я вызову милицию, приедет следователь, возможно, вы поедете с ним в отделение и там все расскажете.

    — Нет, батюшка, мы так не договаривались, — Мороз покачал головой. — Мы свидетелями не собираемся быть. Икону мы вам принесли, а теперь поедем домой.

    Батюшка вспылил:

    — Ну, уж нет, дорогие мои. Так дело не пойдет. Вы единственные, кто видел этих мерзавцев и кто может их опознать, так что никаких «нет»!

    Мороз уперся:

    — Никого опознавать я не буду. Знали бы, что вы так поступите, батюшка, не отдали вам икону.

    — Да?! — Отец Артемий совсем рассердился. — А кто его знает, может быть, ты и украл? Просто продать не сумел, да и совесть заиграла, вот и решил вернуть икону. — Глядя на поникшего Мороза батюшка смягчился. — Я-то понимаю, что это не так, но… Ребята, давайте не глупить. Произошло преступление, по факту кражи заведено уголовное дело, которое ведет следователь! Вы же не глупые ребята. Неужели хотите попасть под статью «сокрытие преступления»?

    — Ну, знаете! Мы еще и преступники. — Мороз насупился. Но ему нечего было сказать в ответ. За свое благородство пришлось расплачиваться. Впрочем, не сам ли Мороз хотел попасть в газеты?

    Отец Артемий провел нас в трапезную, проще говоря, на кухню, и благословил Петровну покормить нас, чем Бог послал, а сам ушел в свой кабинет. Мы как раз управились с супом и со вторым, как в Сивое приехал следователь — немолодой мужичок с щеточкой усов под широким носом и острым колючим взглядом. Пока мы допивали компот, он ковырялся в своей «шестёрке» во дворе храма. Батюшка проводил нас до самых дверей автомобиля, он поинтересовался, крещены ли мы в Православии и причащались ли когда-нибудь? Я с удивлением узнал, что Мороз крещен, и крещен, по всей видимости, совсем недавно, уже после нашего приключения. Он почему то мне и об этом не сказал.

    Батюшка подарил нам по серебряному крестику, сказав, что привез их из Иерусалима. Затем сердечно поблагодарил нас за возврат иконы и просил бывать у него, заверив, что мы всегда желанные гости. Следователь наблюдал за этими сантиментами, с отстраненным видом крутя в руке ключи от машины. В машине он тоже был скуп на слова и не задавал никаких вопросов.

    В отделе с нами обращались не очень вежливо. Подозрительный следователь интересовался, почему мы, украв икону у воров, сразу же не обратились в органы, почему вернули ее храму только спустя три месяца?

    Мороз выкручивался. Где-то недоговаривал, а где-то и врал. Я старался пассивно поддакивать и соглашался со всем, что плёл Мороз. Хотя и не понимал, зачем ему всё это надо. Следователь — матерый опытный сыскарь, — заподозрил неладное. Дневник с припиской, оставленной Ахметом или Босяком, следователь внимательно изучил и положил в целлофановый пакет. Все это время мы терпеливо ждали. Затем он подробно расспрашивал Мороза, какими именно словами Босяк нам угрожал. Наконец дал нам копию протокола и велел подписать:

    — С моих слов записано: верно, мною прочитано.

    Когда официальная процедура была завершена, следователь усмехнулся:

    — А теперь скажите, с какого такого перепугу вы попёрлись в этот храм ночью? Что вы там забыли?!

    …Михаил рассказывал более двух часов. Когда он описывал эту сцену в милиции, раздался стук в дверь. Три коротких и два длинных удара. Это явно был какой-то шифр.

    — Инара! — радостно сказал Миша, — пойду открою. Ты не торопишься, отец Дмитрий? Нет-нет, я тебя не выпроваживаю — наоборот, хотелось бы, чтобы ты выслушал всё до конца.

    Я хотел было ответить, что тороплюсь, но почему-то дал отрицательный ответ. Может быть, потому что, судя по его настроению, он очень не хотел, чтобы я уходил.


    Драхма четвертая. Инара

    Инара оказалась на редкость симпатичной и доброжелательной молодой женщиной лет двадцати восьми: черные короткие волосы, приятная улыбка, большие зеленые глаза и ровные белые зубы. Её можно было бы назвать красивой, если бы не совсем пропорциональные черты лица. Но все равно Инара с первого взгляда вызывала симпатию. Она вошла на кухню вместе с Михаилом и, приветливо улыбаясь, поздоровалась со мной. Михаил счел нужным представить её:

    — Вот, Дима, познакомься. Это моя подруга, я даже сказал бы — жена. Мы, правда, еще не расписаны. Грешим, так сказать, но уже несколько лет вместе. Вот все собираемся узаконить наши отношения.

    — Собираемся, да все никак не соберемся. — Девушка с легким укором посмотрела на Михаила.

    Я привстал, улыбнулся и легко пожал протянутую Инарой руку. Представился:

    — Священник, отец Димитрий.

    — Инара. — Она чуть было не рассмеялась. — Вы простите, чудно просто как-то видеть человека в рясе в этой квартире. Не знала, что у Михаила есть друзья священники. Он мне никогда о вас не рассказывал. У него, честно говоря, совершенно другой круг общения.

    — Мы с Мишей были соседями и учились в одной школе в параллельных классах.

    — Да, он в бэшке, а я в вэшке. — Михаил тем временем поставил на огонь чайник. — Ну вы пообщайтесь пока, а я схожу сделаю одно дело. — Михаил виновато посмотрел на Инару. — Не сердись, дорогая. Постараюсь управиться быстро.

    Инара в ответ недовольно хмыкнула:

    — Делай, как считаешь нужным, мы же уже говорили на эту тему.

    Михаил быстро пошел в свою комнату к «единственному другу». Честно говоря, я был доволен, что он ушел. Не хватало мне еще стать свидетелем семейного скандала. Инара тем временем заварила свежий чай:

    — Он хоть чем-нибудь вас покормил?

    — Я не хочу есть. Чаёк вот попили с коньячком! Только, ради Бога, Инара, не надо хлопотать, я сыт.

    — Чаёк? — улыбнулась Инара. — Никакого гостеприимства. Миша вроде бы добрый, но гостей принимать не умеет. Где вы его подобрали?

    — Мы встретились в центре, возле Красной площади. Я его случайно узнал — и вот решили пообщаться и вспомнить былое.

    Инара пристально посмотрела мне в глаза:

    — Что ж, отлично! И как давно вы не общались?

    — Ой! Очень давно. Он сюда переехал вместе с родителями. Мы еще в школе учились.

    — То есть вы совершенно не знаете, чем он живет, чем занимается?

    — Нет. Он пока об этом ничего не говорил.

    — Еще бы он об этом вам сказал. — Девушка достала из кармана зеленой кофты пачку сигарет. — Вот допрыгается, тогда поздно будет. — Она казалась слегка расстроенной. — Вы не против, если я немного покурю в форточку?

    — Нет. Я имею в виду, что не против.

    — Хотя ладно! — Она положила сигареты обратно в карман. Давайте лучше пить чай.

    — Давайте.

    — Миша, ты ещё долго?! — Инара открыла дверь кухни.

    — Нет, скоро… посидите, я скоро… — послышался слабый голос.

    — Ну, это минимум на полчаса. — Инара тяжело вздохнула и толкнула обратно скрипучую дверь. Она немного помолчала и снова тяжело вздохнула:

    — Я хочу вам кое-что сказать о Михаиле, только вы ни в коем случае не говорите, что я его с вами обсуждала, а то мне достанется. Хорошо?

    — Конечно. — Я поправил очки.

    Инара налила мне и себе зеленый чай. Она казалась очень серьёзной. Время было уже около трех часов дня. Я извинился перед Инарой и позвонил матушке, сказав, что встретил старого друга и задержусь на какое-то время…

    Честно говоря, мне повезло с матушкой. Мы познакомились в университете, учились на одном курсе. Она пела на клиросе вторым сопрано — тихая, красивая и скромная русская девушка. Её родители преподавали в университете, а отец был вхож в семью академика Лосева, который принял тайную схиму с именем Андроник. С тех пор, как я принял священство, она называла меня в присутствии других людей только на «вы». Она не устраивала мне сцен и прекрасно понимала, что значит быть женой священника. Во многом матушка превосходила меня, она была добрее, мягче и сердечней. Она постоянно заряжала меня своей радостью и сердечностью. Без нее мне было куда труднее. Я благодарил Бога, за то, что Он дал мне такую жену, и сам старался беречь её и лишний раз не расстраивать.

    Инара краем уха, но с интересом слушала мой ласковый разговор с матушкой:

    — Давно женаты?

    — Да, венчались уже больше десяти лет назад. Сын у нас растет.

    Инара тяжело вздохнула и села за стол:

    — А мы вот с Мишей всё никак не соберемся под венец. Вы, конечно, понимаете, что дело не во мне, а в нём. Если бы вы смогли убедить его в том, чтобы он, наконец, решился пойти со мной в ЗАГС, я была бы вам очень благодарна.

    Я отпил из кружки. Чай был очень хорош.

    — По церковным законам, конечно, нужно зарегистрировать свои отношения и повенчаться. А вы крещёная?

    — Да, крещёная. Вот только в церковь я постоянно не хожу, разве что свечку поставить. Я покрестилась буквально за несколько дней до того, как мы с Мишей познакомились. Что-то грустно мне было, а тут посмотрела по телевизору программу «Слово пастыря». Там священник или епископ — я не очень-то в этом разбираюсь, учил, что крещение — это второе рождение. Подумала, что если покрещусь, моя жизнь изменится. Меня покрестили с именем Ирина. У меня мама-то русская, а отец — бакинец.

    — Ну и как жизнь — изменилась?

    — Да. — Её взгляд стал очень грустным. — Только вот до сих пор не могу понять — в плохую или хорошую сторону. Где-то через неделю после обряда я познакомилась с Мишей. Хорошо это или плохо? — Она внимательно посмотрела на меня. — Так вы поговорите с Михаилом насчет ЗАГСа?

    — Хм. — Я левой рукой пригладил бороду. — Вы знаете, Инара. Я, конечно, могу поговорить с Михаилом на эту тему. Разумеется, лучше всего вам расписаться. Я даже мог бы потом обвенчать вас. Вот только не уверен, что он меня послушает. По нашему короткому общению у меня сложилось впечатление, что Михаил не верит в Бога или, по крайней мере, не доверяет священникам. Дай Бог, конечно, чтобы я ошибался. Перемена, что произошла с ним, очень меня огорчает, поскольку раньше в детстве он был верующим человеком. Даже скажу больше — во многом благодаря ему и я стал верующим.

    — Да, вы здесь абсолютно правы. Не очень-то он жалует священников. — Инара с тревогой и печалью посмотрела на меня. — А вы что, не знаете, что Мишиного отца убили из-за иконы?

    — Нет! — Я удивленно посмотрел на девушку. — Убили из-за иконы! Он мне что-то тут рассказывал, как раз до вашего прихода… как они с другом вернули икону Матери Божьей храму, но в руках бандитов остался его дневник, по которому они могли его вычислить.

    — Да, это та самая история. А дальше произошло следующее: этот бандит — Босяк — узнал Мишин адрес в школе, целую неделю следил за квартирой. Как он говорил потом на суде, он просто хотел отомстить пацанам… Хотел забраться и спалить квартиру, очень уж он разозлился тогда на них. Короче, отец Миши заболел и остался в тот день дома. Когда вор взломал дверь, отец вышел ему навстречу. Босяк испугался и ударил его отца монтировкой по голове. У отца случилось кровоизлияние в мозг, и он через несколько часов скончался. После этого всё в семье пошло кувырком — мать не выдержала горя и уволилась с работы. Затем… в общем, ладно, если Миша захочет, сам вам всё расскажет. Для него мать — очень больная тема. Она была последние годы не в ладах с рассудком и умерла всего несколько лет назад. Вы, наверное, обратили внимание на закрытую комнату? — Да.

    — Миша оставил там всё так, как и было при жизни родителей. Он никогда ее не открывает. Он странно замкнулся после смерти матери. Сейчас ещё ничего, а вот когда я с ним только познакомилась, он вообще ходил чернее тучи, мрачный и озлобленный на всех. Мы познакомились у одного общего друга на дне рождения. Мне стало жаль Мишу, — он был весь такой несчастный, только-только похоронил маму. Он доверился мне и рассказал об этой истории. Мы стали встречаться… Тогда он мне нравился больше, чем сейчас, не был таким злобным и самоуверенным. Хотя я все равно продолжаю его любить. Но не знаю, сколько мы еще пробудем вместе. Мне нужна в жизни уверенность, а с ним — как на вулкане, не знаешь, что ожидать завтра…

    — Извините, Инара, что перебиваю вас. Я очень-очень хочу помочь вам, но для этого мне обязательно нужно знать одну вещь.

    — Какую?

    — Я до сих пор не понимаю, откуда у Миши нелюбовь к священникам. Он обещал мне всё объяснить, но пока я так ничего и не понял. Неужели из-за этой иконы?

    — Он вам рассказывал про отца Артемия?

    — Это настоятель храма Великомученицы Екатерины?

    — Да. После убийства отца Миша поехал к нему со своим другом.

    — Морозом?

    — Ага, Морозом. Кстати, у этого Мороза прадед тоже был священником, его расстреляли, вы знаете?

    — Да, знаю. Продолжайте.

    — Они тогда приехали и рассказали отцу Артемию про убийство отца, про суд. Ещё вроде бы про что-то… — Инара зевнула и прикрыла ладонью рот. — Лучше спросить у Миши. И между ними что-то тогда произошло — что-то очень неприятное. Я точно не знаю что. Миша не любит говорить на эту тему. Наверное, как я сама думаю, Михаил спросил священника, почему Бог допустил, чтобы его отец невинно погиб. Может быть, они не поняли друг друга и возник конфликт. Я не могу сказать, что Миша — человек неверующий. Но вот — вы правы — к священству он относится неодобрительно. С удовольствием смотрит все эти язвительные программы по НТВ, где высмеивается порочное духовенство. — Инара долила себе чая. — Михаил считает, что отец Артемий его предал. Поэтому я весьма удивилась, обнаружив у него в квартире священника. — Она улыбнулась. — Налить вам еще чайку?

    — Да, если можно. — Я внимательно наблюдал за тем, как она долила воды в фарфоровый чайник и налила мне в кружку целебный ароматный напиток. Сделав несколько мелких глотков, я отметил, что чай был удивительно вкусным. Надо бы узнать сорт или марку… — Значит, Миша считает, что отец Артемий его предал? Ну, не знаю, Инара.

    Это очень сложная ситуация. Смерть отца, горе матери — всё это тяжело сказалось на его психике. Возможно, отец Артемий не нашел нужного тона в общении и не сумел утешить его. Вы знаете — мы, священники, кажемся некоторым сверхлюдьми, которые никогда не гневаются и всегда готовы помочь. Но на самом деле мы обычные люди. Иногда мы сердимся, иногда не можем сдержать гнев или неудовольствие. Конечно, каждый священник старается сдерживать себя, но не всегда это получается. Высокие ожидания от встречи и разговора со священником, если они не оправдывают себя, могут перейти в свою противоположность. Разочарованные видят тогда в нас лишь жадных хитрых дельцов, ловко играющих на страхах и иллюзиях людей. Если человеку удобно не любить церковь, то он всегда найдет причину. Скорее всего, Михаил считает, что Бог поступил с ним несправедливо. Я действительно не знаю, смогу ли я чем-нибудь ему помочь.

    — Было бы хорошо, если б Михаил продолжил с вами общение. Тогда, может быть, его отношение к священству изменилось бы. Я была бы этому очень рада.

    Я допил чай и скрестил руки, поставив их локтями на стол:

    — Инара, извините за прямой вопрос. А по какой причине вас так сильно беспокоит отношение Михаила к священникам? Я почему об этом спрашиваю. Большинство современных людей — верят ли они или не верят — считают, что ходить в церковь не нужно. Главное, дескать, верить в душе. Мне кажется, что вы тоже, как у нас говорят, невоцерковленный человек. Неужели вас на самом деле беспокоит… любит Михаил священников или нет? Будет он ходить в храм или нет?

    Инара улыбнулась:

    — Вы очень проницательны, отец Дмитрий. И правы: да, я — не воцерковленный человек, но мне, отнюдь, не безразлично будет ли ходить Миша в храм или нет. Если бы он вдруг поверил сильно-сильно, я сама готова ходить с ним в храм, поститься и соблюдать все обряды, хотя считаю, как вы сказали, главное — это верить в душе. — Она виновато улыбнулась. — Вы уж извините. Если хотите, могу вам сказать, почему я бы так поступила.

    — Хочу. Мне это сильно поможет разобраться в ситуации. К тому же я вижу в вас сейчас союзника в деле помощи Михаилу. А то, что ему нужна помощь — это очевидно.

    — Хорошо. Я считаю, что Михаилу нужно быть ближе к церкви, потому что ему необходим сдерживающий фактор. На этот счет у меня есть особая теория. Хотите, расскажу.

    — Конечно. Давайте.

    — По образованию я историк. У меня узкая специализация — средневековая история Европы. Наверное, мало кто не знает о так называемых темных веках в истории Европы. Я ужасалась, когда читала про инквизицию. Я была во многих странах Европы. Могу сказать, что люди там не умнее наших, но в среднем, по качеству личности, европейцы выше нас. И меня вдруг посетила мысль — почему в странах, где несколько веков свирепствовала инквизиция, живут сейчас самые цивилизованные люди?

    — Ну, я бы не сказал, что они такие уж цивилизованные…

    Инара сделала осторожный жест рукой и улыбнулась:

    — Я бы хотела, чтобы вы поняли мою мысль. Права я или не права — я не знаю, но мне это все кажется здравым.

    — Хорошо, извините, я не буду вас перебивать.

    — Так вот, чтобы быть краткой, суть моей теории в следующем: средневековому варварскому обществу была необходима религия, чтобы вывести людей из полуживотного состояния. Теперь европейцы уже не нуждаются в религии, потому что они умеют контролировать сами себя. У нас в России общество смотрело с завистью на европейцев. То есть в России понимали свою отсталость перед европейцами. Но почему вдруг европейцы стали такими цивилизованными? На мой взгляд, этому способствовали священная инквизиция и католическая церковь. Как бы там ни было — при их большом давлении на общество, оно всё же прогрессировало, и люди быстрее созрели до идей гуманизма и либерализма. А в России не было сверхпреобладания религии. И не было гонений на инакомыслящих, которые можно было бы сравнить с западными гонениями. Поэтому, по моей теории, российское общество развивалось медленней. Когда Европа вполне была готова принять идеи либерализма, Россия была к этому не готова. Когда в начале двадцатого века Россия приняла передовые западные идеи, русский народ был к этому не готов, потому-то под идеями равенства и социальной справедливости в стране воцарился жестокий средневековый режим, в котором были и гонения на инакомыслящих, как когда-то в Европе, и давление на общество. То есть Россия должна была пройти через то же, что и Европа, чтобы стать цивилизованным государством. Не качайте скептически головой — сейчас я объясню, как это касается Михаила.

    После того как в России отказались от коммунистического наследия, мы вновь, в очередной раз, официально приняли западную идею. На этот раз не коммунизма, а либерализма. И опять мы видим, что русский народ не готов пользоваться свободой, как когда-то не мог построить коммунизм. Она оказалась губительной для многих миллионов наших сограждан. И теперь, когда общество, в согласии с Западом, не нарушает, вернее старается не нарушать права и свободы человека, россияне оказались предоставленными самим себе. Для многих обретенная свобода стала губительной. Во многих даже просыпается тоска по «крепкой руке». Я считаю, что в России много таких людей. И в этот момент им может прийти на помощь православная церковь. Она учит, что человек сам должен осаживать себя, побеждать страсти и бороться со своими похотями. Сознательно верующий человек будет бояться оскорбить Бога и постарается не грешить. Михаил добрый и умный, но он не тот человек, кто может находиться в свободном плавании, он нуждается во флагмане. Если правительству у нас нет особо дела до простых, маленьких людей, то люди могут найти большую помощь в церкви. Сознательное ограничение себя в свободе с помощью религии спасительно для таких людей, как Михаил. Пока общество, наконец, не созреет, чтобы принять свободы. Вот, отец Димитрий, вкратце моя теория. Правильная она или нет, я не могу утверждать, но зато я была перед вами искренней. Конечно, верующему человеку не нужно объяснять, что отношения между мужчиной и женщиной надо узаконить.

    Я улыбнулся. Перед такой обаятельной девушкой мне захотелось проявить всё свое красноречие:

    — Поверьте, Инара, я совсем не хочу с вами спорить или опровергать вашу теорию. Все, что я сейчас хочу — это лишь защитить Церковь. Не от вас, Боже упаси. Я хочу защитить Церковь как Тело Христово, я хочу защитить вас — частичку этого церковного тела — от неправильного взгляда на Церковь, от безумства современных людей, отвергающих таинства и молитву.

    Нельзя приравнивать Церковь к тирании. Церковь — это не только земная организация. Как земная организация — она, конечно, подчиняется обычным человеческим законам, но как небесное Тело Христово — Она безгрешна и не имеет никакого изъяна. Все люди на земле грешные, независимо от того, христиане они или нет, священники или миряне. Но с помощью церкви человек может получать божественную помощь на борьбу со страстями и пороками. Вы говорите, что, хоть и в хорошем смысле, церковь тиранила людей на Западе. Может быть, вы в чем-то и правы. Вот только большая иллюзия думать, что человек может быть свободным, — если общество освобождается от «ига благого и легкого», то он неминуемо попадает под власть страстей и заблуждений.

    На самом деле, люди, на Западе, попали в тиранию еще большую, чем церковная тирания прошлого. У них там вроде бы свобода, но эта свобода — свобода дрессированных овец. Овец сначала дрессируют, а потом овцы говорят: посмотрите, какие мы свободные. Но если овца случайно забредет за красную линию — все. Церковь есть не только инструмент государства для контроля за гражданами, Церковь обращена к личности каждого человека, к его душе. Был период, когда в Римской империи христиан скармливали львам, казнили и всячески преследовали. Затем империя приняла христианство как государственную религию. Тогда стали преследоваться враги христианства. Хорошо это или плохо? Ответ зависит от того, с чем сравнивать. В чем-то это, конечно, плохо. Хотя я бы не сказал, что союз христианства и государства оказался неблаготворным. Как раз ваша теория неплохо отображает пользу христианства для общества со стороны государства. Но есть еще и другая сторона — сторона самой Церкви, это сторона Самого Бога. Церковь есть собрание людей, верующих во Христа, и создана она Богом прежде всего для спасения отдельных человеческих душ, а не как элемент управления или общественного контроля. Церковь может в тот или иной исторический период быть в союзе с государством, а может и противостоять ему.

    Теперь современные государства стараются относиться к вере прохладно, уважая ее историческую роль, но скептически воспринимая ее воспитательную роль. Человек уже не ставит перед собой высоких духовных целей, вытесняя их целями технологическими или политическими. И спустя несколько поколений западные люди, которые, как вы выразились, в качественном отношении лучше нас, начнут деградировать.

    На Западе все уверены, что человек изначально хорош и изначально свободен. Так учили их великие просветители — Дидро, Руссо и Вольтер. Нужно, мол, только не мешать человеку самореализовываться — и тогда он сам проявит свою божественность. И до сих пор они на Западе идут по этому пути — слепцы ведут слепых в яму. Они «освобождают» человека, как они думают, от предрассудков прошлого. Они заботятся о правах меньшинств, но забывают о большинстве. Христианство же хранит одну истину о человеке, — его природа сильно подпорчена первородным грехом. Может быть, изначально человек и хорош, но первородный грех исказил человеческую личность от рождения. «Освобождая» человечество, либералы не понимают, что они просто-напросто развращают его. Поэтому, большинство христианских мыслителей считает, что путь, который выбрала западная цивилизация, ведет людей в никуда. Люди считают, что церковь им больше не нужна, что они крепко держатся на ногах и что они очень хорошие и добрые. На самом деле, нужно совсем немного, чтобы человек начал вести себя как животное. Скажем, немцы — культурная нация, всего лишь каких-то пятьдесят лет назад шили из человеческой кожи перчатки и отправляли миллионы людей в топку. Современные мыслители говорят, что общество развивается и усложняется. Это все так. Вот только человек остался таким же, каким и был. Он так же болен страстями, как и раньше. Поэтому рано списывать со счетов религию. Еще неизвестно, к чему приведут эксперименты западных деятелей. У нас, православных, есть мнение, что они могут привести к самой ужасной тирании, которая только была на земле, к царству антихриста. И задача церкви, отделенной сейчас от государства, хранить неповрежденными церковное предание и священные догматы. Сохранить иерархию и таинства. Чтобы, когда придет это страшное время, люди могли зацепиться за церковный корабль и спастись…

    …В коридоре послышались шаги. Сюда шел Миша. Он быстро открыл дверь и натянуто улыбнулся:

    — Ну, так как?! — обратился он к Инаре. — Где мой чай? — Инара посмотрела на него с легким укором, но я успел заметить, что в её взгляде была настоящая любовь. Её улыбка не могла лгать.

    В воздухе повисло неловкое молчание — верный знак, что мне пора было идти домой.

    Тем более, что матушка меня уже заждалась. Я ударил руками по коленям:

    — Ну что, Миша и Инара, рад был с вами познакомиться. Хоть с Мишей мы и знакомы, я обнаружил в нем совершенно другого человека. Что-то в этом человеке мне нравится, что-то нет, но все равно я рад знакомству и хотел бы его продолжить. Давайте обменяемся номерами мобильных, и вообще давайте дружить семьями.

    — Давайте! — Инара радостно согласилась и взяла с холодильника блокнот с карандашом. Я продиктовал свой адрес, адрес храма, где служил, забил в телефон номер сотового Михаила.

    Михаил выразил желание проводить меня. Когда мы вышли из подъезда, он вдруг изъявил желание поехать на Пресню вместе со мной:

    — Посмотрю хоть на двор, где когда-то жил. Лет десять уже не был там. — Объяснил он. Глядя на мою недоумевающее лицо, он уточнил. — На самом деле я хотел бы поговорить с тобой. Инаре я сейчас позвоню, чтобы ждала меня позже, а я тебе расскажу свою историю до конца.

    — Ладно, хорошо. — Я подождал, пока Михаил поговорит по телефону с Инарой и сядет в машину, а затем вставил ключ в замок зажигания. Мы тронулись.

    — Я просто не хотел говорить про эти вещи при ней. Ты сейчас поймешь почему.

    Было уже темно. Мы проехали первый светофор. Я осторожно прервал молчание:

    — Инара рассказала мне про твоего отца, что его убил этот Босяк, и про твою несчастную мать. Мне очень жаль.

    Михаил, помолчав, продолжил:

    — Инара многого не знает. Например, за что этот подонок убил отца. Что тебе она сказала про это?

    — Ну… что Босяк пробрался в твою квартиру, чтобы отомстить. И… что твой отец как раз приболел, и остался тогда дома.

    — И?!

    — Ну… этот негодяй ударил его по голове монтировкой. Мне очень жаль, Миша. Я ведь знал его. Он был очень добрым.

    — Не таким уж он был и добрым. — Михаил натянуто улыбнулся. — Вот только убили его за икону «Споручница грешных». Босяк рассчитывал найти её в нашей квартире.

    — Как?! — Я чуть было не выпустил руль из рук. — Так вы же вроде бы вернули икону храму?!

    — Вот именно, вроде бы! А на самом деле, мы тогда отдали отцу Артемию другую икону. Подожди, не перебивай. Дело в том, что Мороз не захотел отдавать оригинал иконы. Я, кажется, говорил тебе, что он сидел дома, обложившись книгами. На самом деле, он не просто изучал православное искусство, а заказал копию этой иконы у одного мастера.

    — Зачем?

    — Этого я до сих пор не могу понять. Сам Мороз говорил, что он хотел оставить ее себе как память о прадеде. Эта икона на самом деле была семнадцатого века — очень древняя и очень дорогая. Тот прихожанин не знал, что именно он дарит храму, а Босяк и Ахмет знали. Поэтому и украли её, а все остальное унесли только для вида. Может быть, лишь позолоченный потир они продали, а остальные иконы лежали где-то в ящике. Это была древняя чудотворная икона. Конечно, никто не принимал в расчет её чудотворность, но на Западе коллекционеры дорого готовы заплатить за образцы «древнерусской живописи». Мороз все продумал хорошо. Он тянул время, успел заказать подделку. Затем подбил меня вернуть её в храм, но он не учел одной вещи. Дело в том, что Босяк с Ахметом были профессиональными «клюквенниками» — так называют на уголовном жаргоне воров икон. И они, по роду своей деятельности, понимали в иконописи гораздо лучше отца Артемия, который так и не смог разобраться в подделке.

    — Ах, вон оно что! Так значит, вы отдали отцу Артемию подделку?

    — Вот именно. Скажу больше — это была очень хорошая подделка. Она смогла ввести в заблуждение всех, даже отца Артемия, но только не опытных «клюквенников» Босяка и Ахмета.

    — А как же искусствоведы?

    — Им никто не давал икону на экспертизу. Сам рассуди — отец Артемий её признал, наш рассказ и мой дневник, будь он неладен, послужили доказательствами в милиции для построения уголовного дела. Всё было нормально. Я тоже ничего не подозревал, Мороз оказался хитрым типом. Вот только Босяк с Ахметом были не тупее его, они как-то пришли в храм великомученицы Екатерины и сразу всё поняли.

    — И что потом?

    Михаил насупился. Я краем глаза смотрел на него, краем глаза — на дорогу. Я понимал, что ему было очень тяжело говорить об этом…

    — Потом? Они же видели мой дневник, знали, как меня зовут, где я учусь. Конечно, воры понимали, что нас было двое, так как они нашли наши рюкзаки. Но они думали, что это были два школьника. Морозу ведь было уже восемнадцать. Почему-то Босяк был уверен, что оригинал иконы находится именно у меня. Он даже считал, что таким образом судьба дала ему шанс забрать дорогую «доску», что ему «подфартило», недаром у него была и другая кличка — «фартовый».

    — Но ему не подфартило!

    — И не только ему. Его глупость дорого всем обошлась. Мороз чего тогда юлил у следователя — он, якобы, боялся, что преступники с нами расправятся и просил не афишировать, что мы принесли икону. Но когда Босяка и Ахмета схватят он, мол, был готов дать против них показания. Я, разумеется, только поддакивал ему, потому что за малостью лет и слабоволию не имел собственного мнения. Поэтому воры всего не знали. Все что у них было — это дневник. Они, правда, рыскали возле храма и узнавали информацию у старух-прихожанок. Разузнали, что в храм приходили два пацана и принесли икону. Но что этого могло им дать, кроме того, что они уже знали? Тогда Босяк решил забраться ко мне в квартиру и выкрасть подлинник, который, как он думал, хранился у меня. Он решил это сделать один, с Ахметом они к тому времени рассорились и разбежались в разные стороны. Босяк думал, что я не решусь обратиться в милицию, и мои родители тоже. Он хотел оставить письмо для моих родителей — о том, что я подделал икону. Чтобы они не обращались в милицию. Ему, глупцу, казалось все это умным. Но в итоге — произошла трагедия. Под руку попался отец. Этот подонок не вызвал скорую помощь, хотя это могло бы спасти жизнь моему отцу. Когда он вырывал шнур телефона, оставил второпях отпечатки пальцев. Запаниковал. Поэтому его и повязали. Я тогда долго не мог понять, почему Босяк решил забраться к нам в квартиру. Сам Босяк тоже на следствии ничего не говорил. Только что хотел отомстить мне за то, что я когда-то выкрал у него икону. И вот — через месяц после суда над Босяком и Ахметом ко мне подошел Мороз и во всем признался. Совесть не выдержала. Разумеется, я был взбешен. Но скоро отошел. Покаяние Мороза было столь искренним, а жестокая глупость Босяка столь очевидной, что я быстро оттаял. Но все равно я настоял, чтобы мы с Морозом отвезли подлинник отцу Артемию в храм. Так как Мороз искренне осознавал свою вину, он ломался недолго. — И мы в третий раз поехали на электричке по знакомому маршруту. Отец Артемий принял нас очень ласково, он слышал об убийстве моего отца, ведь сам присутствовал на суде, и сказал, что будет за него постоянно молиться. Тогда Мороз и рассказал ему всю правду о подделке иконы. Священник тогда не показал и виду, что заинтересовался. Он опять провел нас в трапезную и велел Петровне покормить нас. Через полчаса приехал наряд милиции и забрал Мороза. Потом были суд и срок. Вот, собственно…

    — Подожди-подожди! — Я нервно остановил машину на красный свет светофора. — Ты хочешь сказать, что Мороза посадили? Но Инара мне ничего об этом не говорила.

    — А Инара ничего и не знает.

    — Почему ты ей ничего не сказал? Она же тебя так любит! На мой взгляд, эта история если не оправдывает, то хотя бы объясняет твою нелюбовь к священникам. Правда, мне непонятно, почему ты винишь одного отца Артемия в том, что Мороза посадили? Ведь Мороз на самом деле виноват. Не подделай он икону, твой отец был бы жив, и вся твоя жизнь пошла бы совсем по-другому. Почему ты винишь священника, а не Мороза? Или тебя тоже преследовали по суду?

    — Да меня-то никто не преследовал. Понимаешь, Дим, меня поразило, что Мороз пришел ко мне и всё рассказал. Ведь он мог просто предать всё забвению. Он совершенно спокойно мог продать икону и выручить большие деньги. А он, несмотря ни на что, пришел ко мне и всё рассказал. Ведь это поступок?

    — Пожалуй, ты прав. Это настоящий поступок. Значит, этим он тебя и обезоружил. А вся твоя неизрасходованная ненависть за убийство отца вылилась на отца Артемия.

    — Ты, Дима, конечно же, будешь защищать священника. Конечно, по закону обывательской логики он ни в чем не виноват, но с точки зрения духовной — отец Артемий убийца, потому что он убил во мне веру.

    — Ой, прекрати! — Я рассмеялся. — Ты сам-то веришь в то, что говоришь? Если бы ты знал, как часто мне приходится сталкиваться с подобными явлениями. На вопрос, почему люди, считающие себя верующими, не молятся, не постятся и так далее, многие отвечают так: «Да вот батюшка нам не нравится», или еще что-нибудь в этом роде. Знаешь, кто на самом деле хочет угодить Богу, — тот ищет для этого возможности, а кто не хочет, — тот ищет причины, чтобы этого не делать, и самооправдания.

    — Ты так считаешь?

    — Да!

    — Ну, тогда ответь мне на вопрос: почему я, чей отец был убит, смог простить Мороза, а священник — нет?! Что ему стоило не ходить в милицию, ведь он знал, чем это всё могло обернуться для Мороза? Взял бы и поставил настоящую икону в киот и дело с концом. Что, не мог простить, что ему так и не нашли потир, который подарил ему на Пасху Тимофей Иванович? И как мне теперь прикажешь ходить на исповедь? Получается, что отпуская мне грехи, священник в то же время может выдать чужую тайну следственным органам? Так, что ли?! Ты, Дима, говори да не заговаривайся! Ты, знаешь, чем я сейчас занимаюсь?!

    — Нет, — меня начал пугать тон Михаила. Он говорил злобно и то и дело оглядывался, как будто невидимые враги послали за нами погоню.

    — А я тебе скажу, чем. И мне все равно, выдашь ты меня милиции или нет!

    Я собрался с духом:

    — Хорошо, говори…

    — А вот чем! Я сотрудничаю с бандой черных риелторов. Веду сайт их подставной фирмы и нахожу для них жертвы в Инете. Жертвы я вычисляю по психологическому портрету, который составляю сам, либо по личному общению, либо по другим сведениям. Это обычно алкаши или люди со слабой волей, которым трудно противостоять грубому давлению и отстаивать свои права. Ну как — нравится тебе такая правда?

    Честно говоря, у меня чуть челюсть не отвисла от чудовищных признаний Михаила. Теперь многое стало на свои места. Умение сохранять самообладание и невозмутимый вид при выслушивании исповеди меня не подвело, и я ничем не выдал своего ужаса:

    — А Инара знает про твое занятие?

    Михаил с некоторым облегчением перевел дух. Очевидно, он боялся, что я немедленно вышвырну его из машины.

    — Инара о чем-то, конечно, догадывается, но ничего прямо не говорит. Я боюсь потерять её, старик. — На глаза Михаила навернулись слёзы. — Конечно, она чувствует, что со мною что-то не так, но старается не подавать виду… Она очень хороший человек и единственное, что поддерживает меня в этой жизни.

    — Как же ты дошел до такого, Миша?

    — Ладно, слушай. Как только в России появились первые компьютеры, я сразу же стал просиживать штаны за монитором.

    Сначала играть в готические игры, а потом, с появлением интернета, стал зависать на форумах и прочих интернет-площадках. Когда еще была жива мать, ко мне обратился один знакомый с просьбой создать простенький сайт. Я согласился, потому как перебивался поденной работой и не имел постоянного источника заработка. Это был сайт одного агентства по продаже квартир. Агентство было вполне легальным, вот только я не знал, что риелторы занимались не только законной скупкой и перепродажей недвижимости, но и криминальной деятельностью. Что тебе говорить, ты взрослый человек, и, наверняка, тысячу раз слышал как это все делается.

    — Ну… раньше такого было много. Но в последнее время вроде бы преступников попридержали…

    — Попридержали? Да не скажи. Просто методы изменились. И выбор жертвы стал изощренней. В общем, моя задача — искать такую жертву, обрабатывать её, а бандиты доводят все до логического конца. Я не знаю, что они делают с людьми. Вроде бы не убивают. Если все проходит удачно, я получаю десять процентов от сделки — на эту сумму можно вполне комфортно существовать целый год. Я этим, кстати, занимаюсь не постоянно, а время от времени.

    — И много ты нашел таких жертв, которых потом лишали жилья?

    — Троих ограбили по моей наводке. Троих… И сейчас я думаю, что нашел четвертого. — Михаил тяжело вздохнул. — Вот только… долго это продолжаться не сможет, когда-нибудь и эту банду поймают. Я не боюсь следствия — доказать мой преступный умысел крайне сложно, ведь я не принимал участие в отъеме жилья. Я боюсь, что все сделанное мною зло когда-нибудь вернется ко мне. Боюсь, что от меня уйдет Инара и я опять останусь один.

    Я молчал, не зная, что и ответить. Забитая машинами дорога показывала, что нам еще долго беседовать. Но что я могу сказать ему: брось всё это, не воруй? Послушает ли он меня, или пошлет ко всем святым? Скорее — второе… Хотя очень может быть, что он хочет от меня именно такой помощи…

    — Послушай меня… друг. Инара тебя очень любит, и хочет, чтобы у тебя, у вас, было всё хорошо. Ты знаешь, мне кажется, ты сам хочешь, чтобы тебя остановили.

    — Да, пожалуй ты прав. Только не знаю, правильно ли я сделал, доверившись священнику? Мой первый опыт был не очень удачен. А для Мороза это всё обернулось двумя годами тюрьмы. Я был свидетелем на суде. У Мороза уже было несколько приводов в милицию, поэтому судья счел нужным отправить его в тюрьму, хотя мог назначить и условное наказание.

    — А что с ним случилось, после того как он вышел из тюрьмы?

    — Этого никто не знает, даже его родители. Насколько я слышал, они подали в розыск, но безрезультатно. Он, как в воду канул. После отсидки, даже дома не появился. Я думаю, что его убили.

    Мы опять посидели молча. На дороге была пробка, ужасная даже для Москвы.

    — Да, невеселую ты мне рассказал историю.

    Я с трудом вырулил на соседнюю полосу.

    — И что ты думаешь делать дальше, Миша? Не просто же так ты мне всё это рассказал?

    — Не просто. Ты прав. Пока вы с Инарой болтали на кухне, я долго думал обо всём этом. И пришел к выводу, что надо этих бандитов сдать милиции.

    — Что, напишешь заявление?

    — Подожди, слушай. Один раз меня просили отремонтировать комп их пахана. Я между делом сумел отсканировать винчестер и восстановить некоторые стертые файлы. В этих файлах — вся черная бухгалтерия агентства. Имена-фамилии жертв и список ментов, которых они прикормили взятками… Сколько они им платили и много разной другой информации. Я скопировал эти файлы на тот случай, если вдруг бандиты, по какой-нибудь причине, станут мне угрожать.

    — Разве ты не боишься, что если их поприжмут, то и тебя возьмут как соучастника. Насколько я знаю, сроки по таким преступлениям немалые.

    — Ты знаешь, я ведь последний раз участвовал в преступлении, где-то год назад. А официально я обычный Web-мастер и работаю над разработкой сайтов. То есть, если следствие не будет дотошно проверять все версии, меня беда может обойти стороной.

    — А в этих файлах есть жертвы, на которых ты дал наводку?

    — Есть одна… Но я эту информацию уже давно удалил. Еще когда и не думал сдавать преступников. Хотя я такой же преступник, как и они. Но мне надоело быть с ними в одной лодке! Я хочу в одной лодке с Инарой переплыть житейское море. Я хочу жениться на ней, но для этого мне обязательно надо завязать с преступлениями. Я, конечно, могу просто отойти от дел. В принципе, я уже от них отошел. Но я не могу спокойно строить счастливую семейную жизнь, зная, что бандиты продолжают отымать у несчастных квартиры…

    Я немного подумал и сказал, стараясь быть мягким:

    — Мне кажется, Михаил, что тебе следует обратиться в милицию и помочь следствию. В милиции могут сделать так, чтобы твое имя нигде не засветилось. Договоришься с ними неофициально. Думаю, тебе пойдут навстречу.

    Михаил разразился смехом:

    — Ха-ха-ха! Браво, браво, браво! — Он театрально похлопал в ладоши. — История повторяется. Только теперь на очереди — не Мороз, а я — второй святотатец. Может быть, говоришь, следователь окажет мне снисхождение? Вот только я не хочу зависеть от воли какого-то мента. Я не святой, Дима, и не хочу сидеть в тюрьме. — Михаил неприязненно поморщился. — Знаешь, что я думаю? Многие люди хотели бы забросить свои преступления, очистить свои души, но они не знают как, каким образом это сделать. Вот, например, Мороз стал жертвой своей совести. Преодолей он тогда свою совесть, и, возможно, не попал бы в тюрьму.

    А он пошел в храм, так как думал, что вы — священники — служите Богу.

    — Так оно и есть!

    — Да что ты говоришь?! Вы, священники, служите не Богу, а государству и помогаете отделить овец от козлищ еще на земле. Вам государственный порядок важнее чистой человеческой совести. Большевики и те не смогли вас извести… А как хотели! Цепко вцепились вы в общество и государство. Без вас никуда! Ведь вы же всегда за порядок: за царя, за Сталина, за президента? Какая вам разница?

    — О! Так ты большевиком стал? — с иронией спросил я.

    — Я не большевик. Я — козлище, без права перехода в стадо овец… Козлищ вы помогаете упечь в тюрьму, а овец стережёте. И оступившийся однажды рискует остаться в козлиной шкуре навсегда. Вот ты, который смеет меня учить, даже не можешь сказать мне, что делать, как себя вести… Молись, мол, да и всё. Если жизнь наладится, припишешь это всё своей помощи, если же нет — найдешь объяснение: мол, Бог меня не слышит из-за гордыни моей. Очень удобно всё можно объяснить! И победу, и поражение. Только вот пути к Богу ты мне указать не сможешь, потому что сам не знаешь этого пути. Иди и помоги следствию… Тьфу!

    — Винишь меня, что я советую обратиться тебе к следствию… А ты думал про тех людей, которые находятся сейчас на улице, которых ты лишил жилья? Как им на самом деле плохо, а?

    Лицо Михаила стало еще более озлобленным:

    — Что, хочешь сказать, что ты о них думаешь, или ваша церковь? Рубите только бабло, как и все остальные…

    — Ладно, хватит! — Я припарковался у ближайшего магазина. — Выходи! Мне надоело тебя слушать. Я тебе не груша для битья, чтобы ты выливал на меня свои обиды. Я слуга Божий и отвечу на Суде за свои прегрешения. У Бога все овцы. Вот станем вместе на Суде и будем отвечать: ты за своё, я за своё, отец Артемий за своё и Мороз за своё…

    — Мороз за своё уже ответил.

    — А это плохо?

    — Не знаю…

    — Вот-вот.

    — Что вот-вот?! — Михаил взялся за ручку двери. — Я уже говорил, что священники могут все объяснить, любой исход: дали бы ему условный срок — это Бог милостив, посадили — искупил свой грех перед Богом. Только вот был у вас раньше Бог как царь, а теперь — как президент. И сейчас уже не человек служит Богу, а Бог — человеку. Раньше был непредсказуемый тиран, а теперь любящий людей либерал, который сквозь пальцы смотрит на их шалости! Он же нас любит! Только вот, самое главное, пусть человек не забывает церковь Божью и деньги не забывает отстегивать. Всё элементарно, — вы просто даёте божественное обоснование любой существующей власти и оправдываете её действия перед паствой. Поэтому даже комуняки при Сталине вас востребовали. Нет власти не от Бога, говорите вы. — Михаил открыл дверь автомобиля. — Я вам не верю. Просто заняли определенную нишу в обществе. Удобно устроились!

    — Удобно устроились? Да что ты знаешь?..

    Михаил уже вышел из машины, хлопнув дверью и в прямом, и фигуральном смысле. Стало неприятно на душе. «Почему жизнь так сложно устроена? Эх, опять я не сдержался и начал спорить. Зачем? Иногда надо просто выслушать человека — и всё! Как бы, интересно, поступил отец Илия на моем месте? Почему у меня не получается нормально поговорить с людьми, попавшими в беду. А!.. Да ну их! Пусть сами себя спасают!»

    Я в раздражении ударил ладонью по рулю и попал на кнопку звукового сигнала. «Нива», неожиданно для меня самого, бибикнула. Я вздрогнул. Михаил уже отошел шагов на пять и, услышав сигнал, остановился. Я быстро пересел на соседнее сиденье и открыл дверь:

    — Ты знаешь, как меня найти! Если будет желание, приходи на исповедь. Можете прийти вместе с Инарой. Я не такой уж опытный священник и действительно не знаю, как именно тебе помочь. Но обещаю, что буду молиться за тебя.

    — Что ж, спасибо, отец Димитрий. — Михаил примирительно помахал ладонью, неожиданно добродушно улыбнулся и неторопливо направился к метро.

    Я еще посидел немного. Позвонила матушка, спросила, когда ждать к ужину. Поговорив с ней, я немного утешился. Что ж, может быть, я действительно «удобно устроился». Но Михаила это ни в коей мере не оправдывает. У него есть ум, и совесть еще сохранилась. Наконец, у него есть Инара. Пусть сам решает. Если он придет на исповедь, я буду только этому рад.


    Драхма пятая. Из дневника отца Артемия

    «…Как меня рукоположил на Покров покойный владыка Мелетий, так и стою я у престола Божьего вот уже больше тридцати лет. За это время много чего произошло в моей жизни и в жизни села Сивое, которое успело стать мне родным. Все чаще по ночам проносятся в озаренной светом лампады комнате воспоминания всей моей жизни, все чаще тревожит меня израненная совесть. Не стал, увы, я добрым примером для своих прихожан. Какой я добрый пастырь, я нерадивый сельский пастор! Настоятель простой церквушки Великомученицы Екатерины, да замолвит она за меня словечко перед Богом. Это я ворчу на самого себя, пытаясь изобразить покаяние. Да что-то путного, нормального ничего не выходит. Стыдно становится даже перед самим собой. Но пусть — мой дневник всё стерпит. Бумага не имеет стыда.

    Не писал я в свой дневник уже больше месяца по болезни и по лености своей, поэтому попробую изложить все значительные события, что со мной произошли или в нашем селе. Хотя в нашем селе что может произойти? Ходил вот пару недель назад служить литию на могилу Софьи Петровны, встретил Николая с искусственным венком в руках. Слышал, что он недавно брата похоронил и переменился весь, пить перестал. Брат-то у него несколько месяцев назад от водки сгорел. Николай тогда расспрашивал всё меня о вере, обрядах и был удивительно вежлив. Очень странно, учитывая, что он меня на дух не переносит. Я пригласил его в храм. Не знаю, пока что-то не идет. Может быть, это у него было временное просветление? Пока боится смерти, не пьёт. Забудет, чем кончил брат, и начнет снова куролесить и буровить. Не дай Бог, конечно! Не знаю, что с ним будет дальше, — время покажет. Но я его начал поминать на проскомидии.

    Что ещё? Приглашали меня недавно на свадьбу после венчания. Побыл пять-десять минут из вежливости, благословил трапезу, даже слово успел сказать, пока тамада не появился — ивантеевский клоун и пошляк Лёва. Тогда я уже и ретировался, ведь этот Лёва не любит нас, священников, и может «подколоть», как сейчас говорят. Грустно мне наблюдать за нашими деревенскими свадьбами, смотрю на гостей и заранее знаю — опять напьются до положения риз, хорошо, если не подерутся. Жених, тот и на венчании был под хмельком, друзья фотографировали и смеялись, как будто это не храм Божий, а театр «Современник». Отец невесты облокотился на аналой, потому что еле стоял на ногах. А когда невеста и жених отпили из чаши, он крикнул: «горько»! Жена его одергивала ради приличия, а он знай себе бузит. Довольный, раскрасневшийся как помидор — смотреть противно. Ни для кого из присутствующих эта комедия не казалась дикой — наоборот, всем было очень весело, кроме меня, конечно. Но это ещё хорошо, ведь не забыли про церковь. Так или иначе, молодые получили благословение Божие на совместную жизнь.

    Я бы, ей Богу, ввёл в стране сухой закон. Жалко, ведь народ спивается. И ничего, главное, не сделаешь. На акафист «Неупиваемой Чаше» к нам по пятницам ходят постоянно лишь две-три женщины, да и то, сердцем понимаешь, что акафист больше для них самих утешение, чем спасение для их беспутных мужиков, которые ни смерти не боятся, ни ада. Если Чехов просил перед смертью шампанского, то наш ивантеевский или сивовский мужик, умирая, запросто потребует себе стакан самогона. И не откажешь ведь в последней просьбе умирающему. Понимаю, глупая это ирония, но вот только нет уже сил терпеть… Если раньше селом вера православная держалась, то теперь все истинно верующие — в городах. А у нас на селе только пьют и хулят власти, потом воруют и опять пьют, потом всем гуртом кому-то морду бьют — и пьют, пьют, пьют до посинения, до белой горячки.

    Ну что тебе, мой дневник, ещё рассказать?

    С клиросом совсем беда! Мои старушки недавно перессорились друг с другом и не могут больше петь вместе. Одна на другую нападает словесно, прямо дворовые шавки. Хочется строгость применить, отлучить их от клироса и нанять псаломщика, только жалко — родными ведь они мне уже все стали. Как ни пробовал их примирить, не получается. Поделили праздники, когда кто поёт, график даже какой-то составили. Старые совсем стали, в детство впадают.

    Ну ничего, время пройдёт, думаю, помирятся…

    …Поджелудочная в последнее время меня очень беспокоит, покалывает и тянет к низу. Все хочу запретить себе есть острое и солёное, да пока силы воли не хватает. Вот прижмёт, тогда поздно будет…

    Что ещё? Не знаю, стоит ли доверять свои тайны дневнику? С одной стороны, дневник, — это бумага, а ей стыд не знаком. С другой, кто знает, кому попадется он в руки. Я уже стар и проживу недолго. После моей смерти кто-нибудь его прочтёт. Что ж, по милости Божией, буду надеяться, что мои записки будут читать порядочные люди. А если и не совсем порядочные, то пусть эта история поможет им оценить самих себя, поможет прийти к покаянию, чтобы пребывать им в свете любви Божией. Чтобы, как потерянную драхму, нашел их Господь в этой скорбной юдоли…

    Недели две назад ко мне приехал один батюшка из Москвы. Он не просился в алтарь и слушал службу в притворе. Я, честно говоря, сначала не понял, что это священник. Думал, что в кои веки в нашу пьяную глушь забрел настоящий благочестивый христианин, встал в уголке и молится. После службы он представился, мы поздоровались по-священнически, и я пригласил его на трапезу. Мне не очень-то нравятся эти молодые образованные попы. Я какой-никакой, но не позволял, себе выходить на люди и ездить куда-либо без подрясника. Конечно, многие дико смотрят на меня, подростки иногда безумно ржут, но я всё стоически терплю, считая грешным делом, что таким образом по мере сил исповедую Христа. А молодежь — те мирскую одежду носят, усики подбривают, не ради того, чтобы не замачивать их в Святом Причастии, а для красоты, хотя по канонам брадобритие священству запрещено. А причёски у них, милостивый Господь, то горшки какие-то нелепые, то волосы кругом как у скрипача Башмета. Я даже про себя иронично окрестил таких батюшек «Башметами». Одним словом — демократия, молодёжь — та почти вся обашметилась. Даже в безбожную советскую пору такого не было. Ну-да не мне судить этих священников. Сам в грехах как в шелковых рясах…

    Вот пригласил я этого батюшку в трапезную, сели мы кушать, а я все думаю, не надо ли что-нибудь этому «Башмету» от меня? По делу явился он ко мне или случайно заскочил? Вот сидим мы, трапезничаем, о жизни нашей сложной священнической беседуем, я и начал наводящие вопросы задавать: мол, откуда ты, батюшка, какого благочиния? Он мне и отвечает всё по существу, но не больше. Тогда я прямо его спросил: «Как вас угораздило попасть в наше Сивое»? Он как-то странно, почти лукаво, посмотрел на меня и говорит: «Слышал, есть у вас икона чудотворная, вот приехал поклониться».

    Я, наверное, изменился в лице, но старался не выдать своего волнения: «Да, есть у нас икона «Споручница грешных», к ней многие прибегают в молитве и получают помощь. Вы её видели у правого клироса».

    И волнение моё было не по тому поводу, что икона наша стала объектом всенародного поклонения, что уже и батюшки приезжают в наше забытое Богом Сивое ради неё. Просто у меня с этой иконой была связана одна очень неприятная история. Начну, пожалуй, с самого начала, опуская некоторые детали, потому что уже устала писать моя старческая рука.

    Это было давно, я уже не помню, сколько лет назад. Мне стыдно об этом говорить, но, наверное, придется. Чтобы люди знали, как бывает, и не пренебрегали исповедью. Дьявол воюет против нас многообразными способами. Его коварство проявляется ещё и в том, что иногда он насылает на нас жуткие, хитрющие искушения. Иногда душу борют со страшной силой такие ничтожные страсти, что стыдно идти с ними на исповедь. На это и рассчитано. Не исповеданный помысел еще более укрепляется в душе и обильно произрастает. Чем больше произрастает, тем труднее вырвать грех из души. И только с помощью Божией избавляешься от страсти этой…

    Однажды спонсор нашего храма кооператор Тимофей Иванович, Царствие ему небесное, привёз мне из Греции позолоченный потир. Он был очень красивый и дорогой. Тимофей подарил мне его на Пасху. И как-то незаметно прикипела душа моя к дорогому подарку. Я служил с ним только по двунадесятым праздникам. Через год стал замечать, что во время причащения прихожан посматриваю вокруг, не возгорелся ли кто страстью воровства на мой священный сосуд. Постепенно мне стало казаться, что у некоторых прихожан при взгляде на потир странно блестят глаза. Не иначе позарились на священное и положили глаз на подарок Тимофея Ивановича. Я понимал, что это страшное демоническое искушение, не хотелось мне гибнуть в сетях дьявола, и стал я молить Матерь Божию, чтобы Она помогла мне избавиться от гибельной страсти сребролюбия. Дошло ведь до того, что я посреди ночи в холодном поту выбегал на улицу и осматривал в страхе решетки на окнах и храмовые двери. Это было уже не смешно. Я страдал от того, как бес сумел меня поработить и усугублял свои молитвы Богу. На исповедь я идти с этим стыдился.

    Однажды под утро я так же выбежал на улицу. Ахнул в ужасе — решетки на одном окне перепилены и выдавлено стекло. Вызвал милицию, приехали они только часов через пять, попросили составить список украденных предметов. Первым делом я, конечно, осмотрел алтарь и не обнаружил на жертвеннике свой драгоценный потир. Посидел я минут пять на стуле, потрепал свою седеющую бороду. «Ну что, — думал я, — Бог отобрал объект моей страсти. Слава Ему!» Смирился, значит. И только потом вижу, украдена ещё и наша небольшая храмовая святыня — икона «Споручница грешных». Ах, ты, Господи! Матерь Божия оставила меня за грехи! Наконец я понял, что наделал, и только тогда побежал на исповедь, где рассказал духовнику и про страсть к потиру, и про кражу…

    Следствие, конечно, по этому делу совсем не продвигалось, и следователь с усиками намекал мне, что стоит уже смириться с пропажей. Но я надеялся, что Матерь Божия ко мне вернётся. Про потир я к тому времени уже не думал, рассудив по-духовному, что моя страсть навлекла на меня гнев Божий.

    И вот однажды, в первую или вторую неделю после Казанской, пришли ко мне в храм два школьника и принесли нашу храмовую икону. Рассказали, как она попала к ним, и назвали приметы преступников, укравших её. Обрадовался я, сообщил, как подобает, о случившемся в милицию. Приехал усатый следователь и забрал парней в отдел поговорить. Затем через неделю вызвал меня и сказал, что установлены личности бандитов и, возможно, удастся не только поймать их, но и найти мой позолоченный потир. Потом произошла страшная история, — один из воров, взломавших окна в нашем храме, пролез в квартиру одного из парней, вернувших икону, Михаила, и нечаянно, если так можно выразиться, убил его больного отца. Все были в шоке! Бандитов быстро поймали, сначала убийцу Валеру Басистого — Босяка, потом и организатора кражи — Типлоева Ахмета. Осудили их, конечно, посадили. Мой позолоченный потир к тому времени канул в лету, бандиты ни за что не хотели выдавать перекупщиков и сказали, что продали его незнакомому лицу. Я и вздохнул с облегчением, да вот только рановато мне было расслабляться. Через некоторое время, уже после Пасхи, ко мне пришли опять эти парни. Я принял их ласково и угостил. Каково же было мое удивление, когда один из парней вновь вытащил из сумку икону «Споручницы грешных», сказав те же слова: «Матерь Божия возвращается к вам». Затем парень покаялся на исповеди, что подменил икону, потому что хотел оставить её у себя и что из-за этого, собственно, и убили отца второго парня — Михаила.

    Я очень разозлился тогда. Во-первых, какие-то бандиты-клюквенники смогли различить подделку, а я — настоятель храма — нет. Во-вторых, меня не покидало стойкое ощущение, что этот парень дурит меня. Он (я помню только кличку — Мороз) долго рассказывал, как он изучал иконопись. Парни, особенно этот Мороз, просили не вызывать милицию, а просто взять и обменять икону, чтобы ни у кого не возникло проблем. Мне показалось их просьба неуместной — из-за этой иконы убили человека. Я оставил ребят пить чай, а сам пошел в кабинет и позвонил следователю.

    Мне чуть не стало плохо, когда я узнал, что на Мороза завели уголовное дело. Я-то думал, пожурят ребят, да и отпустят на все четыре стороны. Но не тут-то было — следственная машина закрутилась, и уже не было возможности её остановить. Я надеялся, что судья назначит условное наказание, и даже ходатайствовал об этом на суде. Но, увы! Судья учёл, что за время следствия Мороз попадался несколько раз в милицию за какие-то хулиганские выходки, и дал ему два года тюрьмы. Перед тем как его увели конвоиры, я подошел к скамье подсудимых и попросил его простить меня. Странно, действительно странно, но этот Мороз, имени его я даже не запомнил, сказал мне в ответ, что он сам виноват и за свои проступки несет заслуженное наказание. А вот второй парень — Михаил — вышел из здания суда рассерженный и недовольный. Я, думая его утешить, подошел к нему и сказал несколько тёплых слов. В ответ он посмотрел на меня исподлобья и презрительно плюнул на землю. Я навсегда запомнил этот взгляд, — в нём было много гнева и даже ненависти, как у пленённого волчонка. Этот Михаил считал, что я «сдал» Мороза, потому что хотел получить назад свой позолоченный потир, хотя у меня даже в мыслях такого не было.

    Много лет я думал, правильно ли я сделал, обратившись в милицию? Ведь можно было просто поменять икону? Сегодня склоняюсь к мысли, что я поступил тогда слишком опрометчиво. Надо было сперва подумать, а уже потом действовать. Иногда легкомысленность приводит к великим бедствиям — и для себя самого, и для окружающих. Так и здесь произошло. Конечно, я даже не представлял себе, что с Морозом могут так жестко поступить, но разве меня это оправдывает? С другой стороны, следователь сказал мне, что я поступил совершенно правильно, по закону, теперь ему был ясен мотив убийства совершенного этим Басистым, да и Мороз, дескать, тип ещё тот, по нему давно тюрьма плачет.

    Но одно дело — суд человеческий, другое — суд Божий. Сам того не желая, я вмешался в чужую судьбу и испортил её. Ведь тюрьмы редко перевоспитывают преступников, скорее наоборот — губят и калечат неокрепшие души.

    Долгие годы я старался забыть эту историю, но не мог. Каждый раз, заходя в храм, я первым делом прикладывался к нашей Споручнице грешных и кроткий взор Матери Божией мягко укорял меня и за мою страсть к позолоченному потиру, из-за чего и произошла вся история, и за мою нерассудительность, приведшую молодого парня в тюрьму. Так вот, к чему я это всё рассказываю? Эх, старость — не радость! А! Так вот этот батюшка, «Башмет», запамятовал, как его звали… Вроде бы отец Димитрий. Он сказал, что приехал приложиться к Чудотворной.

    Когда я спросил его, откуда он узнал о нашей храмовой святыне, отец Димитрий (вспомнил точно — его так и звали) рассказал мне об истинной цели своего приезда к нам в Сивое. Оказывается, он был одноклассником того самого Михаила! Он слышал всю историю, так сказать, из первых уст. И теперь он хотел со мной побеседовать о Михаиле, и попросить совета.

    Отец Димитрий сказал, что Михаил просит моих молитв, так как у него сейчас не лучший период в жизни. После того, как Мороза посадили, Михаил постепенно встал на скользкий путь. Шли годы, он коснел в неправде и злодействе. Но теперь решил завязать с прошлым. Его ситуация удивительно напоминала ситуацию с Морозом, только была ещё опаснее. В общем, Михаил решил помочь следствию разоблачить банду опасных квартирных мошенников, хотя он и сам был причастен к их преступлениям. Следователь понимал: если преступники узнают, что Михаил, как говорится, «сдал» их, его шансы выжить очень малы. И даже эти маленькие шансы исчезнут, если он пойдет под суд вместе с остальными и будет осуждён. В местах не столь отдаленных «стукачей» не очень-то привечают. Поэтому было решено скрыть его роль в разоблачении банды.

    Несколько дней назад до приезда в Сивое отец Димитрий обвенчал Михаила с Ириной в своём московском храме. И тогда же Михаил выразил желание примириться со мной. Хотя я на него не был в обиде, скорее наоборот, я обижался больше на себя. Сам Михаил долгие годы коснел в злобе не только на меня, грешного, но и на всё священство. Встреча школьных друзей — Михаила и отца Димитрия — произошла случайно в Москве возле Иверской часовни. После этой встречи Михаил решился покончить с криминальным прошлым.

    Когда отец Димитрий в первый раз предложил ему пойти в прокуратуру и предложить помощь следствию в обмен на свободу, он вначале, памятуя нашу грустную историю с Морозом, яростно отверг это предложение. Но в ту же ночь ему приснился сон. Отец Димитрий пересказал мне его.

    Вот этот сон: Михаил будто бы вошел в Иверскую часовню помолиться. Хотя в реальности он не любил храмы, во сне ему всё казалось чистым и духовным. Народ пел акафист и все присутствующие лучились духовной радостью. Михаил заметил одного молодого монаха, который сосредоточенно молился возле поминального канона. Лицо этого монаха, как это часто бывает во снах, было удивительно знакомым, и в то же время Михаил не мог вспомнить, кто это. Затем все стали постепенно расходиться. Остались в часовне лишь сам Михаил и этот таинственный монах. Монах был босым, как древний подвижник, ветхий подрясник его был весь в дырах. Он подошел к чудотворной иконе и три раза упал в земном поклоне. Приложившись, он сделал ещё один поклон и попросил прощения у всех, хотя в часовне, кроме него, был только Михаил. Потом монах вышел на улицу. Михаил последовал за ним и увидел, как из рваного подрясника монаха вылетело несколько долларовых купюр и разлетелось по мостовой.

    Монах не заметил пропажи. Он быстро-быстро подбежал к «нулевому километру», присел на корточки и начал собирать монетки как ягоды в лесу. Михаил медленно и тихо подошел к нему и язвительно спросил: «Что ж ты, батюшка, босым ходишь, плоть свою смиряешь, а принадлежащие бесам деньги копишь и собираешь? Все равно всё высыпается из твоего ветхого подрясника, всё достается ветрам… Зачем тебе это»?

    Монах обернулся и посмотрел прямо в глаза Михаилу. Он ответил: «Как ты считаешь, где я на самом деле истинный, здесь, на «нулевом километре», или в Иверской часовне? Только хорошо подумай, перед тем как ответить. Пожалуйста, не ошибись».

    Михаил думал недолго и засмеялся в ответ: «Конечно, вот твоё истинное лицо. Здесь истина, на «нулевом километре», а там — он указал рукой на часовню — сплошное лицемерие. В часовне во время молитвы ты исповедуешь нестяжание, любовь Божию и милосердие. Это твоя работа, за которую тебе платит государство и оболваненные люди. Но как только кончается молитва, ты принимаешь свое истинное обличие и готов подбирать деньги — материю дьявола».

    Тогда монах превратился вдруг в злобное чудовище и отвратительно зарычал на Михаила, скрежеща зубами. Воздух странно завибрировал и небо потемнело. Со всех сторон: с Красной площади, с Моховой, со станции Театральной и Охотного ряда к «нулевому километру» стали подтягиваться злобные чудовища, похожие на крокодилов, как из голливудских фильмов ужасов. Все они были полны ярости и силы, они будто бы оттягивали момент расправы с ним, чтобы насладиться всей беспомощностью жертвы. Михаил быстро подбежал к закрытым вратам Иверской часовни, начал стучаться и кричать во весь голос: «Впустите меня, пожалуйста, добрые люди, а то меня съедят ужасные монстры».

    Ласковый голос из-за двери отвечал: «Рады бы мы, Миша, впустить тебя сюда, но твое неверие закрыло эти врата навсегда. Поверил ты во всемогущество зла и отверг добро. Там, на «нулевом километре», у тебя была последняя возможность впустить в свою душу добро, победив зло. Но ты предпочел само зло, твоя вражда к добру захлопнула эти двери, которые закрыты снаружи, а не изнутри. Прощай навсегда. Мы ничего не можем больше сделать».

    Михаил ужаснулся своему выбору и замер. Он лихорадочно попытался проклинать зло и сочувствовать добру, но времени уже не было — за спиной слышалось дикое сопение. Михаил медленно обернулся. Перед ним открылась ужасающая картина: десятки тысяч злобных тварей подбирались всё ближе и ближе. Их глаза были бездонны и пусты, и эта бездна была по-настоящему голодной. Тысячи чёрных дыр, каждая из которых готова была поглотить его. Темно-серые, грязные, густые облака сгустились над головой Михаила, остатки света уходили из мира. Твари пораскрывали пасти, в каждой из которых было по миллиону острых зубов. Каждый из этих зубов был готов терзать его плоть. Земля стала трястись и лопаться. Густой едкий дым и красноватый отблеск показывал, что где-то совсем близко под землей клокочет лава. И наконец стали появляться большие черви, которые легко буравили металл и камни. Каждый из этих червей был готов буравить его тело вечно. И вспомнил тогда Михаил слова писания о том месте, где огнь не угасает и червь не усыпает. Понял он, что это преддверие ада…

    Всё происходящее казалось немыслимым, но и более чем реальным одновременно.

    Михаил ощутил, что в этом аду он совершенно один. Прислонившись спиной к вратам Иверской часовни, Михаил присел и закрыл глаза руками. Его ожидали бесконечная боль и вечное одиночество, где единственной формой существования остаётся страдание. В его душе что-то ещё пульсировало, что-то светлое как птица. Оно не могло терпеть близость объективного зла и рвалось наружу. Ещё мгновение, чувствовал Михаил, и эта «птица» вырвется из этого ада вместе с остатками света. И тогда всё!

    Руки Михаила стали трястись, и он убрал их от лица. Перед глазами он увидел монаха-оборотня, который по виду отличался от остальных тварей. Казалось, он здесь главный. В этом царстве безличной тьмы он казался единственно живым. Но его злоба превосходила злобу любой из тварей. По одному мановению этого чудовища преддверие ада становилось самим адом. И Михаил понял, где он мог видеть этого монаха. Он видел его в зеркале. Это был он сам.

    Птица вырвалась из груди, надежда покинула Михаила, — и он очутился в мире, где огнь не умирает и червь не усыпает. И тут дверь Иверской часовни отворились… и Михаил проснулся в трепете и холодном поту.

    Утром Михаил позвонил отцу Димитрию и напросился на исповедь. Он говорил, что готов даже отсидеть срок, но только бы не попасть после смерти туда, где огнь не угасает и червь не умирает. Видимо, страшные видения эти, по Своей глубокой милости, попустил ему увидеть Господь Бог. Да и не только для него это стало откровением и встряской, но и для отца Димитрия, и для меня самого, грешного.

    Среди прихожан отца Димитрия был один высокопоставленный чиновник из московской прокуратуры, он помог организовать встречу Михаила с нужными людьми, — и следствие начало работу над разоблачением банды квартирных мошенников…

    Когда я слышал гордые, в хорошем смысле, нотки в повествовании отца Димитрия, когда он описывал помощь этого прокурора, я подумал, что мы — православные верующие — в России находимся на положении диаспоры. Я часто думал, что будет, если наши православные будут заниматься активным миссионерством и ходить по квартирам с религиозной литературой. Наверное, так же будут спускать по лестнице как иеговистов или пятидесятников. К православным у нас в России относятся тоже не очень хорошо. А вот как диаспора среди враждебного населения, мы можем выжить. Тем более, что власть учитывает культурное и политическое значение Православия и держит нас на особом счету. И тут получается, что мы можем воспользоваться преимуществами как диаспоры, так и уникальным, господствующим положением среди остальных религий. Ну да это так — мои стариковские мысли. Надо поменьше читать эти современные книги, а то сам того и гляди обашмечусь…

    Во время следствия никто из бандитов о Михаиле, слава Богу, не вспомнил. Но это может произойти во время суда. Бандиты могут «вытащить» еще одно имя, хотя бы для того, чтобы затянуть следствие и отправить дело на дополнительное расследование. Оказывается, об этом деле говорили даже по телевизору. Правда, я уже давным-давно не смотрю телевизор, только слушаю новости по «Маяку». Незадолго до суда Михаил с Ириной решили пожениться и обвенчаться. Михаил вначале не хотел этого, в том смысле, чтобы в случае его ареста она не связывала себя обязательствами. Но на этом настояла сама Ирина. И отец Димитрий обвенчал их…

    Батюшка, который оказался приятным человеком, хоть и с башметинкой, сказал мне, что на следующий день будет суд над членами шайки. И он приехал в Сивое не только приложиться к чудотворной иконе и познакомиться со мной, но и привёз поклон от самого Михаила. Тот просил простить его и уверял, что сам простил меня от всего сердца. Слава Богу! Я старался не показывать своих чувств перед молодым батюшкой, но почувствовал внутри себя большое облегчение. Наконец через столько лет, Матерь Божия утешила меня. Огорчало, правда, что несчастный Мороз бесследно сгинул.

    Но, даст Бог, и с ним всё хорошо. Мало ли как в жизни бывает. Может быть, притулился где-нибудь, женился и решил порвать с прошлым, а родителей просил никому о нём не говорить. Но это ладно — надо молиться за него, как за живого, а там Господь сам управит.

    Значит, попросил меня отец Димитрий сугубо помолиться в день суда, чтобы не случилось ничего непредвиденного у Михаила, и Господь не допустил трагедии. Я, конечно, согласился помолиться и просил батюшку Димитрия молиться за меня, грешного, а также позвонить, когда суд завершится, чтобы знать результат… Просьба помолиться для священников служит чем-то вроде «прощайте» и не всегда воспринимаешь её буквально. Но тут был случай, когда и я, и отец Димитрий считали это обязательным. И я, конечно же, молился по мере своих старческих сил.

    Через два дня отец Димитрий позвонил мне и сообщил радостную новость — суд закончился для Михаила благополучно. Это лично для меня стало знаком, что Господь простил ему грехи и даровал возможность честной жизни. Отец Димитрий сказал, что Михаил хотел бы вместе с женой приехать к нам в Сивое, поклониться чудотворной иконе. Последний раз я видел Михаила, когда тот презрительно плюнул на землю после суда над Морозом. В моей памяти горьким укором сохранился его неприязненный взгляд. Надеюсь, что в этот раз его тёплый взгляд разрушит то зло, что причиняло мне боль долгие годы. Я на это очень надеюсь.


    Драхма шестая. Странник

    Пустыня ближе к нам, чем мы думаем. Одиночество можно ощутить и в гуще толпы. Даже посреди мегаполиса можно воистину понять, насколько ты одинок в этом мире.

    Одиночество очень тяжело переносить тем, кто не знает, что оно может стать благим и принести мир душе, умирив её перед людьми и Богом. Когда ты один довольно долгое время, когда ум успокаивается, а чувства не связываются липкими нитями мира сего, ты можешь приобрести великую полноту любви и радости во Христе. Один на греческом языке означает монах. Настоящий — монах всегда один и даже в аду он остаётся монахом.

    Осознание этого пришло ко мне не сразу. Так уж получилось, что я попал в тюрьму, когда мне было всего восемнадцать. Всё это уже давно прошло и поросло быльём. У нас на зоне были нормальные порядки, справедливые. Большую роль в этом сыграло наличие тюремного храма, который построили сами заключенные. Священники приезжали к нам служить по благословению владыки, они постоянно менялись — мало кто хотел долго иметь дело с осуждёнными. Это ведь тоже, в какой-то мере, призвание, поэтому я их не осуждаю. Но сам храм стал для многих местом, где зэки старались изменить себя, чтобы выйдя на свободу начать новую жизнь.

    При храме была библиотека, и я брал церковные книги почитать. Они были нередко потрёпанными и зачитанными, так как принимались в дар от людей. Многие обращались к ним, потому что получали от этого утешение. Я не был исключением. Вместе с другими верующими часто составлял письма в различные храмы с просьбой о помощи. Некоторые приходы откликались и помогали нам, присылая одежду, предметы церковного обихода и даже продукты. Наиболее популярным продуктом, который нам присылали, была сгущёнка. Мы всегда радовались, получая такие посылки, и не потому, что мы были такие уж нищеброды, а потому, что кто-то на воле о нас заботился.

    Нашей работой было тачать ботинки для строительных батальонов. Не завидовали мы бедным стройбатовцам! Но и нам было не лучше.

    На зоне, конечно, всякое бывало, всего там хватало — и грязи, и злобы, но настоящих подонков я встречал мало. Общение с зеками убедило меня, что величайшей бедой русского человека является пьянство. Истории прихожан нашего храма на зоне были все, как на подбор, однотипными: выпил однажды, перебрал чуток, накуролесил и проснулся в отделении с больной головой и отбитыми почками. А потом какой-нибудь сержант перечислял, что ты натворил, разъяснял, сколько за это светит…

    Наш храм помогал зекам привести в порядок свои мысли, тёплая вера давала надежду и прощение. А это самое главное для зека, мысли которого всегда о свободе. Для некоторых увлечение религией здесь носило временный характер, для других — нет. Но для любого зека, посещающего церковь, понятие «перевоспитание» носило здесь не издевательский, а реальный смысл. Государство, ограничивающее свободу, могло не только не перевоспитать, но и озлобить. Но со свободой вероисповедания в зону пришел свежий ветер, всколыхнувший жажду покаяния. А покаяние способно перевоспитать и самого закоренелого зека. А школой покаяния является храм.

    Тюрьма губит лишь тех, кто считает себя невинно страдающим и «мотает срок» от звонка до звонка. Заключенные, понимающие, что они заслужили эти годы лишения свободы и получили по делам своим, не «мотают срок», а непрестанно укоряют себя за прошлое. И тогда к этим потерянным для общества людям нисходит Христос, Он приходит сквозь стены и колючую проволоку, наполняя узника духовным светом и радостью, вожделенной свободой в Самом Себе.

    Один Бог знает, скольким людям религия помогла встать на ноги, сколько жизней спасла вера. Правда, в зону пришло много разных религий и толкований. Здесь проповедовали баптисты и пятидесятники, иеговисты и кришнаиты. Но до драк теологические споры доходили редко, да и за базаром здесь следили. В закрытом мужском сообществе все старались дружить друг с другом и не наживать врагов. Ты, например, знал, что должен этому кришнаиту пачку чая, а тот адвентист по кличке Чумак — занял у тебя на киоск, но пока не отдаёт, потому что его сестра не может правильно оформить почтовый перевод. Вначале ты здесь, на зоне, был мужиком, а уж потом приверженцем той или иной религии.

    Я часто лежал в свободное время на нарах с книжкой в руках и думал, что будет со мной после того, как я выйду отсюда. Будущее не представлялось мне светлым. Многие из зеков обсуждали планы, обменивались адресами и телефонами, для того, чтобы словиться на воле и заняться преступным промыслом. Меня, как молодого и здорового пацана, также пытались привлечь, но я старался обходить людей с преступными наклонностями и не якшался с ворами и грабителями, больше находя себе место в среде мужиков. Раньше, до того, как попал за решётку, я считал себя крутым парнем, способным на многое. Пребывание в зоне разрушило иллюзии — я, конечно же, не был никаким крутым.

    Я был одиночкой.

    Читая религиозную литературу, я отдавал предпочтение книгам о монашестве. Особенно я любил литературу о пустынножительстве. «Лествица», Авва Дорофей и преподобный Исаак Сирин стали моими постоянными спутниками.

    Как и многие зеки, загорелся я идеей — после отсидки пойти в какой-нибудь монастырь, замаливать грехи и, может быть, остаться в обители и принять монашество. Неофитская ревность по Бозе зажгла мне сердце любовью к молитве и тишине. Долгое время я проводил в храме. Даже адвентисты и кришнаиты нашего барака за глаза высмеивали меня и называли «столпником». Но я противостоял всем искушениям и «прощал своих гонителей» — так мне всё тогда представлялось. Сейчас я смотрю на тот период в своей жизни с теплотой. Я был в вере ребенком — наивным, но искренним в желании служить Богу. Со временем, сталкиваясь с жесткими явлениями церковного быта, я потерял детскую наивность, но и мудрости взамен не приобрёл. Постепенно я понял, что мудрость заключается в том, чтобы сохранить эту детскую невинность, уклоняясь от ранящих душу явлений, дел и слов. И этой мудрости, этому искусству нужно учиться.

    Выйдя на свободу, я решил поступить по евангельскому слову и покинуть всех, даже ближних, и идти к Богу. Я читал об одном отдалённом болотном монастырьке, куда и решил направить свои стопы. На руках был паспорт, справка об освобождении и немного денег на билет в одну сторону. И я сразу же подался в этот монастырёк. Игумен принял меня не очень одобрительно, узнав, что я только что из мест лишения свободы. Но зона не успела слепить меня под себя и не нанесла необратимых изменений в моей личности. Поэтому я был принят в трудники. Никому из родных я не говорил о своих планах, стараясь искоренить из своего сердца даже память о близких.

    Мне пришлось обмануть игумена, сказав, что я круглый сирота. Я выполнял послушания хорошо, на богослужения старался не опаздывать. Поэтому я нормально вошёл в небольшое братство монастыря, и игумен, несмотря на мою судимость, надел на меня подрясник. Я уже привык жить в монастыре и думал, что останусь здесь навсегда. Но Бог решил иначе. Оказывается, мои бедные родители подали на меня в розыск. Моё письмо, в котором я просил их не искать меня, до дома не дошло. Мой паспорт был у благочинного, который зарегистрировал меня в местном паспортном столе.

    Однажды игумен вызвал меня к себе и сказал, что в местное отделение милиции пришла бумага о том, что зарегистрированный по такому-то адресу гражданин находится в розыске. Лицо игумена было хмурым. Я попытался объяснить ему, что меня разыскивают не как преступника, а как без вести пропавшего, но игумен и слушать ничего не хотел. Разозлился он тогда шибко. Ему не нужны были проблемы с милицией, к тому же я обманул его, когда просился в монастырь, сказав, что я круглый сирота. Наверное, он заподозрил меня в дурных намерениях, раз я так долго скрывал от него правду, которая открылась не лучшим образом. Оправдания были неуместны. В общем, батюшка меня выгнал, и я поехал в Москву.

    Нельзя сказать, что родители сильно обрадовались мне, — они почти смирились с тем, что я сгинул, и уже не ждали меня назад. Тем более, что хотели продать квартиру и уехать на Украину. Мое появление спутало им все карты, хотя, конечно, они любили меня как сына и предложили ехать с ними в Чернигов. Тогда я сказал, чтобы они не меняли своих планов, уезжали со спокойной совестью и не волновались обо мне, а я хочу поступить в какой-нибудь монастырь. Да хотя бы в тот же самый, где и был. Пойду, упаду в ноги игумену. Куда ж он денется? Примет меня назад. У меня был адрес тёти в Чернигове, я обещал написать родным, как только они переедут. Четыре письма в год их бы вполне устроили.

    Так мы и договорились. Родители поехали на Украину, а я поступил в один северный монастырь. К сожалению или к счастью, это был другой монастырь. Так уж получилось, что я проспал на электричке нужную станцию и вышел на конечной. Это была станция Дно.

    Где-то здесь на путях, как я потом узнал, стоял когда-то вагон, в котором Государь Император подписал отречение от престола. Здесь же и я переночевал в каком-то старом вагоне. У меня было ощущение дежавю, будто где-то я это уже видел. Только со мной был ещё кто-то. Какой-то несчастный бомж.

    На дворе стояла поздняя осень, было очень холодно. В ту ночь мне казалось, что я замерзну насмерть, так мне было холодно. К тому же я жутко хотел есть. Дух мой был сломлен. Я представил себе, что всю жизнь мне придётся испытывать разнообразные лишения. Монастырская жизнь — это не благостное пребывание в тихом месте, как то многие себе представляют. Это жестокая жизнь и нередко самое настоящее мученичество. Если мученики первых веков христианства горели любовью Божией и с радостью шли на мучения, то современные монахи в большинстве своём несут подвиг отнюдь не радостно.

    Уныние — бич современного монашества. Тысячи соблазнов современного «свободного» общества мучают душу. Предательский голос постоянно нашептывает: «Брось ты всё это. Заняться, что ли, больше нечем? Посмотри, что творится за монастырскими стенами! Посмотри, какие красивые девушки вокруг. Как всем весело… Жизнь бьёт ключом, музыка играет, вино льётся рекой, демон смеётся! Тысячи ярких цветов радуют глаз, тысячи мелодий ласкают слух! Жаренное мясо! Как иногда хочется жаренного мяса! А ты вот сидишь в тесной келье, сидишь и тяжело вздыхаешь. Что же ты здесь делаешь — неужели думаешь о Боге?»

    Нет. Твои мысли заняты совсем другим. Опять тебе не дали почитать кафизму на утрене, и ты простоял полслужбы, борясь с гневливыми помыслами. Опять эконом пожалел тебе денег на зубную пломбу, сказал, чтобы подошел к нему в следующем месяце. Опять тебя отправили на кухню с этим грубым послушником, который тебя ни во что не ставит и постоянно понукает. Опять соседи по келье не спят, а пьют чай, несмотря на то, что тебе завтра с самого раннего утра бежать на послушание. Малейшее искушение здесь подобно большой беде. Удар тока в двадцать вольт равен по силе удару в двести двадцать вольт. Дьявол играет на оголенных струнах души. Это всё больно, очень больно и нет той радости, что перекрывала бы эту боль.

    Голос нашептывает, что спасение возможно и в миру, что лучше жить в миру, что лучше и не роптать, чем роптать в монастыре. Ты сидишь, уставившись в одну точку, и поддаешься унынию. Ты готов на всё, чтобы избавиться от этого. Ты готов на всё, только бы душа не болела.

    «И последние станут первыми»… Слова писания помогали терпеть, но уныние казалось непобедимым, время жизни — бесконечным, игумен — жесточайшим, братия — наизлейшей, пища — наипротивнейшей, жизнь — наискучнейшей…

    В вагоне на станции Дно я вдруг живо представил себе всю тяжесть монашеской жизни. И я вдруг заплакал, как ребёнок, я раскаивался, что покинул родителей. Зачем я буду добровольно заточать себя в тюрьму? Зачем буду портить свою молодую жизнь? Разве монашество — это всё, на что я способен? Я с нетерпением ждал наступления утра, чтобы поехать на первой электричке в Псков и отправить телеграмму домой, предупредить, чтобы родители не уезжали без меня. Что я одумался и возвращаюсь…

    В шесть часов утра я быстрыми шагами направился к станции. Моросил мелкий неприятный дождь. Я думал, что совсем скоро куплю в магазине пакет молока и батон хлеба, сяду в электричку и доберусь до Пскова. Вновь увижу своих стареющих родителей. А монастырь… А что монастырь? Я обетов Богу не давал…

    Думая таким образом, я смотрел под ноги, чтобы не упасть. И вдруг краем зрения я заметил валяющуюся в грязи небольшую иконку Христа Спасителя в терновом венце. Иконка была, как назвал бы её наш игумен, католической. Небольшая — десять на пять сантиметров. Страдающий Христос, по лбу Которого, как капли пота, стекают капли крови. Я в тот момент почему-то даже не остановился и не подобрал икону. Я просто пронёсся мимо. Какая-то сила внушала мне скорее бежать сот этого места — бежать, не оглядываясь, или я останусь здесь навсегда. Быстрее на станцию, купить пакет молока и батон хлеба, сесть в электричку и добраться до Пскова…

    И вдруг, метрах в десяти от того места, где лежала иконка, моё сердце пронзила сильная боль. Я резко остановился и схватился за грудь. Эта боль, которая с каждой секундой становилась всё более острой, заставила меня остановиться: там, в грязи, лежит брошенный всеми Спаситель, распятый на кресте за род человеческий. Почему же я прошёл мимо? Почему не остановился и не подобрал иконку?

    …Потому что надо бежать быстрее на станцию, купить пакет молока и батон хлеба, насытившись сесть в электричку и добраться до Пскова…

    Потому что, на самом деле, мне нет дела до Христа, всё, что мне нужно — это телесное благополучие. Я осознал это со всей болью, со всей силой, на какую был только способен. Это чувство трудно, объяснить. Точнее всего можно сравнить его с предательством самого любимого человека, когда ты предаешь, например, свою мать или своего отца, людей, готовых на всё ради тебя. Ты предаешь их ради собственного телесного благополучия, закапывая собственную совесть. Воистину, это было так. Я ощутил всё это в полной мере.

    Я поспешил назад, чтобы найти брошенную или потерянную икону. Тем временем дождь ещё больше усилился. Я искал иконку минут десять под проливным дождем. Казалось, что я затоптал её и никогда не найду. От этого в душу проникал неприятный страх.

    Наконец я нашел её, лежащую в грязи, отсыревшую от дождя. Я вытер картонный прямоугольник о подкладку куртки и положил иконку во внутренний карман. Затем направился на станцию. Мне уже не хотелось бежать, не хотелось возвращаться домой. Это желание исчезло словно наваждение, как только я положил иконку в карман.

    Я купил пакет молока и батон белого хлеба, поел и решил отправиться совсем в другой монастырь. Начать подвижничество, так сказать, с чистого листа. После недолгих раздумий, я поехал в один известный северный монастырь и растворился там, в массе монастырских трудников. Я выбрал большой, известный монастырь именно потому, что в нём легче было раствориться, а не потому, что я стремился стать иноком знаменитой обители.

    В этом монастыре я провел около десяти лет. Меня не постригали в монахи, возможно, потому, что я сам не стремился попасть в братию. К тому же, как-никак, я в прошлом был судимый, а судимые были в монастыре на особом счету. Да и я сам никак не проявлял своего желания принять монашество, исповедовался у одного пожилого батюшки и довольствовался своим местом на птичнике.

    Я жил особняком, ни с кем особо не общался, но и не сторонился особенно никого; подвизался по мере сил и не вмешивался во внутреннюю жизнь монастыря. Меня поставили на птичник, и я жил в монастыре почти так же, как когда-то жил в тюрьме, тачая ботинки. Я был именно трудником и не считал себя, даже в глубине души, подвижником или молитвенником. Как когда-то в тюрьме я не «мотал срок», а укорял себя за преступления, так и здесь, в монастыре, моё делание почти ничем не отличалось от тюремного. Даже народ здесь был почти таким же — отсидевших среди трудников была почти половина. Конечно, службы здесь шли регулярно, но я больше пропадал на послушаниях, хотя причащался регулярно — два раза в месяц. На хоздворе все привыкли к моему нелюдимому характеру. Десять лет прошли почти незаметно. Я посылал родителям в Чернигов по четыре письма в год. Жизнь была размеренной и спокойной.

    Так бы и жил я ещё Бог знает сколько лет, принял бы монашество и остался бы в этом большом монастыре, если б не одна неприятная история с кражей. В том году в монастырь приехало много людей, больных наркоманией. Они страдали затяжными депрессиями, а среди жителей нашего острова жили люди, которые промышляли наркотиками. Денег наркоманам найти было негде. Тогда некоторые из них шли и на воровство. Однажды несколько таких молодых людей подпоили сторожа хоздвора и украли поросёнка. Пытаясь скрыть свою вину, сторож зачем-то сказал, что отлучался на несколько часов и просил меня покараулить. Про это доложили эконому. Эконом, устав в целом от воровства, сообщил именно об этой краже в милицию. Поскольку я был судимым, подозрения пали на меня. Тем более, что подражая святым из патериков, я не оправдывался. Дело, конечно, замяли, но ко мне в монастыре стали относиться гораздо хуже. Сторож, страдая от нечистой совести, заглушал боль всё большими обвинениями в мой адрес. Многие верили, что я вор, потому что почти никто не знал в монастыре, какой я есть на самом деле. Потом меня переправили в Петербург, на подворье. Затем за какую-то провинность меня благословили искать другое место.

    Я не счел, что со мной поступили жестоко — наоборот, в монастыре я очень хорошо устроился, и жизнь моя текла ровно и без больших искушений. И Господь решил проверить меня в скитаниях. Так я стал странствовать из монастыря в монастырь, от храма к храму. В каждом я пребывал от одного дня до двух месяцев, работая во славу Божию. Затем уходил.

    Сколько это продлится ещё, я не знаю. Наверное, когда я успокоюсь и возложу всё своё упование на Бога. А пока я еще волнуюсь за каждый день. Каждый день я просыпаюсь с мыслью, будет ли у меня сегодня пища и крыша над головой, а не с благодарением Богу.

    Я совсем не похож на подвижника — я стараюсь брить бороду и стричь волосы. Несколько дней назад я взял благословение на поездку в Кирилло-Белозерский монастырь у настоятеля храма, где работал последний месяц. Купил билет на поезд, который должен отправиться на следующее утро. Идти мне было некуда. И я решил заночевать на вокзале. Я стал бродить по площади трех вокзалов, слоняясь без дела. Эта площадь была отличной иллюстрацией того, куда может завести человека так называемая свобода. Я сам отличался от бомжей только внутренними ограничениями, которыми старался сберечь свою душу. И правда — людей на трех вокзалах нельзя было назвать людьми, выброшенными на помойку, они, скорее, сами себя выкинули, потому что не знают истинной ценности собственной души. Как драгоценная монета лежит она в грязи, никем не замечаемая и только Господь может захотеть подобрать её.

    Почему Он этого, в принципе, не делает? Стаи бродяг становятся похожими больше на обезьян, а не на людей. Никому-то они не нужны. И только один ответ приходит на ум, — Бог помогает только тем, кто сам себе хочет помочь. Я бродил по площади, пытаясь убить время. Дождь, сырость и холодный ветер были мне нипочём. Монастырская жизнь закалила меня огнем, а невидимые руки Господа положили меня в холод, чтобы сталь души стала совершенной.

    С регулярностью примерно раз в десять минут ко мне подходили различные типы с разного рода греховными предложениями, на которые я отвечал всегда одинаково:

    — Нет, не хочу. — С ударением в слове «хочу» на первом слоге, что звучало весьма забавно. Грешники отходили от меня довольно быстро, а праведникам до меня не было никакого дела. Грубая толстовка с капюшоном делали мой образ ещё более недружелюбным, наподобие гарлемского негра, которым подражают наши современные подростки.

    …Я сидел на скамейке в скверике, что между Казанским и Ярославским вокзалами. Читал про себя молитву, стараясь провести время до поезда с пользой для души. Было прохладно.

    По вокзалу мне бродить не хотелось, так как там рыскали мордовороты из ЧОПа «Цербер», которые запросто могли выставить на улицу, если сочтут за бомжа. Хотя у меня был билет, не хотелось его предъявлять всякий раз, когда у цербера вызовет подозрение моя наружность. Да и гомонящая толпа и витрины ларьков плохо помогали молитве, хотя давали чёткое представление о суете мира сего.

    Итак, я сидел на картонке, лежащей на бардюрчике, и ненароком заметил, что один из бомжей, сидящий неподалёку, обращает на меня непропорционально много внимания. Я надвинул капюшон ещё ниже на лицо, чтобы дать понять бродяге, что общение с ним никак не входит в мои планы. Тот не унимался и цеплялся ко мне с какими-то безумными словами. Я уже хотел сказать ему свою коронную фразу: «Я не хочу», но что-то внутри остановило меня — какая-то лень и нежелание связываться. Здесь было много люмпенов, которые мололи всякую чепуху, и этот не был каким-то особенным. Но неожиданно мне захотелось подшутить над ним, что ли. Подшутить — слово не совсем точное, но я не могу объяснить точнее свои мотивы.

    Начал моросить мелкий дождь, бродяга посмотрел на свои опустевшие бутылки из-под пива и легонько пнул их, скорбя о том, что пива больше нет. Он что-то говорил мне, но я торжественно молчал. Я словно наблюдал за собой со стороны. Наконец, устав от моего невнимания, бомж поднялся и поманил меня за собой. Дождь капал всё сильнее, я подумал, что теперь хорошо бы и на вокзал. Я поднялся и, подчиняясь всё тому же странному чувству, последовал за бродягой, который уже спустился в подземный переход.

    Он вышел напротив Ярославского вокзала, я за ним. «Ну, всё, подумал я, — теперь наши пути разойдутся». Но нет — я пошел за ним и дальше на расстоянии пяти-десяти шагов. Мы прошли километра два, бродяга то и дело оглядывался, не ушел ли я? Наконец мы добрались до какого-то Богом забытого тупика, на котором стоял одинокий вагон. Видимо, для бродяги он был местом ночлега, и он хотел поделиться им со мной. Я не боялся, что незнакомец может что-нибудь учудить — на вид он был весьма невзрачным, и вряд ли у него были какие-нибудь агрессивные намерения.

    Мы забрались в вагон. Бродяга достал из кармана коробок спичек, намереваясь, видимо, запалить костёр, и тут я начал говорить какие-то чудные вещи. Я стал просить бродягу простить всех благополучных. И слова мои были как будто не моими, они доходили до самого сердца бродяги, который весь переменился, услышав их.

    Я испугался. Не глумлюсь ли я над бедным человеком? Не смеюсь ли я над бедой ближнего? Совесть меня никак не обличала, но ведь я не духовный человек и не могу точно оценивать свои помыслы. Я поспешил из вагона прочь. Когда я отошел на значительное расстояние от вагона, бродяга прокричал: «как тебя зовут?» Я крикнул в ответ, но не знаю, услышал ли он меня.

    Я шел по отсыревшим шпалам и вспоминал, как сам ночевал в старом вагоне на станции Дно, как ослабел от искушения и поник душой. Как увидел лежащую в грязи иконку страдающего Христа, как вначале пробежал мимо неё…

    Я долго думал — что бы со мной было, если бы я не встретил на пути эту маленькую иконку. И только один ответ приходил мне на ум: этого не могло произойти, потому что лежащая в грязи иконка — не случайность. Это промысел Божий. Господь с математической точностью вмешивается в нашу судьбу, не насилуя волю, но подталкивая к добрым поступкам.

    Иной раз события, которые кажутся нам совершенно незначительными, играют огромную роль в нашей судьбе. Кто знает, как мои слова подействовали на этого бродягу. Может быть, никак. Да, скорее всего никак.

    Но что, если Господь через меня захотел повлиять на этого несчастного бездомного и исправить его внутренний мир и поддержать его волю? Ведь исправляя внутренний мир, человек исправляет и мир внешний.

    Бывает, что вовремя прочтенная книга, одно доброе слово становятся для человека чем-то сродни той небольшой иконке, найденной мною когда-то. Становятся целительной силой, помогающей принять единственно верное решение.

    Больше книг на Golden-Ship.ru